Ведьмины круги (сборник) - Елена Матвеева 2 стр.


Люся мне понравилась с первого, и со второго, и со всех последующих взглядов. Ей было восемнадцать, но выглядела она совсем девчонкой. Худенькая, коротко стриженная, росточком с меня, двенадцатилетнего, и выражение лица детское – открытое. И искренняя была как-то по-детски, но не по-глупому – по-хорошему. По ней сразу было видно: не заносчивая, не капризная, не манерная, не жадная, ее легко можно развеселить, напугать, удивить и подначить на какую-нибудь школьную проделку. Со мной она обращалась без всякой снисходительности. Родители и брат всегда немного покровительственно, а она – как с равным.

И что же, это была маска? Обман? Тогда, значит, и мама обманулась, моя сверхпроницательная мама, учитель физики, как рентгеном просвечивающая подрастающее поколение… Люся понравилась и отцу, и матери, и мне сразу, хотя, как она потом мне сказала, была сама не своя, боялась не прийтись ко двору.

Что у нас с Люсей могло быть общего, кроме взаимной симпатии? Теперь я смотрю на нее и на себя другими глазами, и мне кажется, общее было. Страх.

В детстве я считал, что буду жить вечно. Разумеется, я знал, что умру, и в Бога не верил, но впереди была очень долгая жизнь, не представлялось, что она может кончиться в обозримом будущем. Возможно, это блаженное состояние продлилось бы и дольше, если бы не война в Чечне. К этому времени мой брат благополучно отслужил, а вот брат моего друга Борьки как раз и загремел в армию. Писем от него не было, мать слала повсюду запросы, а в качестве ответа получила гроб с телом, который даже открыть не разрешили. Его хоронил военкомат, с оркестром, памятник поставили с фотографией на эмали.

Со свадьбами в нашем городе не густо, зато на кладбище уже выстроилась целая аллея воинских могил. Это самый престижный участок, благоустроенный и красивый. В восьмидесятые здесь хоронили "афганцев", с девяносто пятого пошли солдаты из Чечни. Здесь же погибшие в других "горячих точках" и могилы старых вояк, померших от инфарктов и пьянства. А еще под ухоженными цветничками с памятниками, возле которых старухи крестятся, пришептывая: "Спите, сынки, спокойно. Господь с вами!" – покоятся люди и другого сорта. Мне такую могилу с крестом и гранитными вазами показали. На фотографии – классный парень с ясным взглядом. Двадцать два года. Оказывается, был он правой рукой городского авторитета, вроде названого сына, а убит при бандитской разборке.

Я был на похоронах Борькиного брата. Из близких на кладбище и прийти было некому. Отца нет, родственников нет, школьных друзей поразбросало, в городе почти никого не удалось найти, а армейские – на войне. Мать в могилу бросалась, Борька плакал. После кладбища мы с ним выпили водки, а я в то время и вина не пробовал. Меня рвало, и было очень плохо.

Но задумываться о жизни и смерти я начал еще до похорон.

Борька комплексовал, что не тянет на Шварценеггера. У меня этого комплекса не было. Мой комплекс был похуже. Ожидание Борькиной матерью писем, документальные съемки в Афганистане и Чечне, которые показывали по телевизору, сделали свое дело. Я понял, что смертен и, более того, возможно, отпущено мне не так уж много времени. Сколько оставалось до армии? Шесть с небольшим лет. Я, единственный, неповторимый, бесценный, умру безвременно и бессмысленно, как дождевой червяк, перерубленный лопатой на грядке. Кроме родителей, я никому не нужен. Для своего Отечества я представляю интерес только с восемнадцати лет, и исключительно как единица, которая пополнит ряды армии и которую можно бросить в очередное пекло…

Кого я буду там защищать? Родину? Дом? Мать? Но моей матери нужно одно: чтобы я был живым. Кого я буду убивать? Я не хочу убивать!

У нас в классе учится парень, который решил накопить денег, в восемнадцать лет купить турпутевку в Париж, а там драпануть во Французский легион. Но я-то не хочу быть наемником!

При самом благоприятном раскладе, даже если я буду служить рядом с домом, меня угрохают свои. Про это я тоже наслушался и насмотрелся по телевизору.

Мне не откосить от армии: домашние бессильны что-нибудь предпринять, и я на них не в претензии. Армия неотвратима. Но если мне и суждено пережить что-то ужасное в будущем, то почему же я должен постоянно пребывать в страхе и отравить себе ближайшие годы?

Чтобы спасти свою шкуру, оставался один выход: мне нужно через два года, сразу по окончании школы, поступить в институт. Вообще-то у меня гуманитарные устремления, но, чтобы не рисковать, придется поступать в технический вуз, куда конкурс поменьше и все еще бесплатное обучение. Так что при благополучном исходе буду я учиться и жить в Петербурге у своей тетки, маминой сестры.

Ничего не поделаешь, я заострен на эту тему. Многие мои одноклассники, из тех, кто собирается учиться в одиннадцатом и кто не собирается, жизнерадостны до тошноты. Большинство мечтает найти крутую работу, а у самых тупых мечты не идут дальше сотового телефона. Парни из "приличных" семей спокойны: родители освободят их от армии, и случится это так же легко, как в школе, когда мать писала учительнице записку, что ее сынуля не может явиться на уроки, потому что кашляет. У меня и такого счастья не было. Моя мать никогда не покрывала мою лень и разгильдяйство, к тому же она работает в той самой школе, где я учусь. Меня тошнит от ее честности, но, как ни странно, я и уважаю ее за это.

Страх смерти сильно меня измучил и изменил. Отцу я об этом прямо не говорил, но подталкивал к разговору. Он отвечал, но все не то, например про Льва Толстого, пережившего страх смерти. Якобы рано или поздно это чувство настигает каждого нормального человека. Но при чем тут каждый, а тем более Лев Толстой?! Я так понял, что он переживал страх смерти в философском смысле, а я в житейском, если не сказать грубее – в животном.

Раньше что… И армия была другая, и война. Там присутствовали понятия долга и чести. А в наше время, как ни прискорбно, этого нет. Моя Родина нечестно со мной поступает и не выполняет своего долга по отношению ко мне. Если в двенадцать лет человек мучается страхом смерти, и совсем не в философском смысле, может он сказать спасибо Родине за счастливое детство?

Какой такой страх был у Толстого, я когда-нибудь поинтересуюсь, если со своим благополучно разберусь. Остроту момента я сумел пережить, только лучше от этого вряд ли стал. На далекое будущее не рассчитываю, ничего не загадываю, живу, пока живется, стараюсь Бога не гневить, хотя и неверующий. Похоже, это называется суеверием.

Наверное, отец догадывался, что со мной происходит, и мать тоже. Но они сами страдали, что не могут мне помочь. Игорь был занят своими делами. Естественно, с Люсей я тоже не откровенничал на этот счет, но само ее присутствие в доме меня утешало. Мне нравилась ее внешность, движения, слова. Я радовался, что она есть, торопился из школы, если она была дома. Может, это была любовь? Только не надо говорить, что это была детская любовь. Чем бы это ни было, именно такого мне не хватает сейчас, и я хотел бы встретить похожее в будущем, если оно мне суждено.

Чувство было легким и веселым, никакой ревностью не омраченным. А то общее между мной и Люсей, то родственное я не сейчас придумал – я тогда это чувствовал. Во взгляде и во всем ее облике было нечто говорившее: нам хорошо, давай радоваться сейчас, все это может кончиться в один миг, внезапно. Кратковременность счастья, которое ни от кого не зависит, а менее всего от нее или от меня, я слышал в ее смехе, тихом, словно белочка орешки перекатывает. Голову на отсечение даю, что Игорь не замечал этого в Люсе.

Задумается и смотрит куда-то широко открытыми глазами, а я не знаю, что она там видит… Она ускользала, и никто не мог ее остановить. А потом ее не стало, будто и не было.

Белочка, птичка, куничка моя, никто тебя не защитил! А я должен буду защитить себя сам. Может, там, на небе, ты возьмешь на себя функции моего ангела-хранителя? Я тебя любил и ничем, думаю, не обидел.

Наверное, ты и не вспомнишь, как мы разговаривали у тебя наверху. Ты собиралась на работу и попросила, чтобы я отвернулся, пока ты переодеваешься. Мы продолжали разговор, но я заметил, что краем глаза прекрасно вижу длинное зеркало платяного шкафа, в котором ты отражаешься. Ты не могла знать, куда скошены мои глаза, и заподозрить в подсматривании. Но я перевел взгляд на письменный стол, взял книгу и стал ее листать. И это не потому, что я скромный или благородный. За кем-то другим наверняка бы подсмотрел. Только не за тобой. Представляю, как ты смеешься над этой ерундой.

Я тебя очень-очень любил.

Глава 3
ВЕЧЕР ПРИ СВЕЧАХ

В ночь на пятое декабря я проснулся, как мне показалось, от шороха. В темноте за окном, словно в мультфильме, летели крупные хлопья позднего первого снега. Разумеется, снег падает беззвучно и никакого шороха не издает. Просто я очень волновался. Потом еще долго не мог заснуть, лежал и прислушивался, прислушивался.

Утром все сверкало чистотой, все было аккуратно застелено белоснежным покровом. Новорожденный снег продержался весь этот день, а утром, когда мы ехали в церковь, снежинки опускались так неспешно, что казалось, зависали в воздухе.

Поначалу меня смутило, что Игорь с Люсей будут венчаться в кладбищенской церкви, но Люся ласково сказала:

– Дурачок. Это не имеет значения. Раньше почти у любой церкви хоронили. Меня здесь крестили, теперь повенчают, и я хочу, чтобы меня здесь и отпевали. И не маши рукой, ничего ужасного я не сказала. Лучше посмотри, какая церковь веселая и уютная.

Я посмотрел. Столетние деревья с кружевом пушистых ветвей будто обнимали деревянную голубую, с синими куполками, резными наличниками и карнизами, принаряженную снегом церковь. Внутри были некрашеные дощатые стены и бронзовые люстры – паникадила. Возле икон, как цветные звезды, горели лампадки и стояли круглые высокие подсвечники со множеством огоньков горящих свечек, словно деньрожденные пироги.

Игорь в черном костюме, верзила под два метра, заметно нервничал, не то что накануне, в загсе. Рядом с ним Люся была особенно маленькой и хрупкой. До венчания она не выпускала его руки и казалась испуганной, зато во время обряда вся вытянулась, стала строгой. У Игоря свеча дрожала в руке, а у нее ничуть. Словно кто-то управлял ею.

Никогда не думал, что так трудно держать венец. Он оказался тяжеленным, руки затекли, я весь одеревенел. Я сам попросил у Люси быть ее шафером. Игорь протестовал, а она настояла.

Все было очень красиво и торжественно. И в какие-то мгновения казалось, мы попали в старину. Сияние огней, блеск икон, свечение витража, с которого на нас благожелательно взирал Христос, ангельское пение, обволакивающие запахи, платье невесты с высоким стоячим воротником и букет роз в ее тонких руках, который тетка специально привезла из Петербурга, закутав в ватную куртку, а еще легкие, невесомые тени, движущиеся за стеклами витража, – тени спокойно падающего снега… В каких веках это было?

Мама, с ее скептическим отношением к венчанию, даже слезу пустила и, застыдившись своей растроганности, спряталась за спину отца.

Все прошло складно, словно на одном дыхании, не то что в иностранных телесериалах. Когда свадьбу много раз репетируют, потом, наверно, и жениться скучно. Нельзя репетировать то, что должно свершиться один раз в жизни. Наш батюшка свое дело знал туго – и поставит, и отведет в нужное место, и кольца велит надеть. И все в первый раз…

Этот день омрачило только появление Люсиной матери. Люся вообще не хотела сообщать ей о свадьбе, но наша мать настояла. И поначалу сватья Шура (мы с мамой меж собой звали ее сватья Шурка) выглядела вполне нормальной и приличной, хотя отец подозревал, что она немного выпила и до церкви. Зато дома, за столом, она сильно приналегла на спиртное, сама подливала себе рюмку за рюмкой, и кончилось все пьяными криками и оскорблениями.

Мы знали, что отец Люси утонул, когда она была маленькой, мать пила и, возможно, была лишена родительских прав, а может, и нет, только Люся с детства и до самой свадьбы жила у своего дядьки. С матерью она почти не общалась, но и дядя с женой не были ей близки. С любовью она говорила о другой тетке – сестре отца, своей крестной матери. Но жить она с ней не могла: та стала монахиней и удалилась от мира.

Я, конечно, мало в этом смыслю, но все время думаю и не могу уразуметь: почему человек удаляется от мира, если в миру он нужен позарез? Она же как крестная мать несла ответственность за крестницу, не говоря уж о простом человеческом долге! Как же ты, раба Божья Мария, покинула ребенка, у которого мать – алкоголичка, а в семье дядьки проблемы? Почему в монастырь ушла и как рассчитываешь спасать свою душу, когда родная душа на авось брошена? Может, останься ты в миру, ничего ужасного с Люсей и не случилось бы, была бы жива и здорова…

В конце концов дядя уволок сватью Шурку из нашего дома, а Люся плакала. Наша мать была страшно обескуражена и даже попросила у нее прощения.

Отец был гораздо мягче и тактичнее матери, она же ведет себя с людьми как с двоечниками, порой объясниться с ней тяжело. Но Люся сразу потянулась именно к матери, тут же начала мамой звать, а отца, такого доброго, дичилась. Она сама смеялась и говорила: "Наверное, из меня получился бы хороший солдат. Мне нужен командир. Я люблю слушаться". Из мамы-то командир – будь здоров!

Молодые поселились на втором этаже, там две комнаты и под навесом большой балкон для чаепитий. Я переехал вниз, и хотя моя новая комната была довольно темной из-за разросшихся за окном яблонь, сделал это с готовностью.

Они любили друг друга, Игорь и Люся. Он обращался с ней как с маленькой, а она относилась к нему как к старшему, всегда за руку брала, никогда – под руку. Я видел, как она на колени к нему садилась. Ничего похожего на фильмы, где женщины усаживаются на колени к мужчинам. Она забиралась на колени, как ребенок, за шею обнимала и голову на грудь клала. В ее отношении к Игорю был даже оттенок какой-то почтительности. Только что на "вы" не звала. А он всего-то был на четыре года старше.

Видимо, они прожили бы счастливо всю жизнь. Игорь – человек ответственный, а Люся брак и семью считала священными, ко всему она еще и верующей была. Ну не то чтобы фанатично верующей, но в церковь ходила, посты соблюдала, до и после еды молитву шептала – за хлеб благодарила. Она повесила в спальне икону Богоматери, и не просто на стену, как украшение, картинку, а в угол, как у верующих принято. А про Богоматерь мне объяснила, что эту икону ей крестная подарила.

– Это Владимирская Богоматерь, – сказала она. – Видишь, как нежно она обнимает ребеночка? Такая икона называется "Умиление". Все остальные Богородицы строгие, что Тихвинская, что Казанская. А эта смотри какая ласковая.

Люся работала санитаркой в больнице, и наша мать постоянно внушала ей, что надо поступить в медучилище. Игорь с отцом тоже считали это разумным.

– Тебе нужна профессия, – учительским голосом говорила мать. – Учись, пока мы живы. Ты будешь очень хорошей медсестрой, будешь помогать людям.

И Люся кивала, соглашалась, словно и в самом деле собиралась в медучилище. Но я-то знал, что это не так. А вот знал ли Игорь? Она никогда не притворялась. Я думаю, что она и не врала никогда, просто не обо всем говорила. Неужели никто не видел, что не хочет она быть медсестрой? Если бы с ней ничего не случилось, вероятно, в конце концов она и пошла бы в училище. Из-за Игоря, чтобы не расставаться с ним. Но раньше у нее были другие устремления.

В начале марта Игорь уехал в Саратов, на соревнования. Родители собрались после работы в гости. Обычно они засиживались в этих гостях, потому что потом их привозили домой на машине.

Еще утром Люся мне заговорщицки шепнула:

– Не уходи никуда после школы: сегодня у нас будет вечер при свечах.

Я же говорю, что мы не сильно отличались по возрасту, хотя я был на шесть лет моложе.

Она ворвалась после работы с криком: "Ты уже ел? Тогда ставь быстрее чайник!" Вытащила из сумки картонку с пирожными, шесть витых разноцветных свечек, приладила их в бронзовые подсвечники, что-то приговаривая и постоянно интересуясь: нравится ли мне, ровно ли стоят свечи? Из своей комнаты притащила вазочку с веткой сосны и прутиками вербы, а также магнитофон.

Мы задвинули шторы, зажгли свечи и выключили электричество. Люся разлила чай и поставила кассету с нежной и печальной музыкой Морриконе.

Как сказочно преобразилась наша гостиная! Возле буфета, книжного шкафа и дивана сгустился мрак, на стенах появлялись и исчезали мимолетные тени. И тут началась эта мелодия, которая особенно действует на меня. Она из моего сна, или сон из нее возник. Я видел его не один раз. В этом сне нет никаких событий, а просто стою я на очень зеленом и солнечном лугу, и так мне хорошо, радостно, что даже плакать охота. Во сне, я думаю, музыка все-таки не звучала, но непостижимым образом она связана с ним.

Я попытался рассказать Люсе про луг, а потом мы болтали о снах, моей школе и ее больнице.

Игорь у нас молчун. Меня всегда интересовало: о чем они говорят, когда остаются вдвоем? Можно ли вообще с ним разговаривать более пяти минут? Или наедине с ней он становится другим? Знаю только, что вечер при свечах с ним невозможен. Конечно, он согласится, если его попросить, но постоянно будет недоумевать, зачем сидеть впотьмах, если можно зажечь электричество?

Назад Дальше