Остров гарантии - Алексеев Валерий


"Главный Закон – это было уже что-то. Главный Закон – эта идея мне понравилась. Воодушевившись, я взял карандаш и расчертил лист бумаги на три графы. Потому что младенцу ясно, что в моем Главном Законе должно быть три раздела:

"Справедливость и правда".

"Дружба".

"Любовь"".

"Сильный человек должен быть справедливым – если, конечно, он по-настоящему силен. Настоящая сила не боится справедливости. Вся несправедливость идет от слабости, точнее – от страха, что другие узнают про твою слабость.

Поэтому: не бойся своей слабости, если хочешь быть справедливым. Знай о ней сам, предупреждай о ней других, не старайся ее скрывать. Помни: только еще более слабый человек может воспользоваться твоей слабостью. А более слабого нет смысла бояться.

Еще: знай о своей силе, не прячь ее, как камень за пазухой, но и не выставляй напоказ. Сила сама себя покажет. Будь силен с сильными, только так можно стать еще сильнее. Но не старайся стать самым сильным: это не нужно, невозможно и несправедливо".

Остров гарантии

1

Мы решили назвать ее "Лориаль". Откуда взялось это слово, трудно сказать.

Есть в нем что-то ярко-зеленое, подсвеченное розовым, и даже Борька Лахов сказал: "Все в порядке".

А вообще это была моя идея, потому что у меня есть цветовой слух на слова.

Любое слово я могу изобразить в виде абстрактной миниатюры шестидесяти шести цветов. Например, "идиот": это в синей протоплазме расплывается серый овал.

Буква "И" темно-синего цвета, буква "О" – большой серебряный пузырек, он светится изнутри и дрожит. Или слово "циник" – цвета желтоватой бронзовой фольги.

Ночью иногда лежишь в постели, спать не хочется, вот и начинаешь с закрытыми глазами шептать себе разные слова. А в голове – золотые и зеленые точки, голубые мотыльки и трава. И вдруг градом, красные, как вишни, сыплются откуда-то сверху огни. Это я без особой на то причины вспомнил о Маринке.

Почему Маринка – красный град, я не знаю. Вообще-то у нее розовое имя. Что в ней такого ярко-красного? Губы бледно-розовые, глаза серые… Впрочем, я не о том.

Мы сидели в мягких креслах с красной пушистой обивкой и молча страдали.

Кресла были замечательные: низкие, удобные, овальной формы, с такой дыркой внизу. И, как пишут в фантастических романах, наши усталые мускулы утопали в мягком, эластичном ворсе материи.

И был у нас свободный день: не воскресенье, а именно свободный, он вышел нам в награду за кое-какие успехи на столярном фронте. Весь класс был в мастерской, а мы трое – дома. И оттого, что это случилось среди недели, когда все нормальные люди работают, у нас появилась потребность сбиться в кучу, что мы часам к одиннадцати на Борькиной квартире и сделали.

Окна были задернуты плотными коричневыми шторами, под боком шуршал магнитофон, а экран телекомбайна беззвучно мерцал голубым. Никаких передач в это время не было, просто нам было приятно сидеть в насыщенной электрическим треском тишине.

Мы горько пели. Сначала Борька исполнил соло "Босс нам отдал приказ лететь в Кейптаун…", и нам понравилось: уж очень одиноко было у нас на душе. Потом мы все втроем затянули "На корабле матросы ходят хмуро…", и нам понравилось тоже. Тогда мы вдохновились, включили магнитофон и спели на пленку "В таверне шум и гам и суета…". А это, как известно, есть вторая серия песни про Билля. Тут бедняга Билль наконец нашел этого негодяя боцмана и рассчитался с ним, как полагается.

К древним песням нас пристрастил Борька, а ему это пристрастие передалось от отца, который в молодости собирал для души городской фольклор. Качество записи у него было далеко не блестящее, исполнение тоже, у нас получалось намного лучше.

Записались мы, сели поближе и стали слушать свои мужественные голоса. Но тут нам помешали. Вошла тетя Дуня, пригорюнилась в дверях, слушала, слушала, а потом сказала:

– Господи, воют, как домовые…

– Шпионка, – убежденно сказал Борька, когда тетя Дуня ушла. – Ее здесь и оставили специально, чтобы за мной шпионить. Я бы и один прекрасно прожил.

– Далеко укатили твои? – спросил я.

– Да опять в Европу, – небрежно ответил Борька. – И кто их только туда пускает? Обещали "Панасоник" привезти – и фигу вам. Одним вот этим ящиком отделались.

– Как бы им старушка чего не написала… – осторожно сказал Шурик. – Ты с ней помягче как-нибудь.

– С кем, с теткой Дуней? Да она полуграмотная. Я за нее сам все письма пишу.

Что хочу, то и сочиняю. Конечно, обострять не стоит, потому что она может и другого писаря найти. За неделю до письма начинаю на цыпочках ходить, чуть ли не сахарной пудрой посыпаюсь. Вот так и живем.

2

Борьке я не завидую. Почти полтора десятка лет живет человек и из них, считай, десять лет без родителей. Ездят и ездят.

Он их ждет, что бы там ни болтал. Тоскует. А они прилетят в отпуск, насорят упаковочной бумагой – и опять поминай как звали. Говорить по-русски совсем отучились. Люди добрые говорят "застежка-молния", а Борькина мама – "зиппер". Так их во дворе Зипперами и прозвали. Но скажи об этом Борьке – убьет. Сам про них иногда такое заворачивает – слушать тошно, а другим заикнуться не даст.

Зипперы считают, что они своему сыну ни в чем не отказывают. Я за марку Гоа откусил бы себе палец, у него их целый альбом: золотые, тисненые, с гербами.

Откроет Боря альбом, посмотрит глупо – и закрывает опять. А ребята по всему городу гоняются за этими марками. По пять рублей за штуку платят, и я бы заплатил, честное слово, хотя знаю: попроси я – Борька отдаст мне пол-альбома за просто так. Ему очень хочется, чтобы я попросил. Но я ему этого удовольствия не доставлю. У этого человека брать ничего нельзя, он дарит – как покупает. Точнее, как откупается. И доволен, что дешево откупился.

Это как раз понятно: от него самого откупились. В шкафу у него, пересыпанные нафталином, висят костюмы на все времена года и на все его будущие вкусы и возрасты. "Вот как мы тебя любим, сыночек: сейчас, и через год, и даже в свое отсутствие". Борька сам говорит: "Взять бы в этом шкафу да среди тряпья и повеситься. Вот смеху будет!"

3

Вчера на уроке литературы заглянула к нам в класс Мантисса. Все поднялись, а она говорит:

– Лахов, Ильинский, Мокеев – на месте?

– Тут, – ответил за нас староста.

Мы с Борькой переглянулись: не иначе, как дознались, почему в физкультурном зале повесился скелет. Собственно, тащили его с третьего этажа не мы и дверь держали тоже не мы, этим занимался целый ряд товарищей, но не будешь же объяснять всем и каждому, что являешься лишь пассивным соучастником. На месте преступления нас не видели, но, вероятнее всего, нашли Борькину расческу, на которой выцарапан не только его телефон (это для застенчивых девочек), но и даты рождения и предполагаемой смерти.

– Задержитесь после уроков, будет откровенный разговор, – сказала Мантисса и, не посмотрев даже на Людмилу Евсеевну, ушла.

Люся, бедная, вся покраснела от горя, и ее белая блузочка стала ярко-розовой. Мантисса была с Люсей на ножах и не считала нужным это скрывать. Мантисса – наша классная дама. Если ты ей сразу не показался, она медленно и постепенно начинает тебя изводить. Не нотациями, нет, и не напоминаниями, во сколько рублей ежегодно мы обходимся государству. Мантисса изводит нас разговорами. Семь потов сойдет, когда начнут из тебя вытаскивать клещами твой личный ответ на какой-нибудь общий вопрос вроде: "Ну, так как же, а?" Ты сидишь и сыреешь и прячешь глаза, а Мантисса смотрит на тебя сквозь очки не мигая и добросовестно ждет ответа. Всего у нее в арсенале три степени разговоров: откровенный, начистоту и по душам. Разговор по душам кончается, как правило, вызовом родителей. Начистоту я уже разговаривал – после третьей двойки по английскому языку. Нам троим предстоял откровенный разговор: поскучнее, но тоже красиво.

– Ну что вы такое? – сказала нам Мантисса. – Смотрю на вас, смотрю и не могу понять: что вы из себя представляете? Мантисса сидела за учительским столом, и вид у нее был действительно сокрушенный: словно она и в самом деле недоумевала, размышляя на эту горькую тему. Под ее выразительным взглядом мы и сами казались себе какими-то угрюмыми межпланетными выродками.

– Мы просто люди, – мрачно сказал Борька, потому что Мантисса ждала ответа.

Такой у нее был способ выматывать: ждать ответа там, где ответа не может быть.

– В школе просто людей не бывает, – возразила Мантисса. – Есть активисты, есть отличники, есть хорошисты и есть никчемные люди. Возьмем хотя бы вас, Ильинский Сергей. – Мантисса сняла очки и посмотрела на меня в упор. Без очков она выглядела куда моложе и симпатичнее. – Ну, что вы такое, а? Что вы даете классу?

Даже для спасения жизни я не смог .бы ответить на этот вопрос: я просто не понимал, к чему Мантисса клонит.

– Это надо у класса спросить… – буркнул Борька, но я ткнул его кулаком в бок, и он замолчал.

– Не нужны вы классу, Ильинский, – притворившись, что не слышала, ласково сказала Мантисса. – И Лахов не нужен, и без Мокеева, – она надела очки и уставилась на Шурика так, как будто видела его впервые, – и без Мокеева класс вполне обойдется. Хотите знать, почему?

Мы смотрели на нее исподлобья и молчали.

– Так хотите или вам все равно? – настаивала Мантисса.

Не дождавшись ответа, она вздохнула, полезла в портфель и принялась рыться в своих бумагах.

– Потому что вам не дорога честь коллектива.

Ну, уж тут-то мы совсем сникли. Такие фразы – как липучка для мух: прилипнешь к ним и будешь жужжать весь день, так и не сдвинувшись с места.

– Вы прекрасно знаете, что наш класс один из лучших в районе, – не прекращая своих поисков, озабоченно говорила Мантисса. – Мы не так уж далеки от того, чтобы стать самыми лучшими, то есть занять первое место по успеваемости, активности и дисциплине. С успеваемостью у вас пока все в порядке, и я рада, что вы не даете оступиться Мокееву. Дисциплина в последнее время тоже наладилась, – Мантисса испытующе взглянула на нас сквозь очки, и я подумал: неужели нашли-таки Борькину расческу? – а вот активность ваша… – С горестным вздохом Мантисса положила перед нами на первую парту раскрытую тетрадь: – Посмотрите сюда, здесь как на ладони ваше общественное лицо.

Думается, комментарии излишни.

Общественное лицо представляло собой двойной листок в клетку, на котором по вертикали были написаны фамилии, а по горизонтали – виды выполняемых работ.

Набор нагрузок был невелик: стенгазета "Родная школа", стенгазета "Наш класс", стенгазета "Крокодильчик", группа инструкторов, группа фотомонтажа и концертная бригада. Рядом с каждой фамилией в соответствующей графе стоял аккуратный крестик, иногда два крестика, реже три. Только наши фамилии оставались без крестиков, тут Мантисса была совершенно права.

– Теперь вы поняли, – помолчав, сказала Мантисса, – что коллектив не простит вам, если мы уступим первое место? В нашей школе у нас нет соперников, это правда…

Ну еще бы: Мантисса еще год назад разбросала по окрестностям всех наших двоечников и хулиганов. Трое в "Б", двое в "В", двое в "Г" и еще четверо перешли в другую школу.

– Но вот в двести девяносто второй "А" класс имеет стопроцентную, как и у нас, успеваемость. Так что нам по этому показателю их уже не обогнать.

"А может, попробуем?" – подумал я, но промолчал.

– Мы нащупали их слабое место, – с жаром продолжала Мантисса, – треть учеников у них совершенно не охвачена поручениями. А у нас, как видите, почти каждый второй несет по две, а то и три нагрузки. И только вы – как омертвевшая ткань на теле класса…

– Да ничего не омертвевшая! – обиделся Борька. – Подумаешь, дело какое!

– Он притянул к себе тетрадь. – Мы хоть сейчас найдем себе нагрузку, если за этим дело стало.

Шурик подсел к нам за парту, и мы склонились над тетрадью. Перспективнее всего был хоркружок. В крайнем случае, там можно подвывать и без голоса. Но хоркружок был забит до отказа. Я никогда не думал, что у нас такой голосистый класс. Драмкружок не подходил: все роли в "Горе от ума" были уже разобраны, а затевать ради нас новый спектакль никто не станет. В стенгазете "Наш класс" трудилось семь человек – то есть каждый пятый, а поскольку рисовал и писал всю газету один Гугуев, нам было стыдно туда проситься.

Газета "Крокодильчик", хотя в ней числилось пять сотрудников, существовала лишь в воображении Мантиссы, и виноваты в этом были косвенно мы: я предложил назвать наш сатирический листок "Розочкой", и Борька уже нарисовал шапку первого номера (ярко-красный злорадный цветок с длинными кривыми шипами), но Мантисса вмешалась и отменила название по причине его нездоровой сентиментальности. Поскольку Мантисса осталась непреклонной, класс обходится с тех пор без своего сатирического органа.

Группа фотомонтажа меня устраивала больше всего: работа тихая, сидячая, располагающая к размышлениям. Идея Мантиссы была подготовить монументальное полотно на тему "Широка страна моя родная". На каждое слово

– картинка.

Допустим, "Широка" – картина Шишкина "Рожь", "страна" – карта строек пятилетки, "моя" – вид на нашу школу, "родная" – мама с малышом. Дальше первой строки дело не пошло: монтажники споткнулись на слове "много". В разгар творческих споров к ним явился Борька Лахов и сразу раскидал всё по местам: "Много" – первомайская демонстрация, "в ней" – картина Пименова, кажется, "По Москве", ну, а "лесов, полей и рек" любой дурак может наклеить.

На слово "я" он, не задумываясь, предложил свое фото. От этих идей монтажники смутились и пребывали в смущении очень долго, пока на них случайно не набрел сам директор школы. Он просмотрел все, что было сделано, удивился, а удивившись, попросил работу эту прекратить навсегда. Так что группа монтажников работала, но не действовала, чем Мантисса была очень огорчена.

– Может, нам в инструктора податься? – робко сказал Шурик.

– Инструкторов у нас и так достаточно, – устало ответила Мантисса. – Все хотят малышами командовать, и никто не хочет нужное дело делать. Вот, например, "Клуб любителей шутки" – у меня пустует эта графа. Ребята вы остроумные, веселые. Организуйте клуб, как в двести девяносто второй.

– Это что, из "Крокодила" анекдоты вырезать? – уныло спросил Шурик, и по реакции Мантиссы мы поняли, что он как в воду смотрел.

– Ну хорошо, – сухо сказала Мантисса. – Я вижу, трудно вас чем-то заинтересовать. Предлагайте сами, я слушаю.

Это был ход наверняка. Как будто мы никогда ничего не предлагали! Да мы всю жизнь только этим и занимаемся. Клуб "Галактика" не пошел: слишком много лампочек понадобилось на звездное небо, и завхозу это дело не понравилось.

Газета "Антимир", где все наоборот, чтобы ни одного слова правды, тоже наша идея. О "Розочке" тем более нечего говорить. "Какие-то идеи у вас все набекрень, – сказала нам однажды Мантисса. – Нет чтобы предложить что-нибудь существенное: "Клуб русской лирики восемнадцатого века", например. Было бы очень интересно: ведь мы ее так плохо знаем. Нет, все их тянет в какое-то прожектерство…"

Мы, видимо, слишком долго молчали, и Мантисса покраснела от негодования.

– Эх вы!.. – вздохнула она наконец и встала. – Противно с вами разговаривать! Ничего не делают, ни о чем не думают, ничего не хотят…

Идите, механические вы граждане…

4

– Давайте кинем в шахматишки, – потягиваясь, сказал Борька. – А то ведь сдохнуть можно от безделья. Слышишь, Шурка? Разок тебя обштопаю – и тебе полезно будет, и мне приятно.

– Ладно, – согласился Шурик. – Играем на жвачку.

Сказал – и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.

Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел "Виды Исландии" и начал рассматривать.

– Ладно, – сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, – не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: "Я Тутанхамон!"

– Иди ты, холодно, – поежился Борька. – Лучше на жвачку.

Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом "успевал", и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли "божьей искрой". Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. "В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна",

– начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, – впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.

Они играли и приговаривали: "Так, так", – и, как выражалась тетя Дуня, "собачились", а я сидел на диване, листал "Исландию" и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала – ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании – она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?

Дальше