- Посмотрим, нельзя ли чем поживиться! - подумал я и направился в дом, потому что очень любил, когда гости уходят. Правда, я любил и когда они приходили, но дом, как бы опустевший после ухода гостей, мне нравился больше…
В такие моменты я всегда старался прошмыгнуть в гостиную, где стоял приятный, мужской дух: смесь сигарного дыма и чуть пряного запаха крепкого дёргичского рислинга…
Отодвинутые от стола стулья еще хранили последнее движение отбывающих гостей, недокуренные сигары дымили в пепельнице, и среди этого раздолья я мог быть один, потому что матушка, тихонько напевая, мыла посуду и прибирала на кухне.
Я крался в комнату, как жаждущий добычи хищник подкрадывается к богатым добычей зарослям камыша: бесшумно, принюхиваясь и настороженно прислушиваясь, точно в воздухе, пропитанном табачным дымом, еще звучали последние слова гостей… Мне не составляло труда определить, кто из них где сидел. Вот это место наверняка занимал дядюшка Гашпар, потому что он курил сигареты "Дама".
Коляска вздымала пыль, должно быть, где-нибудь далеко, а я восседал на гостевом месте и думал: как хорошо быть взрослым! Кури, что душе угодно, хочешь сигареты "Дама"…
Тут рука моя сама протянулась к пачке, и я вытащил сигарету - смело, безудержно… Ну, а раз вытащил, то надо и закурить. Чем я не взрослый!..
Дым был странный на вкус и ароматно пьянящий. Я втягивал его в себя и выпускал густыми клубами, держа сигарету двумя пальцами, как подсмотрел у взрослых.
Ощущение было ни с чем несравнимо, но вскоре мне захотелось пить, и так же естественно мелькнула мысль: а почему бы не утолить жажду вином?
Не то чтобы мне хотелось именно вина, но, наверное, само собой так вышло: возжелаешь сигарету, а она требует вина… Короче говоря, я налил себе - щедро, не скупясь…
Промочить горло оказалось очень приятно, и я решил, что в сигаретнице запас достаточно велик и не убудет, если я отложу себе впрок сигарету-другую.
Молодецкая удаль из меня так и перла. Что бы еще такое удумать? Ах да, можно же взять у отца ружье и отправиться на охоту… И почему бы мне не расцеловать соседскую Илону? Ведь в десяти заповедях о поцелуях не сказано ни слова… Куплю ей на ярмарке золотые часы, и тогда уж она наверняка меня полюбит…
Правда, позднее меня покинула уверенность в том, что жизнь обернется ко мне сплошь радужным сиянием. Я хлебнул еще глоток, но на этот раз вино уже не показалось мне вкусным. Пришлось отложить и сигарету, потому что в желудке противно перевернулось. К тому же в ушах раздался колокольный звон, но какой-то странный - тонкий, будто загробный.
Неужто я умираю? Я попытался встать на ноги, но при этом комната вдруг вся поплыла куда-то, пол заплясал под ногами, а дверная ручка, язвительно ухмыльнувшись, выскользнула у меня из пальцев.
Надо бы прочесть молитву, - мелькнула мысль, но никакие привычные обращения к богу на ум не приходили. Я вышел на крыльцо, но землетрясение преследовало меня и там, и во дворе, где ко мне со стороны ворот стали приближаться сразу три дядюшки Цомпо…
- Спокойной ночи, дядя Цомпо, - сказал я и свесился через перила крыльца, подобно Робинзону Крузо, когда тот склонился над бурным морем, припоминая все содеянные им грехи…
Когда я пришел в себя, на груди у меня лежало что-то холодное, а во рту было ощущение отвратительной горечи. Возле дивана стояла матушка с полными слез глазами.
- Дайте ему еще глоточек, мама…
Я прихлебывал крепчайший кофе и постепенно приходил в чувство.
А потом я покаялся в своих прегрешениях, и на душе у меня полегчало.
- Как ты только додумался до такого, сынок?
- Не знаю, бабушка… Захотелось…
Матушка не переставая гладила мои руки.
- Только бы отец не узнал! Ты белый как стенка, он сразу догадается, что ты захворал.
- Он захватил с собой карты, я сам видел. Значит, не скоро вернется…
Бабушка и мама рассмеялись. Заплаканные и еще не оправившиеся от потрясения, они все же смеялись… А тетушка Кати принесла кислой капусты с большим количеством рассола.
- Похоже, ты в дядю Миклоша пошел, - сказала она. - Того, бывало, тоже я в чувство приводила.
Отец не узнал об этом случае, но на утро не преминул заметить, что разумнее будет дождаться, пока абрикосы поспеют, ведь я не иначе как абрикосами желудок себе испортил.
Однако на чердак я в тот день не полез, чувствуя себя словно недостаточно для этого чистым, и единственное место, куда можно было податься, - к Качу, смыть с себя это ощущение.
К Качу!
Мы только так и говорили, и ни разу нельзя было услышать "к ручью" или "на берег".
- Куда идешь? - На этот вопрос был один-единственный ответ: "К Качу!" И означал он не только воды ручья (да у нас и ручьем-то его не называли, а "канавой"), а ту плавно опускающуюся долину, по дну которой протекал Кач. В некоторых местах он был по колено, в других доходил до щиколоток, но по большей части его можно было перемахнуть прыжком, и границы его определяли мельницы хромого мельника и Потёнди - расстояние всего-то в два, от силы три километра. С тех пор довелось мне видеть луговые просторы и в тысячу хольдов, но такого бескрайнего раздолья, как у Кача, - никогда!
Чего там только не было! Обилие щавеля и птичьи гнезда, мочило и "бездонное" круглое болотце, ивы и камышовые заросли, санная горка и мельничная запруда, - там было все, что только может пожелать любой здравомыслящий человек; ну, а когда на покосе заводила свою песнь звонкоголосая птица - как я позднее узнал, коростель, - то большего даже и безумец не пожелал бы.
Прибывать к Качу каждому уважающему себя человеку было положено только бегом, чтобы не пропустить ни одной забавы-проказы. Под "человеком" здесь следует понимать исключительно тех школьников, что под присмотром учителя тянут иссохшие сосцы матери-науки и пока еще не разменяли тринадцатый год: иными словами, пока еще не выбыли из школы по окончании шести классов. "Перестарку", который уже распрощался с шестью классами, зазорно было бы затесаться в нашу компанию, да для этого почти и не было возможности, потому как "взрослые", старше двенадцати лет, работники уже впрягались помогать родителям.
Конечно же, у "человека" не было в распоряжении калитки в заборе, которая вела бы на пешеходную тропу к Качу, поэтому приходилось либо перелезать через забор, либо протискиваться в щели между досками, а там - айда!
Собирались ли мы бросаться в наступление или бежать наутек, обязательно у кого-нибудь вырывался этот воинственный клич: "айда-а!" А там начиналась дикая гонка.
Итак: айда, к Качу!
Босые пятки мои гулко барабанили по тропе. Сперва вверх, на небольшой взгорок, а затем вниз, в речную долину, среди пьянящих молодые легкие ароматов: я и с закрытыми глазами без труда мог бы определить, иду я сейчас вдоль поля люцерны, или делянки кукурузы, или пахучего разнотравья на холме.
Айда! - разложенные на берегу белые рубашки и красные юбчонки указывают направление, куда бежать дальше, и в то же время яснее ясного дают понять, что утехи уже начались и детвора обоего пола в райской наготе бороздит воды прудов…
Пруды эти были размером с жилую комнату и служили отчасти для замочки конопли, а отчасти для развития ребячьих спортивных возможностей, хотя сомневаюсь, чтобы кто-нибудь в Гёлле, включая и интеллигенцию, то бишь почтмейстера, священника, учителей, нотариуса и управляющего, подозревал, что это значит.
И все же это был самый настоящий спорт, в котором находили свое место плавание, бег, борьба, прыжки в высоту и в длину и всевозможные игры в мяч. О состязаниях на дальность плевка я и не упоминаю, поскольку этот изумительный вид мужского спорта почему-то не увлекал девчонок, которые, конечно же, во всех спортивных затеях участвовали наравне с нами, одетые или обнаженные догола, не волнуя ничье воображение своим первозданным целомудрием. Естественно, разница полов была для нас очевидной - деревенский ребенок над этим даже не задумывается, - но конкретно она проявлялась разве в том, что девчонка никогда не могла быть "конем", а только "всадником", если, усадив себе верхом на шею девчонку, ребята устраивали ожесточенные схватки, носясь по грудь в воде.
Устав барахтаться в воде, мы одевались - хотя это просто так говорилось, ведь мы и без того летом ходили полуголые - и валялись на бережку, подставляя свои тела благодатным пронизывающим лучам. А как только нам опять становилось жарко, снова шли купаться.
К концу лета мы покрывались дивным шоколадным загаром, и в таком виде уже не стыдно было в сентябре "пойти" в следующий класс.
Конечно, если тетушка Дереш выносила отбеливать холсты, девчонки помогали таскать воду, но в остальном забавам шести-восьмилетней ребятни никто не мешал и никто не надзирал за нею. Впрочем, в этом не было необходимости, ведь здесь нельзя было утонуть или угодить под движущуюся повозку, а если кто-то ухитрялся свалиться с ивы - не велика беда, упал, так вставай. Разве что лицо или спину при падении ветками оцарапаешь да еще и дома схлопочешь за это от матери подзатыльник, но вообще синяки считались боевыми знаками отличия.
Как жаль, что мы тогда не знали, насколько мы счастливы!..
А стоило раздаться колокольному звону, как и в животах у нас начинало урчать, и мы чувствовали вдруг, что с голода готовы чуть ли не друг дружку проглотить.
По счастью, я не забыл сообщить Петеру, что ему отдавил ногу жеребенок, а заодно и объяснить, как ставить компресс…
- Да ведь у нас и лошади-то нет…
- Не важно, зато у соседей есть! - терпеливо поучал я приятеля. - Ты вроде бы уже поправился, только чуточку прихрамывай, тогда, может, и сахару получишь. Бабушка тебя любит.
Последнее заверение несколько успокоило Петера. Он рос тихим, благонравным мальчиком и собирался стать священником, однако чахотка помешала его намерениям.
- Нога у Петера уже почти прошла, - порадовал я бабушку. - Он благодарит за совет… Что-то он опять покашливает..
- Бедный мальчик, если бы он знал…
- Что - знал, бабушка?
Бабушка достала с полки красивую жестяную коробочку и сунула мне в руки.
- До обеда еще есть время, отнеси-ка Петеру. Как закашляется, пусть сосет по конфетке.
Я вертел в руках соблазнительную коробочку. Бабушка перехватила мой жадный взгляд.
- Тебе тоже перепадет, а эти леденцы я посылаю Петеру. Вместе с коробкой. Ясно?
- Да, бабушка! - испуганно отозвался я, потому что старческие глаза смотрели на меня с несвойственной им неколебимой строгостью.
- И не вздумай обмануть: я потом спрошу у него.
- Бабушка, Петер - больной?
- Никакой он не больной, просто кашляет, и все. Со временем это пройдет. Но ты никогда не пей с ним из одной посуды, обещай мне!.. И еще обещай не проговориться о том, что я тебе это сказала…
- Я не проговорюсь, бабушка.
- Если любишь меня и любишь Петера…
- Вот ей-богу не проговорюсь, - прочувствованно божился я, поняв, что бабушка говорит это неспроста. А кроме того, моя любовь к ней и к Петеру была вполне искренней.
- Не божись, я и без того знаю, что ты любишь свою старенькую бабушку.
Мы успели пообедать, а этот разговор все не выходил у меня из головы. Я чувствовал, что таинственные недомолвки насчет Петера выстраиваются в один ряд с другими загадочными вещами, о которых говорить запрещено.
Петера я любил все душой, и у меня не было от него секретов, но теперь, когда его болезнь встала молчаливой тайной между нами, это как бы еще прочнее оградило и чердачные тайны; ведь единственный человек, которому я когда-нибудь их поведаю - как я в то время намеревался - будет Петер. Но я не сказал ему тогда, а впоследствии у меня уже не было такой возможности: через несколько лет чахотка унесла его. Правда, к тому времени мы уже переселились в город, и о Петере я знал всего лишь, что несмотря на бедность, он был зачислен в гимназию и блистал отличными успехами, когда я столь же блистательно провалился в другой гимназии. Конечно, я оплакал Петера, но пришлось оплакивать и другие потери. Сперва - нашего священника, который неожиданно скончался дома от мучительной болезни, затем - дядюшку Гашпара, который умер от голода во французском плену. Мне тогда не верилось, что такое возможно, ведь у нас в селе тоже находились военнопленные, но они только толстели на деревенских харчах, потому что крестьяне сочли бы позором морить пленного голодом… И лишь гораздо позднее, когда я прочел роман Аладара Кунца "Черный монастырь" о злоключениях военнопленных во французских лагерях, мне пришлось поверить…
Я не люблю вспоминать о тех временах, тем более, что мой замысел - рассказать о светлых мечтах, о тишине и одиночестве, словом, о той мирной поре, когда вряд ли кто-либо мог себе представить, во что способна превратить война человека, народ, целую страну.
А тогда для нас царил мир, Великий Мир. Представления о войне у людей были весьма своеобразные. Правда, в свое время мы потеряли отца нации - Кошута, но зато всем были ясны славные цели его борьбы. При упоминании о ней каждому приходили на ум имена национальных героев, боевые медали, короткие гусарские атаки, и в ослепительном свете этой былой славы никому не дано было прозреть невероятные бедствия, моральное падение и прочие страшные последствия войны подлинной.
А я и подавно был далек от таких мыслей в тот дивный летний день, когда мир обнимал наш край подобно любящей плодовитой матери, и все мои помыслы были сосредоточены на одном: проникнуть на чердак и открыть шкатулку.
К сожалению, это мое намерение столкнулось с некоторыми препятствиями. Но разве можно было подумать, что средь ясного и мирного дня, после сытного обеда вдруг ударит молния и поразит безмятежные ребяческие планы!..
А удар последовал, причем без каких бы то ни было предшествующих событий.
Мы покончили с голубцами и готовились перейти к послеобеденному отдыху, когда отец вдруг хлопнул себя по лбу:
- Фу ты, совсем запамятовал!.. - С этими словами он встал из-за стола и прошел в комнату, потому что обедали мы на террасе.
Никто из нас не придал значения его словам: ну, подумаешь, вспомнил человек о каком-то незавершенном деле… Однако отец и не собирался заниматься собственными делами; он тотчас же вернулся на террасу и положил передо мной какую-то красивую тетрадку.
- Пора заняться исправлением твоего почерка. Ну-ка, открой.
Я открыл тетрадь: это были прописи для чистописания. На самой первой строке сверху поистине каллиграфическим почерком было выведено:
"Обилен рыбой Балатон, вином богата Бадачонь…".
"Пропади оно пропадом, все это изобилие", - подумал я.
- Каждый день будешь писать по странице!
- Хорошо, - пролепетал я, в душе еще раз присовокупив вышеупомянутое пожелание. И все же я вынужден был признать справедливость отцовского требования, ведь в применении к моему почерку даже эпитет "скверный" показался бы хвалебным.
Итак, в критическом отношении к самому себе у меня недостатка не было, беда заключалась в другом. Естественно было предположить, что выполнение урока я непременно постараюсь оттянуть до вечера, и гнет этой ежевечерней обязанности способен будет отравить мне весь день. Вели отец мне сей момент, не откладывая, исписать всю тетрадку, я бы сел немедля, лишь бы окончательно разделаться с этой обузой. Но перспектива каждый вечер ложиться и поутру вставать с мыслью о ждущей тебя странице попросту портила мне все каникулы. Впрочем, что тут поделаешь?
- Сядешь, сынок, с самого утра и напишешь, - сказала бабушка, - а там гуляй без забот, без печалей.
- Хорошо, - поддался я бабушкиному утешению.
- Всех дел-то на несколько минут, - добавила мама.
- Ну уж нет! - вмешался отец. - Смысл не в том, чтобы наспех настрочить каракули! Надо писать как положено: медленно и красиво!
- Да, папа, - сказал я и, прослезившись над своей мученической участью, ушел из-за стола. Мне заранее было известно, что мама сейчас выступит против "притеснения ребенка", отец будет неколебимо стоять на своем, бабушке в конце концов удастся примирить их, но мне это уже не поможет.
Я улегся на старый диван, как святой - на возженный костер, и от горя сладко заснул.
Меня разбудила бабушка, которая ходила взад-вперед по комнате и разговаривала сама с собой. Первой моей мыслью были прописи, и мир померк передо мною.
- Никак не могу уснуть, - пожаловался я. - И голова болит.
Бабушка уставилась на меня, как на пустое место.
- Ты что-то сказал, сынок?
- Не спится мне…
- Да ведь ты проспал целый час! В твоем возрасте этого вполне достаточно.
- И голова болит…
- Поболит и пройдет. Должно быть, переел за обедом.
На этом разговор оборвался, и бабушка смотрела перед собой, словно надеясь отыскать утерянную нить беседы с самой собою.
- Бабушка, а эту страницу… ее уже сегодня надо написать?
- Не знаю, сынок. Спроси отца. Он ведь сказал: каждый день.
- Но сегодня-то только полдня осталось…
- Нечего со мной торговаться! - вспылила она. - Я не пойду вместо тебя спрашивать. - И с этими словами бабушка отправилась выяснить, нельзя ли начать упражнения по чистописанию с завтрашнего дня, учитывая, что сегодняшний день на исходе, а у ее драгоценного внука болит голова.
Я закрыл глаза, будто вся моя жизнь зависела от этой несчастной страницы.
- Не спи! - вошла в комнату бабушка. - Весь ум проспишь… А может, ты и впрямь захворал? - она приложила прохладную, сухую ладонь к моему лбу.
- Горячеватая… - сказала она. - Желудок у тебя не расстроился? Чистописанием займешься с завтрашнего дня.
Я схватил трогавшую мой лоб бабушкину руку и прижал ее к губам.
- Экий ты баламут! Не попадалось тебе письмо от тети Луйзи? Куда-то задевала и никак найти не могу.
- Вы же всегда в календарь кладете, бабушка.
- Как это я сама не вспомнила! Ты ведь не читаешь чужие письма? - она подозрительно смотрела на меня. - Это грех, сынок, пришлось бы тебе исповедоваться.
- С чего бы я стал их читать, бабушка?
- Да вот же оно! - бабушка вынула из календаря письмо. - Конверт даже не распечатан.
Бабушка так обрадовалась своей находке, что на меня перестала обращать внимание. А я, высвободившись из-под ярма чистописания хотя бы на сегодня, почувствовал себя вольной птицей: ведь завтрашний день - это такая дальняя даль…
Со двора донесся грохот повозки.
- Родители твои в Паталом укатили, - махнула тетушка Кати в сторону окна. - Отец наказал тебе абрикосов и в рот не брать, не то холеру подцепишь и будешь животом маяться.
- Так абрикосы еще не поспели, тетушка Кати.
- А я про что толкую!
И она опять принялась громыхать кастрюлями и горшками, давая понять, что в кухне мне делать нечего, а я с ощущением полной раскованности и радостного возбуждения устремился на чердак. Конечно, там некому было бы застать меня врасплох, и все же сам факт пребывания отца в доме сковал бы свободу моих действий.
Отца нет дома, - чувствовал я каждым нервом, - и чистописание до завтра терпит!
Не спеша взбирался я по старым чердачным ступенькам.