Ведьмины круги (сборник) - Елена Матвеева 10 стр.


Никогда не хотел стать артистом. Но окружающая обстановка и люди действовали на меня удивительным образом. Мне нравилось здесь всё, сам воздух. Я испытывал сожаление, что не родился с актерским талантом и никогда не буду здесь учиться. Таково было для меня обаяние этого места. А что же должна была ощущать Люся?

В полумраке я разобрал, что фотографии в стеклянном шкафу – сцены из студенческих спектаклей. В другом были макеты декораций. Я постоял у камина, представив, как в незапамятные времена в нем потрескивали горящие полешки. И снова фотографии: учителя и ученики. А дальше… На минуту я остолбенел. Этого не могло быть! Но я смотрел на это и видел. Там, за стеклянной гладью витрины, висело Люсино платье!

Отошел подальше, потом подошел поближе. Конечно же ничего странного в этом призрачном видении не было. Рядом с платьем находилось что-то вроде шелкового тренировочного костюма, черных рейтуз и курточки с надувными плечами, в длинном треугольном вырезе которой виднелась белая рубашка. На груди – золотая цепь. Внизу витрины лежала табличка: "Костюмы к спектаклю "Гамлет". Работа студентки 4-го курса Одиноковой О.".

Я не мог оторвать глаз от витрины. Я понял, как появился фасон Люсиного платья: и пышная юбка, и удлиненная талия, и высокий стоячий воротник.

Из двери, откуда вытащили декорации, падал рассеянный электрический свет. Я пошел туда и попал в высокий и узкий, самый обычный конторский коридор, а затем на каменную винтовую лестницу. Постоял у круглого окна, глядя во дворик и думая о том, что тень Люси-Офелии преследует меня. А уж в этом доме она обязательно должна была появиться. Обследовав лестницу, я снова вернулся в коридор, и привел он в тупик, к отделу кадров. Дверь была открыта, за столами, заваленными бумагами, сидели женщины.

Возможно, я задержался на пороге, потому что одна из них спросила, что мне нужно. Мне ничего не было нужно, и я ни секунды не верил, что Люся могла скрыться от нас в Театральной академии, какой бы притягательной она ни была. Однако зачем-то спросил:

– Учится ли у вас Людмила Борисова?

– На каком факультете? – осведомилась женщина.

– А какие бывают?

– Разные бывают, молодой человек, – сказала она и посмотрела на меня как на идиота. – И режиссерский, и постановочный, и актерский.

– Конечно, актерский.

– А курс какой, знаете?

Я покачал головой.

– Сейчас посмотрю по спискам, – сказала она не слишком охотно, порылась в бумагах и сообщила, что никакой Борисовой ни на каком курсе нет.

– А фамилия белокурой девушки, которую отчислили, не Борисова? – спросил мужчина, получавший какую-то бумагу у кадровички за соседним столом.

– Не знаю, Анатолий Иванович, у меня нет списков отчисленных.

Этого Анатолия Ивановича я дождался в коридоре и спросил, на каком курсе училась Борисова и когда была отчислена.

– На третьем курсе, – сказал он, – а на четвертый, должно быть, не перешла. Она была у меня на занятиях осенью, но в зимнюю сессию на зачет не явилась. И вроде бы я слышал, что она отчислена.

– Как она выглядела? Вы сказали, она блондинка?

– Светлая, небольшого росточка. А запомнил я ее потому, что она моя однофамилица.

– Как же мне найти ее?

– Попробуйте спросить у однокурсников. Но для этого нужно прийти в сентябре, когда начнутся занятия.

Очень вежливым был Анатолий Иванович. Я подумал, что, возможно, он не просто преподаватель, но и артист. Голос у него был звучный, лицо значительное, волосы длинные, густые, лежащие волной. Время от времени он выверенным жестом встряхивал головой, чтобы отбросить их со лба. Я вспомнил дядю Славу-кроссвордиста, в поношенном халате, с редкими, полуседыми, вьющимися на концах волосами. Еще недавно я считал, что у него артистичный и даже богемный вид, но был он всего лишь карикатурой. И мне стало ужасно жаль и дядю Славу, и наше захолустье.

Вместе с Анатолием Ивановичем мы прошли длинный коридор, полутемный зал, где за стеклом витрины белело платье Офелии, а в вестибюле распрощались. Я еще немного поболтался по зданию и вышел на Моховую.

Светило солнце. Мимо по своим делам шли люди. На подоконнике первого этажа, свернувшись в клубок, спала кошка. А у меня из головы не выходила блондинка Борисова, небольшого росточка, которая поступила в Театральную академию через несколько месяцев после исчезновения Люси. Вспомнил я и странный телефонный разговор с женщиной, выдававшей себя за Люсину мать. А может, все дело в том, что блондинка Борисова, наша Люся и Анатолий Иванович – однофамильцы?!

Зашел в кафе "Кураж", где, наверное, бывала и Люся, выпил кофе. В конце улицы я обнаружил маленькую, стройную, увенчанную изящным шпилем церковку. Стояла она в лесах, на них копошились рабочие. Вошел внутрь. Светло и чисто. Недавно покрытый лаком и только что намытый, пол сверкал. Видно было, что церковь недавно обустроена. И тут я понял, что сделаю с Люсиной иконой. Я принесу ее сюда и отдам священнику. Здесь ей самое место, на Моховой, рядом с Театральной академией, куда Люся мечтала поступить.

Так закончилось мое сентиментальное путешествие, а ночью мне приснилось, что я сочинил стихотворение. Это было очень хорошее стихотворение, и я повторял его во сне, чтобы не забыть. Однако утром не вспомнил ничего, кроме первой строчки: "Моховая Моховая…" И как я ни напрягался, ни пытался досочинить, ничего не получалось. Ходил и, как дурак, повторял: "Моховая Моховая… Та-та-та, та-та, та-та. Та-та-та-та…" Строчка моего забытого стихотворения пишется без запятой. Первая "Моховая" – прилагательное. То есть улица Моховая – моховая, из мха, значит. На самом-то деле она асфальтированная – это понятно. Но в стихах – из мха. Хорошее название для улицы – Моховая, это вам не Фрезерная какая-нибудь!

Глава 17
РЕВНОСТЬ

Через две недели мама засобиралась в Краснохолмск. Она заявила, что устала от светской жизни, которую организовывала для нее неутомимая Ди, но я предполагал другую причину. Петербург – пожиратель денег. Моя мать очень щепетильна в материальном отношении, переживает, не объедаем ли мы Ди, вот и решила оставить мне большую часть нашего с ней капитала, а сама, скряжничая, пожить дома. Ди тоже догадывалась о правде и пыталась разубедить ее, но мать упряма до изумления. Даже те доводы, что я занимаюсь с учениками и заработка хватит не только на покупку фотоаппарата, ничего не изменили.

Ученик поначалу был у меня один – Вася. Два раза в неделю я ходил к нему на улицу Рентгена. Мы стали с ним заниматься действиями с десятичными дробями, но тут выяснилось, что Васины проблемы гораздо глубже: надо начинать с таблицы умножения.

На третьем уроке появился Миша, Васин одноклассник. Он был симпатичным болтуном и всеми силами старался отвлечь и меня, и Васю от математики. Но Миша, по крайней мере, знал таблицу умножения и был достаточно сообразителен. Просто ему учиться не хотелось.

У меня не хватало опыта, чтобы справиться с Васей и Мишей одновременно. Я считал себя порядочным человеком, их родители платили мне (хотя и меньше, чем настоящему репетитору), и я с ужасом думал: вдруг они провалят переэкзаменовку? На свою беспомощность я пожаловался Ди.

– Тебя волнует, сдаст ли Вася переэкзаменовку? Не волнуйся, – утешила она, – сдаст. Его отец заканчивает ремонт школьного спортзала. На будущий год он крышу починит. Потом столовую. И Вася благополучно закончит школу.

– То есть как это – починит? За чей счет все это делается?

– Откуда же я знаю за чей? Наверное, за счет его фирмы или за какой-нибудь другой.

– А Мишин папа что чинит?

– Информация о Мишином папе у меня отсутствует.

– У вас здесь круто.

– У вас тоже, – сказала тетка. – Может, и в меньшем масштабе, но у вас происходит то же самое.

Я по-прежнему вовсю старался вдолбить вундеркиндам дроби, но разговор меня успокоил. Впереди еще были проценты…

Мать перед отъездом мне наказала: как закончу репетиторство, чтоб тут же ехал домой. Теперь она звонила чуть не каждый день. Конечно, она скучала, волновалась, но она еще и ревновала меня к Ди. Я уже говорил, моя мать – натура цельная, как Татьяна Ларина у Пушкина. А уж если у цельной натуры есть слабости, они как чирей на носу – ничем не прикрыть. Одним словом, с маминой ревностью все и всем было ясно, но мы трое никогда об этом вслух не вспоминали. Тетка на язык несдержанна, любит подшучивать и над собой, и над другими. И я с ней вместе. Но молчим мы потому, что при жизни отца никакой ревности за матерью не замечалось. Честно говоря, эта ее слабость создает некоторое напряжение. Вдвоем с Ди нам куда легче.

– Тебя ждет барышня! – встречает меня в прихожей Ди.

Так таинственно она это говорит, так торжественно, что я со своими заморочками внезапно воображаю невесть что. Наша Люся, и белокурая, отчисленная из Театральной академии Борисова, и разные женские голоса в трубке телефона – все сплелось в хоровод. А в комнате – какое облегчение я испытал! – сидит Катька. Очень славная, с самой скромной из своих причесок – с косичкой. Она в длинном, синем в цветочек платье и, когда встает мне навстречу, кажется подросшей и похудевшей. Она явно смущается, не зная, как себя вести, и застенчивость ей чрезвычайно идет.

А ведь мама и к Катьке меня ревновала. Зато тетка отнеслась к ней благожелательно. В мое отсутствие поила кофе, занимала беседой и показывала альбом с семейными фотографиями.

– Как ты меня нашла? – задал я дурацкий вопрос.

– Ты же дал мне телефон, я позвонила, и Ди пригласила меня сюда, – ответила Катька.

Значит, тетка велела ей называть себя Ди. Это означало явное расположение.

– Катя поселилась рядом, на Чкаловском, у друзей своих родителей, – сказала Ди.

– Это художники Сидоровы. Сейчас они на даче, а я живу в их мастерской, – добавила Катька.

Ее распирало от гордости, что она знакома с настоящими художниками и живет в их мастерской. Я понадеялся, что Ди, показывая фотографии, успела ее известить, что моя бабка, между прочим, была архитектором. Еще я очень надеялся, она не сообщила о том, что бабка не построила никакого замечательного архитектурного сооружения, а занималась всяким водопроводом и канализацией в проектируемых домах. С нее станет сделать подобное уточнение.

Мы шли по набережной Карповки, на которой стоит дом Ди. Как в карауле, здесь выстроились старые тополя, а на розовых гранитных столбах, между звеньями решетки набережной, как на постаментах, застыли чайки. Катька отметила, что Ди – замечательная тетка, а Карповка – очень красивое и даже романтическое место. Я сказал: это такое место, что и в Италию ездить не надо. Здесь, по мнению Ди, и Венеция, и Флоренция.

Ди заявляет:

– И почему считается, будто Ленинград похож на Венецию? Совершенная чепуха! Ничуть не похож.

На другой день она говорит:

– Ас Венецией я не расстаюсь. Идешь по Карповне, потянешь носом – запах гниющих водорослей, запах моря. Венецией пахнет. И отрешенные крики чаек. Небо и вода у нас поярче, там светлее и ослепительнее, но в остальном то же самое. Лучше, конечно, не смотреть, тогда иллюзия полнее. Вдыхать и слушать.

– Не Венецией на Карповне пахнет, а нечистотами, которые туда спускают, – замечаю я.

– Ерунда! В Венеции в каналы спускают канализацию, а запах все равно морской. Ничем не перебивается. Так что можешь гулять по Карповне и воображать себя в Венеции. Флоренция, между прочим, тоже тут, рядом, на Каменноостровском. Знаешь угловой дом с палисадником, который окружает низкая оградка из шаров и змей? Он похож на итальянскую виллу, но дело даже не в этом. Под лоджией есть два горельефа, и это точная копия таких же, сделанных в пятнадцатом веке для собора Санта-Мария дель Фьоре, величайшего собора Италии, знаменитейшего. Там вылеплены детки, они танцуют и играют на тимпанах всяких, кимвалах… не знаю уж, как они называются. Так что не надо нам никакой Италии. У нас здесь и Флоренция, и Венеция.

Мы с Катькой втягивали носом запах Венеции и хохотали. Потом я перевел ее через мостик и показал Флоренцию с виллой, где детки на тимпанах и кимвалах играют. Потом мы осмотрели громаду Иоанновского женского монастыря и повернули на разрытый, пыльный Чкаловский, где шел ремонт. Но я повел Катьку другой дорогой, сделав небольшой крюк. Мне было приятно показать, что в этом городе я свой и все знаю, хотя дорогу нащупал почти интуитивно и боялся выйти не туда, куда нужно.

Мы поднялись по мрачной, типично петербургской лестнице, стены которой по голубой грязной масляной покраске были испещрены всякими надписями и рисунками карандашом, спреем и ножом. На последних пролетах лестница сузилась и стала абсолютно темной: здесь не было ни окон, ни электрической лампочки. Катя посветила хилым огоньком зажигалки и ткнула ключ в скважину обитой железом двери, из-за которой раздался оглушительный лай. Дверь с лязгом открылась, и на нас бросился яростный пес.

– Не бойся, он очень добрый, – сказала Катька, зажигая в прихожей свет. – И знаешь, как его зовут? Представь себе, Гамлет.

Гамлет был небольшим черным пуделем. Казалось, бросался он на меня и лаял весьма злобно, но, чуть я присел перед ним, полез целоваться.

Мы находились в мансарде. Сами хозяева в мастерской только работали, жили где-то в другом месте, а летом, как я понял, обитали на даче. Стены в мастерской низкие, покатые, срезанные крышей. Окошки небольшие, под козырьком. Перешагнув подоконник, можно выйти на плоский участок крыши, откуда открывается обалденный вид на город. Полы дощатые, протоптанные, а некоторые доски откровенно шатаются. Вокруг все заставлено стеллажами и столами с книжками, журналами, папками, кувшинами и горшками с кистями, банками с краской. Все завешано картинами, картонами и акварелями на ватмане, иллюстрациями с картин, фотографиями и пустыми рамами.

Мастерская состояла из трех таких комнатух, забитых старой мебелью и разным замечательным хламом. Я ходил и все рассматривал. Погнутый подсвечник с оплывшим огарком свечи. Медный таз, в каких, наверное, варили варенье в усадьбе Лариных. Ступка с пестом. Плетеный короб. Три самовара разной формы. Глиняная посуда. Отовсюду торчали веники тростника, бессмертников, живописных колючек и павлиньих перьев. На одной из полок стояла гипсовая голова Нефертити, а рядом, под пару ей, голова Ленина.

– А этот что здесь делает? – спросил я Катю.

– Это – кич, – ответила она. – Модно. Чем пошлее, тем лучше. Для стеба, понимаешь? Они же художники…

Художниками была вся семья: муж, жена и сын нашего возраста, учившийся в школе при Академии художеств. Катя показала всех их на фотографиях, висящих на стенах. Сын Боря во младенчестве: одни щеки торчат, глаза, нос и рот утонули в них. Потом мальчику лет десять: стоит на лыжах, лицо плохо видно. И недавний снимок: юный красавчик. Мне он категорически не понравился. В это время Катька сообщила, что не знает, надолго ли здесь останется: Сидоровы скоро приедут на машине и заберут их с Гамлетом на дачу. Я критически разглядывал акварели Бориса. На одной была их дача – дом-треугольник, огромная двускатная крыша, стоявшая прямо на земле, а под ней веранда и комнаты.

Снова перевел взгляд на современную фотографию Бориса. У него было открытое, уверенное и веселое лицо, хотя он не улыбался. Я понимал: это хороший, талантливый мальчик, у которого все в жизни уже определено, включая армию, потому что таких мальчиков родители отмазывают от службы. Это баловень судьбы, золотая молодежь. И непонятно почему, я вообразил, как он обнимает Катьку, как целует ее мягкие губы, и мне стало почти что плохо.

Конечно, это была ревность, наследственная болезнь. Но по-настоящему это случилось со мной в первый раз, и я растерялся. Катька вскипятила воду для кофе и поставила на стол вазочку с печеньем. Я не мог слушать ее восторженное повествование о художниках и решил сменить тему. Рассказал, что ходил в Театральную академию и как там здорово.

– Да так, со знакомыми был, – туманно ответил я на вопрос о том, зачем ходил в академию.

– А ты можешь меня отвести туда?

– Не знаю, – неопределенно сказал я и вдруг устыдился. – Конечно, пойдем, если хочешь. Просто я подумал, вдруг тебе все это не покажется интересным…

– Покажется, – сказала она. – Наверняка покажется.

К концу кофепития я уже настолько взял себя в руки, что снова почувствовал интерес к мастерской и прелесть захламленных помещений. Я еще поошивался по комнаткам, потом мы вывели Гамлета на прогулку, а уж затем я отправился восвояси. При прощании Катька робко ко мне потянулась, и я чмокнул ее в щеку. Честно говоря, после пережитого приступа ревности мне не хотелось обниматься. Да и она в непривычной обстановке вела себя как-то нерешительно и ни разу за вечер, что удивительно, не цитировала "Агату Кристи" и не посылала меня куда подальше.

В Петербурге Катька собиралась посетить всемирно известные достопримечательности, а я должен был сопровождать ее. Чтоб не ударить лицом в грязь, дома я собирался посмотреть путеводители и книги по архитектуре, которых у Ди было множество. Но не тут-то было.

Ди смотрела детектив. Перед ней на столе стоял торт и початая бутылка кагора.

– Мусичка приходила, – сообщила она. – Мы тут посидели, о жизни поговорили. Возьми себе чистую рюмку и присоединяйся.

Мусичка – это Марья Михайловна, школьная подруга Ди, женщина верующая и пьющая исключительно церковное вино. Разумеется, эта бутылка была у них не единственной. Пошарив взглядом, я тут же обнаружил вторую такую же, пустую, в уголке за тахтой. Взял рюмку, отрезал себе здоровый кусок торта и присоединился.

– Если матери скажешь!.. – угрожающе произнесла Ди.

– Я же в своем уме.

– Ну ладно, – сказала Ди. – Давай выпьем за мать.

Под молдавский кагор мы досмотрели детектив. Все еще находясь под впечатлением от мастерской Сидоровых, я критически осмотрел комнату. Уж очень она была прибранная и скучная. Книги под стеклом, безделушки в буфете, картина – парусник, кое-какие фотографии и уродливый комнатный термометр, вмонтированный в большой, словно от старинной крепости, ключ.

Я спросил у Ди:

– Что же, у тебя старинного ничего не осталось от бабушки?

– Ты же знаешь, многое в войну пропало. Потом что-то разбилось, что-то разошлось…

– Как это – разошлось? Бабка все-таки не швея-мотористка была, а архитектор. И наверняка у нее в друзьях художники были. Неужели они не дарили ей свои работы? А может, она сама рисовала?

– Про подарки не помню. Но была у нас акварель художника Бенуа, эскиз костюма лешего. Сидит, худенький, как мальчик, в каких-то зеленых лохмотьях. Твоя бабушка его когда-то в комиссионке купила, а я туда же и сдала. Что поделаешь, нужны были деньги.

Да, про лесовичка я уже слыхал. И не только про него, про некоторые старинные книги тоже. Тетка не жалеет вещей, включая памятные, и денег тоже не жалеет. И мама, кстати сказать, вещизмом не страдает. И художественная атмосфера их не влечет. Впрочем, еще сегодня утром она и меня не влекла.

– Тебе мало корабля? – спросила Ди.

Назад Дальше