21 день - Иштван Фекете 13 стр.


И турки, захватившие Венгрию, и войны с ними давным-давно канули в вечность, а вот Ценде осталось - во всяком случае, оно еще существовало во времена моего детства - не в пример Огородине, Храму-на-Пустоши или Красе-камышу, сохранившимся лишь в названиях мест.

Уже в ту пору нельзя было установить, стояли ли когда-либо в Огородине заборы и ограды, а заводь у мельницы хотя и поросла камышом, но был этот камыш вполне обыкновенный, без какой бы то ни было особой красоты. На месте Храма-на-Пустоши что ни год родилась на редкость крупная картошка, хотя плуг поднимал иногда на поверхность земли какие-то диковинные старые монеты, камни, кости, пуговицы, заржавелое боевое снаряжение, и после свежей пахоты окраска поверхности земли в точности выявляла контуры фундамента какой-то крупной постройки.

Однако память не сгорела в тех давних кострах, и старики считали, что когда-то село Гёлле как раз и размещалось вокруг храма, ставшего впоследствии турецкой мечетью. "На башне в ту пору заместо креста полумесяц торчал, и с нее, бывало, священник ихний кричал по-своему…

Там и хоронили, вокруг церкви, сперва только турок, а потом и здешних, потому как со временем сдружились мадьяры с турками и промеж себя жениться стали, и под конец нехристи эти совсем неплохими парнями сделались…"

- Ну, а потом, тетушка Кати? - допытывался я, потому что в то время мои исторические познания пополнялись исключительно за счет рассказов тетушки Кати Футо. - А потом что было?

- А потом… потом турки какие ушли, а каких побили…

Тогда мне думалось, что все это сказки, но теперь-то я знаю, что это и есть история. Неприятеля, покуда из него не получится свой парень, бьют насмерть, да и как не бить, ежели он поддается…

И подлинная правда, что во времена бабки тетушки Кати - к концу 1700-х годов - здесь из земли еще выступали остатки каких-то стен, которые препятствовали мирному землепашеству, а потому этот участок отдали во владение магистру, то бишь мастеру - иными словами, учителю.

- Ребятни у вас полно, от нечего делать пусть перетаскают пострелята камни в межевую канаву, глядишь, и научатся чему-нибудь полезному.

Это жизненное напутствие школьникам прозвучало чуть ли не за сотню лет до моего рождения, и к тому времени, как подоспел бы и мой черед таскать в поле камни, от Храма-на-Пустоши почти и следа не осталось; а ведь, по словам тетушки Кати, он даже был обнесен когда-то красивой каменной оградой.

Если верить рассказу тетушки Кати, то ограда охраняла не только цветы турецкого священнослужителя, - а розовые кусты у него (леший его задери!), хочешь верь, хочешь не верь, были хороши на диво, - но и его самого: как-то ночью из пограничной крепости совершили набег мадьярские воины и увезли с собой турецкого попа с попадьей и с поповной. Правда, потом его выпустили, когда насобирал он требуемую дань. Даже село внесло часть выкупа, сжалились люди - простаков на селе и тогда, видать, хватало. В ту пору и поставили каменную ограду, чтобы охраняла храм, служителя да мраморную козу.

- Мраморную козу?

- А то как же!

Оказывается, еще бабушка рассказывала тетушке Кати, будто бы на церковном кладбище, что образовалось вокруг разрушенного минарета, еще долгое время и после того, как турки убрались прочь, стояла мраморная коза и в первую пятницу после Михайлова дня в полночный час принималась блеять.

- Пикнет всего разочек, но жалобно так…

Церковь давно рухнула, развалилась ограда, и могилы время сравняло с землей, а козу ту ничто не брало, знай стояла себе да блеяла. Бабка тетушки Кати уж на что туга на ухо была, а и то собственными ушами слышала. Уже по одному этому можно судить, что голос той козы был явно потустороннего происхождения…

А потом приехали раз в село два каких-то смуглолицых чужеземца, остановились на ночлег у священника и испросили позволения поискать на старом кладбище турецкие памятники. Но не нашли ничего, зато на козу во все глаза пялились, и в тот же день поздним вечером отбыли дальше, потому как - чтобы не соврать - они на своей повозке прибыли.

Проходит день-другой, а там и говорит полевой обходчик:

- Послушайте, а козы-то нету!

И впрямь: козы и след простыл. Забрали ее турки, а вместе с ней и всю ту пропасть золота, что была внутри запрятана!..

Стало быть, о Храме-на-Пустоши некоторая память сохранилась, - а записанное в этих строках предание, пожалуй, и упрочит ее, - но вот у Красы-камыша смысл названия стерся, да и Огородина была известна разве что жирной землей, на которой хорошо родилась конопля, дававшая материю для грубых крестьянских портов и рубах. Когда крепостной зависимости пришел конец и был произведен раздел земли, от конопляника досталось не каждому, и у обделенных, вероятно, был весьма кислый вид, потому что даже почти через сто лет стоило кому-нибудь удрученно уставиться перед собой, как о нем говорили:

- Этот Янчи скорчил рожу, будто ему конопляника не досталось…

Но теперь конопляники уже ни к чему: трепала, чесалки, прялки и ткацкие станки со временем канули в прошлое. Ведь время все уносит прочь, но и возвращает нам все - воспоминания, мечты, сны, нечеткую реальность глухих ночей и робко вздыхающие рассветы, когда дует восточный ветерок, легкий, как ласковое поглаживание руки, и заметный лишь благодаря травам, клонящимся в западную сторону, да чуть слышному шелесту кроны старого Тополя, посылающего привет проселку вдали и пирамидальным тополям у тихо рокочущей старушки-мельницы.

Позднее ветер стих, и старый Тополь шептался только сам с собой, подобно старухам, которые дни и ночи проводят в одиночку, бормоча себе под нос воспоминания о жизни, столь быстро промелькнувшей в молодости и уныло тягучей на склоне лет.

Впрочем, этот вековой Тополь не был здесь одинок. Подле него, на границе южной тени мощного дерева, стояла Бузина, а перед нею - колодец-журавль, ведро которого, судя по всему, было подвешено у края сруба, потому что журавль тянулся к колодцу, как истомившаяся от жажды лошадь - к водопойному желобу.

Тополь вырос великаном, да и Бузина давно перестала быть кустом, а превратилась в большое - с дом высотой и человека толщиной - дерево, годов которому тоже никто не знал, но подле тридцатиметрового Тополя с его мощным трехметровым стволом Бузина выглядела карлицей-внучкой. Оба дерева были почтенного возраста, и каждый в своем роде являлся великаном, именно поэтому они одинаково воспринимали реальность времени и пространства. И одинаково умели обозреть минувшие времена и гигантской сетью корней, разветвленных под землей, почувствовать близящиеся перемены будущего.

А корни эти были почти столь же безвременны, как и земля вокруг них, способная заново возродить жизнь, ибо в ней заключено прошлое и грядущее.

Оба дерева в известной мере уважали друг друга, как прожившие долгую жизнь старые люди.

И конечно, старым был и колодец-журавль, вернее, только сам колодец, поскольку колодезный столб, желоб, сруб, журавль обновляли неисчислимое множество раз с тех пор, как вырыли колодец и выложили его стенки камнями, а в таинственной глубине его зеркала многие-многие тысячи раз смотрелись солнце, луна, облака и звезды.

Но иногда в этот головокружительно темный провал заглядывали и люди, ловя свое отражение на фоне мирного, усеянного облаками неба; иной человек, довольный увиденным, горделиво подкручивал ус, а иной отворачивался, почувствовав, что из водного зеркала смотрит на него совершенно незнакомый и пугающий лик.

Заглядывали сюда и смеющиеся ребячьи мордашки, и залитые слезами девичьи лица - почти все, кто склонялся над ведром, дабы утолить жажду или печаль чистой и холодной колодезной водой.

Однако по большей части в окрестностях колодца было безлюдно и тихо. Дальнюю половину Ценде вспахали, овец убыло, а коровам к концу лета на пастбище нечем было поживиться, потому что дождевые воды стекали в ручей, хорошие травы высыхали, а молочаем да чабрецом сыт не будешь.

В давние времена сюда и по ночам приезжали на водопой какие-то таинственные люди в бесшумных повозках и на взмыленных лошадях; цыгане делили здесь ворованную добычу, и находились и такие, кто бросал на дно колодца окровавленный топор. Однако с тех пор как новости по проводам забегали быстрее, чем краденый конь, эти ночные приезжие стали появляться реже, а там и совсем пропали, что, впрочем, ничуть не отразилось на жизни колодца и двух старых деревьев.

Ведь даже когда трава была вся выщипана и позвякивающее колокольцами стадо перебиралось на другое пастбище, колодец и оба старых дерева не оставались в одиночестве. Правда, без ежевечернего костерка пастухов и ленивой возни спящего стада было как-то пустовато, зато четвероногие и крылатые охотники чувствовали себя вольготнее; сарычи и прочие хищные птицы получали возможность без помех делиться новостями, присев на колодезный столб почистить перья, а трясогузка, что вот уже не один год гнездилась под водопойной колодой, могла расхаживать вокруг колодца не дрожа от страха. Пастухи - пока водили сюда скотину на водопой, - знали об этом и посмеивались над чудаковатыми птицами, которые к каким только хитростям ни прибегали всякий раз, когда им надо было приблизиться к гнезду, чтобы накормить птенцов.

Итак, окрестности колодца стали безлюднее, зато живописнее. У края колоды буйным цветом зацвел репейник, каменная кладка колодца там, где выходила на поверхность земли, зазеленела мхом и травою, а в самой колоде всегда оставалось достаточно воды, чтобы завлечь сюда пчел, ос и прочих жужжащих-гудящих букашек.

Одинокие путники, пастухи, бродящие в поисках места, и даже любой из ребятишек, изредка оказывающийся тут, - все знали, что, напившись, воду из ведра обратно в колодец выливать не положено, а следует выплеснуть в желоб, ведущий к водопойной колоде. Так что колода никогда не высыхала и воды в ней хватало и для жуков-букашек, и для птиц, и для бродячих собак, и для лисиц, которых жажда пригоняла к колодцу.

Колодец оказывал особенно неоценимую услугу в ту пору, когда оба старых дерева и луговые травы начинали цвести, и пчелы, осы, шмели заводили свою урожайную песнь, нежнее и мелодичнее любой музыки.

Однако в нынешнем году эта пора уже миновала, и теперь в округе воцарилась тишина - такая глубокая, что отчетливо слышно: лето прошло, а осень еще не наступила, и затаенное ожидание витает над притихшими полями.

На развилке колодезного столба сидит сокол-балобан - неподвижно, точно каменный, - и лишь глаза его полны жизни, лишь глаза говорят:

- Вижу тебя, старый Тополь. Я начинаю свой перелет, а тебе шлю прощальный привет.

Тополь роняет один-два листа, и с Бузины осыпается лист-другой, потому что обоих стариков можно приветствовать только вместе, и сокол-балобан отлично знает это, хотя Бузину и не признаёт за дерево, а считает второстепенным кустарником.

- Мы рады видеть тебя, птица, - шепчет Тополь и от имени Бузины тоже, - хотя и не часто ты показываешься у нас…

Взгляд сокола становится жестким и отливает желтизной, как битое стекло.

- Людей тут много…

- В наших краях людей не больше, чем в других местах. А тут, у нас, так, пожалуй, и меньше…

Сокол ничего не ответил, но взгляд его как будто сделался мягче при известии о том, что людей здесь меньше, чем в других местах.

- Да и тополь такой редко где встретишь, - прошептала Бузина, - человеку на него не взобраться… Так что если вздумаешь вить гнездо…

Сокол и на эти слова не ответил и даже не взглянул на Бузину, давая понять, что у Бузины он совета не спрашивает, да и не принимает. Позднее он чуть приподнялся, туловище его напряглось, и сокол замер, внимательно всматриваясь вдаль. На краю горизонта показалась фигура человека, неспешно бредущего к колодцу.

- Этого человека бояться не стоит, - шепнул Тополь, - он - свой…

- Человек он и есть человек! - сверкнули глаза сокола, и он так плавно снялся с колодезного столба, что самого движения было и не приметить. Сокол чуть спланировал к земле, а затем взмыл вверх на высоту колокольни и скрылся в южном направлении.

Старые деревья шептали что-то ему вслед, но шепот их был едва слышен. А затем листья молча поникли под ласковым теплом солнца, озарившего луговой простор.

Ветерок колыхался лениво, разгоняя перед собой волны аромата чабреца и мяты; показались одна-две пчелы - из любительниц вставать пораньше, и кружащие над колодцем крупные синие мухи с жужжанием мелькали в теплых лучах, а затем вновь усаживались по краям колоды, подле которой грел на солнышке свои пожухлые цветки репейник.

Да, цветы его и в самом деле поблекли и пожухли, ведь больше нет нужды в зазывной яркости лилово-красных лепестков, в дурманяще-медвяном аромате цветочной пыльцы, от запаха которой пчелы пьянеют, перенося с цветка на цветок осиянное солнцем брачное наслаждение. Плоды зачаты, и репейник из степного цветка превратился в материнское растение, к сухой колючке которого не притронется даже осел, слишком мудрый для того, чтобы изранить язык и губы. К тому же листья у репейника горькие как желчь и могут пригодиться разве что при болях в животе. Так что цветки репейника могут спокойно блекнуть, становясь сперва желтыми, а затем и бурыми; у основания сотен тысяч лепестков зреют сотни тысяч семян, которые затем разнесут ветры, выклюют птицы, когда вокруг не останется ничего другого, кроме снега, и зима заиграет свою унылую песню на волынке рваных ледяных облаков.

Однако сейчас зимняя пора кажется невероятно далекой, а в этом краю, прогретом мягким осенним теплом, - и вовсе не мыслимой, так что нечего о ней думать. Но и забыть о ней нельзя: верные, безошибочные приметы в небе, на земле и в воздухе предвещают неумолимо надвигающуюся студеную пору. Вот уж и ночи осеняет Млечный путь своей шелковисто-сверкающей россыпью, а в воздухе движутся к югу чужие странники. Движутся безостановочно и безмолвно. На рассвете из камышей взмыли к небу несколько запоздалых ласточек, а еще раньше пронеслась к югу большая стая диких голубей. Шелест их крыльев отозвался легким эхом под сводом гигантской кроны старого Тополя, и тень пролетающей стаи погладила одинокий лик края; но тень эта унеслась вместе с крылатыми странниками, а эхо прозвучало подобно старческому вздоху, лишенному особого смысла: ведь эхом сопровождается каждый живой звук, каждый взлет жизни.

Кто к нему прислушивается?

Да никто.

Лишь какой-то старик смотрит вслед голубиной стае. Останавливается, не доходя колодца, заслоняет глаза ладонью, чтобы лучше видеть крылатых путников.

Старик и есть тот самый человек, которого балобан не стал дожидаться и о котором Тополь сказал, что "он здесь - свой".

Сокол был очень молод, а Тополь очень стар. Молодые не прислушиваются к старикам, никогда их не слушались, да и не могут слушаться: ведь за далью времен теряется предостерегающий клич, не доходит до слуха глас чужого опыта и мудрости.

В руках у старика длинный пастуший посох, на плечах поношенный армяк, а на голове меховая шапка, которую старик из-за жары чуть сдвинул на затылок.

У колодца он останавливается, опираясь на посох. Смотрит на колодец, но мысленно видит перед собою всю округу и все события прошлой жизни, что способна вместить забывчивая старческая память. Возвращаются и уходят милые сердцу воспоминания, последовательные события, перетасованные сумбуром чувств, теснятся в беспорядке, как прежде по вечерам теснилась во дворе загона отара, стремящаяся за колокольцем вожака и подгоняемая собакой. Старику словно бы даже послышался лай. Которая же из собак это лает? Пожалуй, Жучка, у той был такой заливистый лай…

Но это всего лишь обрывки мыслей; над колодой жужжат пчелы, что-то нашептывают старые деревья, значит, надобно присесть, чтобы мысли, заняв привычное место в загоне памяти, не спеша выстроились вдоль загородки, установленной Временем, и тогда старому чабану легко будет выхватывать любую из них, какая по душе придется.

Пригодится сейчас и армяк - на него можно будет сесть, и меховая шапка окажется кстати: сними ее, и белоснежной старческой голове одно удовольствие будет на солнышке понежиться. Нет, молодым не понять этого!

- Что это вы, дедушка, по жарище в армяк да в меховую шапку вырядились? Только людей смешить… - попеняла ему утром внучка.

- Сроду я людей не смешил! - оскорбленно заявил старик и так глянул на внучку, что та сочла за благо переменить тему.

- Чего доброго простудитесь…

- Это в армяке да в шапке-то? - и дед снисходительно засмеялся, потому что не только любил эту свою младшенькую внучку, но даже и уважал ее: такая молодая, а, вишь, сельским магазином заведует и разодета-разряжена, как дочке управляющего полсотни лет назад и во сне не снилось. А у него, деда, теперь на полке трубочный табак никогда не переводится…

Он расстилает армяк на скамеечке у колодца, посох укладывает рядом с собой.

- У нынешней молодежи, видать, от хорошей жизни ум за разум заходит. Ну да что с них возьмешь, всяк своей головой живет… Где тут у меня сума была?

Старый Тополь и Бузина шепчутся о чем-то; старик набивает трубку и закуривает.

"Интересно, делают ли еще где на свете спички с красной головкой? - думает старик, разглядывая свою зажигалку. - Те спички, бывало, обо что хочешь зажжешь, хоть по стене проведи, хоть о штаны чиркни. Правда, для них жестяной коробок требовался с рифленым донышком, чтобы можно было зажечь, ежели ты босиком и в одних портах".

Ветерок стих и улегся где-то - оно и не удивительно в этакую-то теплынь, - табачный дым робко витает у самого лица, вот и выходит курильщику двойное удовольствие: и во рту приятно, и нос ароматным дымом щекочет. "Хорош табачок, ничего не скажешь… А я, старый дурень, - думает он, - не дал внучке договорить. Наверняка она хотела сказать: простудитесь, дедушка, потому как вспотеете в своей одежке, а после ветерком прихватит…"

"Ладно, не беда, - улыбается старик. - А девка она находчивая, такая не пропадет…"

Тут вдруг испуганно свистнул суслик, и старик посмотрел в ту сторону.

- Поделом тебе, безмозглый! Свистишь, вместо того чтобы остерегаться…

Свистун-суслик бился в когтях у балобана, и когда хищник улетел со своей добычей, вокруг словно бы попритихло оживленное гудение пчел и смолк даже шепот деревьев. Правда, разыгравшаяся только что трагедия была обычной, будничной, и все же она насильственно вторглась в мирную тишину.

Но вот в уютном мирке вокруг колодца постепенно снова воцарился нарушенный покой. Шелест Тополя сделался более звучным, церковная колокольня словно бы чуть отодвинулась, а дальний край Ценде приблизился.

"Кукурузой засеяно, - думал старый пастух. - А когда я подпаском был, мы пасли там отару. Конечно, кукуруза, она выгоднее… Но прежде мы там пасли… Старшим пастухом у нас был Кирай… Шестьдесят пять годов ему сравнялось, когда его похоронили. А мне теперь - семьдесят пять уже…"

Старик взял в руки посох и принялся ворошить им траву.

Доброе было пастбище, но кукурузу сеять выгоднее. Какой маленькой отсюда кажется колокольня. А село разрослось в три раза, краше стало и лучше, чем в прежние времена. Шутка сказать: три школы, три доктора на селе, и дифтеритом детишки болеть перестали…

Назад Дальше