Ведьмины круги (сборник) - Елена Матвеева 30 стр.


– Давай попробуем, – сказала про Динку. – Но она же не осталась здесь без Виктора. Надо ее запереть, когда будешь уходить.

– Я вообще-то не думал ее сегодня оставлять.

– А чего тянуть? Отведем ее в Витину комнату.

Динка лежала на крыльце, я позвал ее, за мной она поднялась на второй этаж и переступила знакомый порог. Присела, потом стала ходить по комнате, как человек, осматривающий, что изменилось в его отсутствие. Мы с бабушкой вышли и закрыли дверь. В комнате стояла тишина. Может, Динка думала, что сюда придет Румянцев? Теперь мне надо было уезжать.

Провожая меня, бабушка сказала:

– Ты похож на отца, – и замялась, – я имею в виду Виктора.

– Я искал сходство по фотографиям и не заметил.

– Пока у тебя выражение лица глуповатое. Щеки пухлые. А вот увидишь, лет через десять, как оформится физиономия, очень похоже будет.

Я совсем размягчился, обнял бабушку, пообещал:

– Приеду в конце мая. Пусть Динка попривыкнет.

– Лиде передай спасибо, что рассказала тебе. И скажи, что жду ее.

Я ехал в автобусе и думал: когда-то кто-то говорил про мое лицо – доброе и умное. Но я ничуть не был разочарован, услышав от бабушки про глуповатое выражение. Улыбка растягивала губы, как я ни пытался ее сдержать.

На другой день я все думал про бабушку. А лицо ее смутно помнил. Надо в следующий раз посмотреть старые фотографии – ее в молодости и других родственников. Ведь, наверное же, у меня был и дед, отец Румянцева. Как же я про него не спросил?

Удивительно, что мои воспоминания ограничились прикроватным ковром и дощатыми стенами. Масленка выплыла из каких-то неведомых глубинных слоев памяти, фарфоровые зверушки, но для этого нужно было их увидеть. Румянцев, бабушка, сад, кабинет с книгами и чугунной фигуркой Дон Кихота не запечатлелись. Как странно, даже страшновато!

Мне хотелось вернуться в бабушкин дом, а может, и пожить там.

Вечером произошли два события.

Мама нашла свою цепочку. Она спокойненько лежала в "стенке", в хрустальной чаше. Мама удивлялась, как она могла ее туда положить, и пыталась вспомнить, когда последний раз надевала цепочку, – хотела таким образом воспроизвести ее путь до чаши. А я думал: "Как же я обманулся! А может, я сам не очень хороший человек, если мог заподозрить в воровстве любимую (тогда любимую!) девушку? Нельзя подозревать, если любишь, это тоже предательство. А вернее всего, я был не прав, когда смолчал у нее дома, увидев цепочку. Но как было сказать?"

И тут в голову мне пришла подлая мысль: "Цепочка появилась после визита Марьяны".

Я чувствовал себя подонком, и я следил за матерью: не связывает ли она появление Марьяны и обнаружившуюся цепочку? А еще я стал вспоминать, как появилась у нас Марьяна, могла ли она, проходя через большую комнату, подбросить цепочку в чашу? Кажется, открыла ей мама, а ушла она внезапно, заплакала и выбежала, я и не провожал ее, только позже дверь закрыл. Зачем она приходила? Помириться хотела, мосты навести? А может, из-за цепочки и приходила?

Опять начались изматывающие "ведьмины круги". Но тут случилось второе событие этого вечера.

Я услышал знакомое поскребывание, открыл дверь – и Динка бросилась мне на грудь. Она проявляла бурный восторг, и я обрадовался тоже. А потом подумал: "Намучаюсь я с ней, я ее нигде не пристрою. Что же делать?"

Марьяна ко мне больше не подходила. А я смотрел на нее и недоумевал: что я в ней такого находил? Без любви значительно удобнее жить, а главное, времени очень много высвобождается. Наверное, это и не любовь была, иначе не могла же она так быстро кончиться?

Почти ежедневно ко мне наведывались ребята. Я рассказывал им про рыб. Васе нравятся скалярии, говорит, что они движутся как парусники в море, строгие, невозмутимые. Зато Лёсик обожает смотреть, как дерутся петухи и макроподы. И всем троим по душе Динка.

В воскресенье я собрался ехать к бабушке. Во-первых, я боялся, что она за Динку волнуется, разыщет нас и приедет: она ведь думает, что мама все знает. Во-вторых, почему-то захотелось снова ее увидеть.

А в субботу зашел на Пушкина. У Аллы в дверях торчал конверт: "Саше Прохорову". Письмо прочел тут же, на лестнице. Алла коротко сообщала, что уехала до осени в экспедицию, в Архангельскую область, и чтобы я написал ей, был ли у бабушки.

Очень грустно мне стало у пустой запертой квартиры. Отправился домой, а там наткнулся на Лёсика – слоняется по улице, скучает, говорит мне задумчиво:

– А Марьяна на чердаке с Сережкой целуется.

У меня кровь к голове прилила, прямо дурно стало: ярость и слабость.

Я направляюсь к синему обшарпанному дому с серыми наличниками и балконами. На верху двускатной крыши рядком голуби сидят. Ноги не несут меня, остановился на скрипучей лестнице и вижу: Лёсик рядом стоит.

– Тише ты, – говорит и палец к губам прикладывает.

Я стараюсь ступать неслышно, но ступени визжат; миную площадку второго этажа, еще один лестничный марш – и я у деревянной двери.

Лёсик встает на колени возле дырки от выломанного внутреннего замка и манит меня рукой. Бессильно опускаюсь рядом, ничего не вижу. Мне кажется, у меня дыхание останавливается. Тогда я поднимаюсь и с силой рву на себя дверь. Крючок вылетает с гвоздями и, повиснув на колечке, позвякивает.

С минуту проходит, пока я с порога вглядываюсь в темноту. Сначала слышу: "Выйди вон! Это низко – подглядывать!" Потом вижу: она вскакивает с дивана, натягивая на себя одеяло, из которого клочьями лезет вата, но, запнувшись за него, падает на щебень. На диване кто-то сжался и молчит.

Я ору не своим голосом:

– Дрянь! Дрянь поганая!

Крючок все еще покачивается, а я уже бегу вниз. В глазах – туман. Сбоку семенит перепуганный Лёсик.

У дверей уже все наши собрались, Юра и Вася, но я прохожу мимо, не обращая внимания. Только слышу, как Юра угрожающе говорит у меня за спиной:

– А по ушам?

Тогда я оборачиваюсь и говорю:

– Оставь его, он маленький – не понимает.

Я куда-то иду, почти бегу, и вдруг вспоминаю, как во Дворце культуры я впервые ее целовал, а она не смутилась, и не сопротивлялась, и по морде мне не дала. Что же это? Земляничка! Чистая, как раннее утро! Она хочет роль одну сыграть? Джульетту она хочет сыграть… Еще вчера я радовался, что так просто и безболезненно кончилось мое любовное приключение и Марьяна мне не нужна. А сейчас зубами скриплю, убил бы ее! Манекенщица!.. Проститутка!..

Не заметил, как остановился у старого тополя на набережной. Кто-то тронул меня за рукав. Лёсик.

– Ты не сердись, – сказал он. – Она же сама просила, и я пошел к тебе и сказал, что она целуется с Сережкой. Даже заставила повторить, чтоб не перепутал.

– Черт возьми, черт возьми!.. – повторяю я как идиот и тру костяшками пальцев ребристую кору тополя, со всей силы, до крови.

Очень люблю ездить в автобусе. Самолетом я летал дважды. Под окошком простирается снежная степь, то ровная, как покрывало, то округло-бугристая. Мертво и призрачно. В этой заоблачной степи даже колокольчик не зазвенит однозвучно. Наверное, в настоящей пустыне или на Северном полюсе не так одиноко.

В поезде лучше. Но уж потянутся леса, и леса, и леса… И что за цветы там у насыпи растут, едва догадаешься, а уж все ползающее и бегающее в траве вообще скрыто. Города заслонены зданиями вокзалов. Деревни – снегозадержательной лентой елей. Как игрушечные коровы на пастбищах, и снова леса, поля, одинокие железнодорожные домишки со смородиной и георгинами у крыльца.

Вот когда едешь автобусом по шоссе, жизнь рядом. Лес, кажется, вот он, руку протяни. И тропинки, по которым можно туда углубиться, вот они. Пролетают над полем стаи птиц, как взмах воздушного покрывала. А теперь справа река, но ее не видно. Только над зарослями прибрежного сухого тростника проплывает маленький треугольный флажок на мачте.

Бабушка встретила меня на крыльце.

– Альма вернулась? А я тебя ждала. С самого утра пироги пеку.

– Откуда ты знала, что я приеду? – спросил я, чувствуя, что глуповатая улыбка расползается по моему глуповатому лицу.

– А вот уж знала. Предчувствие у меня было.

Мы пили чай с пирогами, а потом бабушка показала мне семейные фотографии, начиная с дореволюционных, на толстых картонках с вытисненными фамилиями и адресами фотографов.

Мой дед, муж бабушки, погиб на фронте. Правда, к тому времени у него была другая жена. Развелись они перед самой войной.

В сорок седьмом бабушка собиралась замуж за какого-то инженера, два месяца они прожили в этом доме, а потом бабушка инженера выгнала. Она не объяснила, почему он не оправдал ожиданий.

Виктор Румянцев родился в сороковом году, болел костным туберкулезом. После этого он всю жизнь немного прихрамывал. Однако это не помешало ему получить первый разряд по туризму и работать в геологической разведке.

– Он очень здоровый был и выносливый. Он только и болел в раннем детстве, но это от войны и голода. А потом я горя с ним не знала, – сказала бабушка. – Только вот пить он стал в последнее время. Думала, может, на работе неприятности или мучается из-за Лиды, из-за тебя. А он, видать, свою болезнь чувствовал. А может, боль заглушал? Он не жаловался, а у него голова болела, и не просто болела…

Бабушка просила Румянцева не пить, он обещал, но не выполнял обещаний. А потом мальчишки, с которыми он водился, устроили собрание и предъявили ему ультиматум – потребовали сухого закона. Отношение мальчишек на него очень подействовало: перестал пить. А вскоре после этого попал в больницу и домой уже не вернулся.

Румянцевские мальчишки, оказалось, у нас в городе живут, а не в Талицах. Один уже успел уехать, поступил в морское училище в Ленинграде. Присылает бабушке открытки к праздникам.

Она дала мне его адрес.

– А ты не хочешь пожить в Витиной комнате? – неожиданно спросила она.

И тут я признался, что матери о смерти Румянцева неизвестно и мне она ничего не говорила.

– Знаю, – спокойно сказала бабушка.

– Откуда? – изумился я.

– Письмо получила: Виктору от Лиды. Я думаю, что она его не забыла. Твоему отцу, Прохорову, – уточнила она, – тяжело, наверно, было с ней жить. Любил ее, вот и терпел. А Лидушка до сих пор любит Витю и не знает, что он уже далеко.

Оказывается, мать писала Румянцеву. Не очень часто, но все прошедшие годы и до сего дня. Бабушка сказала, это очень хорошие письма, там все лучшее, что есть в матери.

– Эти письма можно печатать в газете, чтобы люди читали и плакали.

– Почему плакали? – не понял я.

– Потому что жалко. Ее жалко, его. И над своей жизнью заодно плакали бы.

Она думала, как поступить с письмами. Матери отослать – уничтожит. Тогда бабушка собрала их, завязала в пакет, а два, пришедшие после смерти Румянцева, не распечатывала.

– Собираемся жить с локоть, а живем с ноготь. Мало ли со мной что случится? Вещи растащат – бог с ними, а представь, как бумаги, письма, фотографии разбросаны по дому, по саду, ветер их носит… Я такое не раз видела. А тут приехала к Вите на кладбище, там женщина мне и говорит, что мальчик с собакой на могилу ходит. Стала тебя ждать. Пока не увидела, боялась, что окажешься вроде нынешних, патлатых. Им мотоциклы и магнитофоны нужны, плевать им на какие-то бумажки. С другой стороны, думаю, был бы ты как эти, Альма к тебе не привязалась бы. Ну а когда увидела, тут уж поняла: с бумагами решать тебе. Надо бы маме рассказать о Викторе, и пусть бы они с Дмитрием посмотрели статьи и диссертацию: они все же специалисты. А материнские письма, если со мной что случится, на твоей совести. Сохрани. И обещай: прочтешь их, когда сам будешь отцом, и тогда решишь, как поступить. Обещаешь?

Я обещал. А бабушка добавила, что такие письма надо детям и внукам передавать. А в бумагах отца я могу разбираться хоть сейчас и остальные письма, кроме материнских, могу читать: они уже никакие не личные, зато помогут мне лучше узнать Румянцева.

– А Виктор отвечал матери? – спросил я. Бабушка ужасно заинтриговала меня.

– Наверное. А вот встречаться – не думаю, чтобы встречались.

– Дела-а… – только и сказал я.

Возвращаясь из Талиц, я ломал голову, как столько лет не подозревал об истинной жизни своей семьи, воображал мать счастливой, деловой и холодноватой от красоты и гордости. Неужели ее могло волновать что-то, кроме работы, благополучия семьи и уюта в доме? Невероятно! И все-таки я сразу поверил в ее любовь к Румянцеву и в то, что она может писать какие-то особенные, прекрасные письма. И почему-то не оскорбился за моего отца Прохорова.

Мне было чуть-чуть грустно, самую малость. От автобуса я пошел по городу пешком. Вечер был под стать моему настроению – тихий, теплый; солнце еще не зашло. В домах женщины мыли окна, и скрип чистых стекол под размашистыми движениями рук звучал как птичий хор.

Аннушка сказала, чтобы я поднажал с учебой, потому что в последнее время не очень старался, через месяц выпускные, а в классе я единственный потенциальный медалист.

Я и поднажал. Спокойно, делово. Выпускные сдал на пятерки.

Теперь можно было вплотную думать о Москве. Но как быть с Динкой?

Лёсик просил оставить ему собаку. Мама предлагала отдать ее сослуживцу: тот жил в своем доме, и у него убили сторожевую собаку. Посадить Динку на цепь? Но если она не осталась у бабушки, вряд ли она станет жить у Лёсика, а тем более в будке у чужих. Был и еще один, вероятно беспроигрышный, вариант: рассказать все матери и оставить Динку дома. Но я оттягивал разговор, смотрел на родителей, и страшно было разрушать их покой и привычную жизнь.

На выпускной вечер я явился без всяких сентиментальных чувств. После торжественной части собрался было поехать в свою прежнюю школу. Но зачем? Отдалился я от старого класса, да и к новому не приблизился.

Игорь Инягин предложил праздновать у него, а с рассветом выйти за город, на Сторожевую гору, встречать солнце. В его распоряжении двухкомнатная квартира, родители уехали на дачу. А еще у него есть шампанское, и мать оставила кастрюлю винегрета.

Собрались человек десять и отправились в магазин покупать хлеб, сырки, консервы. Наверное, я шел с ними по инерции, все равно деться некуда, а к Игорю я хорошо относился. Но и у других, мне кажется, не было более веских причин собираться вместе.

Я не сразу заметил, что Марьяна идет с нами. Разряженные девчонки оживленно болтали, а она осталась в стороне, не вписалась в компанию. На ней была знакомая мне красная кофточка Землянички.

Я подошел к ней, спросил, как настроение.

Странно, еще весной я ее целовал, потом ненавидел, потом она перестала для меня существовать. Кажется, будто не четыре месяца прошло, а целая жизнь.

– Ты едешь в Москву? – спросила она.

– Да. А ты будешь поступать?

– Это не важно.

"Дуется", – решил я.

Тут мы пришли к Инягину. Девчонки стали готовить бутерброды в кухне, наш спец по року запустил музыку, а я, признаться, физически не приспособлен к громкой музыке – плохо ее переношу. Я рассматривал корешки книг в "стенке", как вдруг увидел в стекле, что Марьяна вошла в комнату, и обрадовался. В это время выстрелила пробка. Инягин разливал шампанское, а оно не хотело вмещаться в фужеры, вылезало пеной на стол.

– Девчонки! – орал Инягин. – На минутку сюда! "Поднимем бокалы, содвинем их разом!" Ура!

Визг, писк, звон стекла, и тут у самого своего плеча слышу спокойный голос Марьяны:

– Я тебе хочу что-то сказать. Выйдем на балкон.

– Выйдем, – согласился я, и почему-то учащенно забилось сердце.

Мы выпили шампанское, оно щекотало горло, и пока мы шли к лоджии, мне вдруг все представилось немного в ином свете. Что ж с того, если она путала свои мысли и чужие? И украшение, спрятанное в столе под газетой вместе с фотографией отца (если даже, допустим, она его брала), было для нее символом другой жизни, частичкой красивой и счастливой, как она думала, женщины, моей матери. Что-то такое я почувствовал, приблизительно такое. И жалость с нежностью снова потянули меня к ней, еще больше потянули. Это была моя девушка, земная, несовершенная, и я сто лет не видел ее, не прикасался к ней. Сегодня наша ночь, а утром мы вместе встретим солнце.

Лоджия была захламлена пустыми банками, бутылками, лишним в квартире. У решетки – зеленая дружная поросль помидоров. Ветерок шевелил тюлевую занавеску со стороны комнаты. Я закрыл дверь и дотронулся до мягких блестящих колечек волос, положил руку на ее талию. Я не собирался этого делать, но опять начался магнетизм. Щека у нее была прохладная и упругая, а лицо Марьяна все-таки отвернула от моих губ.

– Ты назвал меня дрянью.

Я почувствовал, что краснею. Совсем не собирался просить прощения, наше прощение должно было быть обоюдным.

– Ты не можешь представить мое тогдашнее состояние! – волнуясь, стал оправдываться. – Но ведь все кончилось? Все плохое…

Она оторвала от себя мои руки и отошла в конец лоджии, а я опустился на посылочный ящик.

– Ты обманул меня! – жестко сказала она.

Вот те раз! Я даже попробовал ухмыльнуться и перевести все в шутку. Наверное, надо выдержать эту дурацкую театральщину, чтобы помириться. А еще мне вспомнилось ее смешное: "Низко подглядывать!"

Марьяна зачем-то стала рассказывать, как в детстве вскрыла елочный картонаж – Деда Мороза. Она думала, уж если в хлопушках есть сюрприз, то в мешке Деда Мороза обязательно спрятан подарок. Разодрала его и, разумеется, ничего между двух картонных половинок не обнаружила. Тогда она разорвала мешок у ватного Деда Мороза и снова ничего не нашла. Тогда она стала бить стеклянные игрушки с елки, просто от злости, потому что обманули. А потом били ее за это.

– Ты сам дрянь! – четко выговорила Марьяна. – Дед Мороз!

Глаза у нее стали как из жести. Она не мириться пришла. Она ненавидит, она убить меня готова. И тут я испугался.

– У меня такое произошло весной… – залепетал я. – Ты же не знаешь, что со мной случилось!

Она не слушала.

– Решил, что со мной можно все продолжить? А завтра заорешь, что я потаскуха?!

– Что я сделал тебе? – Голос у меня дрожал.

– Не понял? Жаль.

– Подожди, – униженно просил я, – мне нужно тебе объяснить. Мы не можем расстаться так…

Марьяна оттолкнула меня, ударила по руке, когда я хотел задержать ее, и, прямая, непреклонная, прошла мимо меня, мимо суетящихся в комнате ребят, а через минуту я увидел, как она появилась из подъезда и, какая-то сжавшаяся, сгорбленная, почти бегом направилась через садик.

Инягин похлопал по плечу:

– Что она от тебя хотела? Она вообще странная девка.

Я тихонько выскользнул из квартиры, осторожно прикрыл дверь. Марьяны уже не было, да и догонять ее было бессмысленно.

Назад Дальше