Брат снова посмотрел на меня, а потом сунулся в пикап.
– Скажи, если будет больно, – попросил он и взял Лукаса в охапку, и Лукас обнял его рукой за шею, и брат вынул его из машины, как будто ему это ничего не стоило, и посадил в коляску.
– Спасибо, братишка, – сказал Лукас.
И мой брат – мой брат Кристофер – ответил ему:
– Пожалуйста, Лукас. Всегда готов, ты только скажи.
Потом мы закатили Лукаса в Дыру, и отец спросил, как, интересно, мы собираемся втащить его наверх в коляске, и Кристофер сказал:
– Мы уже все придумали.
И Лукас улыбнулся – опять той же самой улыбкой.
* * *
На следующей неделе я честно старался ничего не откалывать на секции волейбола. Хотя вы должны признать, что волейбол не такой уж интересный вид спорта. Что-то не помню, чтобы Джим Маккей воспевал радость победы в каком-нибудь волейбольном матче. Шлепать по мячику, чтобы он перелетел через сетку, – ну и какой в этом смысл?
Вот почему никто не запоминает волейбольную статистику.
Но я честно старался ничего не откалывать. И на секции борьбы тоже старался – не настолько, чтобы бороться по-настоящему, но достаточно для того, чтобы пару минут попыхтеть на мате, а не просто топтаться друг вокруг дружки. Тем более что Так Называемый Учитель Физкультуры не забывал напоминать, что каждый топтун будет получать от него очередную жирную единицу – вторую, и третью, и четвертую.
И я ни словом не выразил своего удивления тем, как здорово он умеет считать. Сами понимаете почему. Кое-что я все-таки усвоил.
Я даже не жаловался, что меня вообще заставили ходить на дополнительные уроки, хотя причина для этого была – ведь вы, наверное, обратили внимание на то, что Джеймса Рассела и Отиса Боттома никто туда не отправлял, хотя они тоже пропустили чуть ли не всю секцию борьбы. Ну и что? Что с того? Если Так Называемый Учитель Физкультуры хочет быть самым большим уродом на свете, что я могу поделать? Если он хочет орать сержантским голосом, что я могу поделать?
Но вы, наверное, сможете меня понять, если я расскажу вам, что когда Так Называемый Учитель Физкультуры заорал во время волейбола, что я должен отбивать мячи нормально, а не как маменькин сынок, – вы сможете понять, почему я схватил волейбольный мяч и чуть не запустил им изо всех сил в его ухмыляющуюся физиономию, но сдержался – а это было нелегко. Думаете, я вру? Я крикнул ему, чтобы он замолчал, просто замолчал, но он все ухмылялся и сказал, что я никогда не брошу в него мяч, поскольку знаю, что тогда со мной будет и как расстроится моя мамочка, а разве мне хочется ее расстроить?
Я чуть его не бросил.
Чуть.
Но не бросил.
Я улыбнулся – той улыбкой, какая нравится Лил Спайсер. Потом снял футболку и кинул на скамью. Потом вернулся и подал этот тупой мяч через эту тупую сетку. Ладонью, как полагается.
Вот наша тогдашняя игра в цифрах:
Я не помню. Моя команда проиграла. Это же волейбол. Кому какая разница? Не могу сказать, что в полной мере испытал горечь поражения. То, что я испытал, было гораздо лучше.
Зато потом, всю неделю, Так Называемый Тренер Физкультуры больше не повторял, что сказал в тот день. Правда, во вторник, на борьбе, он заставил троих учеников весь урок бегать вверх-вниз по скамейкам для зрителей, потому что они плохо старались. Угадайте, кто был одним из этих троих. А позже, на волейболе, заставил двоих оттирать с пола грязь старыми теннисными мячами. Угадайте, кто был одним из этих двоих.
В среду, на борьбе, он заставил двоих учеников весь урок бегать по скамейкам вверх-вниз, потому что они плохо старались. Угадайте, кто был одним из этих двоих. А на волейболе мне пришлось оттирать все пятнышки, которые я пропустил на своей половине зала.
В четверг он наконец заставил четверых учеников помыть залитые потом маты для борьбы. Угадайте, кто был одним из этих четверых. На волейболе он сказал еще четверым, чтобы они встали посреди зала и пытались отбивать мячи, которые остальные будут гасить в их сторону. Мы должны были за ними нырять. Знаете, что это такое – нырять на пол спортзала сорок три минуты подряд?
Потом он объявил нам, что завтра нас ждет потрясающий финал занятий по борьбе и по волейболу.
Просто блеск.
И вот в пятницу, последний день учебы перед рождественскими каникулами, Так Называемый Учитель Физкультуры сказал нам, что выбрал пары для борьбы случайным образом: написал наши фамилии на клочках бумаги и перемешал их у себя в шапке. Он поднял планшет и сказал, что будет вызывать нас бороться по очереди, начиная с первой пары.
Угадайте, кто оказался в первой паре.
В противники мне достался Альфред Хартнет. И вот вам еще одна загадка: как по-вашему, Альфред Хартнет весил примерно столько же, сколько я, или примерно в шестнадцать раз больше?
Когда Так Называемый Учитель Физкультуры вызвал меня, а потом Альфреда Хартнета, он ухмыльнулся, а потом отложил планшет и откинулся на спинку сиденья.
– Начали, – сказал он.
Даже если бы я очень старался, толку от этого было бы немного. Думаете, я вру? Альфред просто положил на меня руку, и я очутился на мате. Между прочим, это была его левая рука – та, что послабее. Он, вообще-то, нормальный парень.
Так Называемому Учителю Физкультуры показалось, что ничего смешней и быть не может.
После урока он ушел к себе в кабинет и оставил двоих учеников – меня и Альфреда Хартнета, которые так его насмешили, – сворачивать маты на рождественские каникулы. Это было не слишком противно, поскольку, как вы, наверное, помните, их вымыли всего за день до этого. Когда мы закончили, то пошли в раздевалку, и по дороге я увидел, что Так Называемый Учитель Физкультуры забыл на скамейке свой планшет вместе с бумагой.
Я посмотрел на планшет.
Наверное, вы уже догадались?
Там не было ни одной фамилии.
Так Называемый Учитель Физкультуры все наврал. Он выбирал пары совсем не случайно, урод.
Я перевернул листок.
Чисто.
– Эй, Альфред, – сказал я.
Перевернул другой.
Но следующий листок не был чистым.
Там был рисунок. Джеймс Рассел в прыжке под баскетбольным кольцом. За ним можно было различить всех ребят из его команды.
Думаете, я вру? Похоже, Так Называемый Учитель Физкультуры знал кое-что о Композиции На Нескольких Планах Одновременно.
Я перевернул и этот листок.
Отис Боттом, висящий посередине каната с таким видом, что было понятно: никто и никогда не сможет заставить его подняться выше.
Еще листок.
Я. Бегу.
Еще.
Вся наша команда шлепает по волейбольным мячам.
Еще.
Вся наша команда, но теперь играет в волейбол по-настоящему. Я подаю. Футболки на мне нет. И татуировки тоже.
На этот листок я смотрел дольше.
Потом перевернул еще несколько, почти до самого конца.
И замер.
Низкая дорога в высокой траве.
Тела. Много тел. Все лежат как попало, целыми кучами.
Другой листок.
Вьетнамец, старый и морщинистый. Мертвый. Его глаза открыты, а сам он, скрюченный, лежит на дороге. За ним девочка без одежды, тянется к его руке. Но она так и не дотянулась.
Другой листок.
Мальчишка моложе меня. Под ним смятая соломенная шляпа. Его лицо – то, что от него осталось, – с испуганным глазом. За ним горят хижины. По всей дороге к хижинам – тела. А внизу надпись: "Милай". И еще: "Я был там".
– Кто тебе позволил, Свитек?
Это был голос Так Называемого Учителя Физкультуры. Он пронесся по залу, как гроза по долине, и выхватил планшет у меня из рук.
– Кто разрешил тебе трогать мои личные вещи?
– Никто, – сказал я.
– А ну вон отсюда! – Пронзительный крик сержантским голосом. – Немедленно! И никогда больше не смей трогать мои вещи! Понял? Вон!
Я пошел переодеваться.
А позже в этот же день мисс Купер – я ее не просил, наверное, так просто совпало, – мисс Купер написала мне освобождение от физкультуры, чтобы я мог продолжать вместе с ней работу над Программой борьбы с неграмотностью.
Так что потрясающий финал занятий по волейболу прошел без меня.
* * *
Лукас вообще говорил мало, а если рядом был отец, то он и вовсе молчал. Обычно он говорил, если рядом была мать. Иногда я слышал их поздно ночью, в тишине и в темноте. Они тихонько разговаривали, потом замолкали, потом начинали снова. Иногда плакали. Каждый вечер, когда они оставались одни, мать меняла повязку, которая закрывала Лукасу глаза. Потом мы слышали снизу ее негромкий оклик, и Кристофер спускался, чтобы принести Лукаса наверх, в нашу спальню.
Он не рассказывал, что с ним случилось – как он потерял ноги, а может быть, и глаза. Иногда я входил в кухню, и он сидел там у стола, подставив лицо под солнечный свет, как будто хотел разглядеть его тепло. А иногда можно было увидеть, как он пытается приподнять в кресле свое тело, как человек, который пробует справиться с тяжелым грузом, – да так оно, в общем-то, и было. Иногда ему приходили письма от тех, с кем он служил, или от врачей и сестер, которые лечили его после ранения. Я сказал ему, что мог бы читать их вслух. Но он ни разу меня не попросил. Он сказал, чтобы я их все выкидывал, но я не послушался.
Его культи болели, а иногда он наклонялся туда, где раньше были его ноги, – хотел почесать их, но чесать было нечего. Только он все равно старался, а потом бросал и закрывал руками лицо, и вы видели, как он напрягается изо всех сил, лишь бы заставить себя не думать, что все пропало и спасения уже нет.
Нам велели возить Лукаса к доктору в Нью-Йорк через каждые две недели, и так неизвестно сколько, но отец сказал, что не может мотаться через весь штат по два раза в месяц. Тогда мы нашли в Кингстоне доктора, который согласился осмотреть Лукаса, а когда отец во время первого же посещения поднял страшный шум насчет того, сколько это стоит, доктор сказал, что у него тоже сын во Вьетнаме, до сих пор – он там работает санитаром. Поэтому он будет лечить Лукаса бесплатно, пока его сын оттуда не вернется, а отец сказал, что не надо ему никакой благотворительности, черт бы ее драл, и доктор перестал с ним разговаривать и сказал Лукасу, что осмотрит его еще через две недели, а пока пусть делает вот эти упражнения.
Но Лукас их не делал.
Через две недели, как раз перед началом школы после рождественских каникул, мы снова поехали в Кингстон, и у того доктора оказался еще глазной доктор, который ждал нас. Отец сказал, что его не надуешь и он не взял с собой денег, так что, если они думают… Глазной доктор повернулся к нему спиной и размотал повязку, которая была на глазах у Лукаса.
Потом он повернулся к отцу.
– Высказались? – спросил он.
Это был первый раз, когда мой отец видел Лукаса без повязки. И я тоже.
Ожоги по всему лицу. Та кожа, которая осталась, блестела и была натянута туго-туго. Брови и ресницы пропали – казалось, навсегда. И все выглядело влажным и как будто ободранным.
Похоже было, что он уже никогда не вернется в небо.
* * *
На Рождество, как вы понимаете, в нашем доме не было большого веселья. Накануне отец ушел куда-то вместе с Эрни Эко, а Лукас не захотел идти на праздничную мессу, так что Кристофер остался с ним и мы пошли туда вдвоем с матерью. Елки у нас не было, и если бы мистер Баллард не прислал всем своим работникам ветчины, мы, скорей всего, ужинали бы размороженными гамбургерами. Подарки? Да какие там подарки!
Так вот, я пошел в церковь Святого Игнатия. Как обычно, было мокро и холодно – и внутри, и снаружи, хотя внутри горело столько свечей, что я даже удивился, как они все влезли в один маленький зал. Впереди стояли два пихтовых деревца, и их аромат смешивался с восковым запахом свечей. А рядом с алтарем стояла колыбель, накрытая голубым покрывалом. Еще там был хор красивых мальчиков с красивыми прическами и в красивых беленьких мантиях – они пели "Вести ангельской внемли" такими красивыми голосами, как будто на свете только и есть что сплошная красота. И я вспомнил Лукаса, как он сидит дома в своей коляске, поэтому я просто не понял, когда мать обернулась ко мне и сказала – погромче, чтобы красивая музыка органа и красивое пение не помешали мне разобрать ее слова:
– Какое чудесное Рождество!
Я поежился.
Столько свечей – а все равно холодно.
* * *
Это был не последний раз, когда мне пришлось ежиться. Поздно ночью Кристофер втащил Лукаса наверх, мы уложили его в постель и укрыли. А потом лежали с открытыми глазами и слушали его сны.
И я снова видел того мальчишку со смятой соломенной шляпой. Горящие хижины. Руку девочки. Милай. Я был там.
Потом Лукас пытался повернуться, и раздавался его тихий стон, и Кристофер вставал, и я знал, что Лукас тоже не спит в темноте, которая теперь окружает его и ночью, и днем.
– Тебе чем-нибудь помочь? – спрашивал Кристофер.
– Ты там не был. Чем ты можешь помочь?
И никто из нас не знал, что сказать, чтобы ему стало хоть капельку легче.
* * *
В начале первого в новом году урока естествознания мистер Феррис поставил Клариссу на передний лабораторный стол и качнул ее.
– Отис Боттом, – сказал он, – знаешь ли ты, какое историческое событие в мире науки состоится в этом новом, тысяча девятьсот шестьдесят девятом году?
По лицу Отиса Боттома было видно, как он жалеет, что рождественские каникулы уже кончились. Думай он хоть целый день, вряд ли ему пришел бы в голову правильный ответ.
– Дуг Свитек? – спросил мистер Феррис.
– Полет на Луну, – прошептала Лил.
– Полет на Луну, – сказал я.
– Спасибо, Лил Спайсер. Да, полет на Луну. Сейчас "Аполлон-8" уже облетел ее и спустился до расстояния в шестьдесят девять и восемь десятых мили над лунной поверхностью. Подумайте об этом. Со времен первых проблесков человеческого сознания мы глядели на Луну и гадали, каково было бы ступить на нее. В 1969 году то, что оставалось для человека загадкой в течение тысяч лет, вы можете увидеть на экранах ваших телевизоров. Это наш первый шаг с Земли в Солнечную систему. И первый шаг на просторы нашей галактики.
Кларисса качалась вовсю. Думаете, я вру?
– И что они там найдут? – Отис пытался как-то загладить свое незнание.
– Ах, Отис Боттом. В этом-то и вопрос. Что они там найдут? Кто знает? Может быть, все будет в точности так, как они ожидали. А может быть, их ждут сплошные сюрпризы. Но скоро наступит день, когда человек шагнет на поверхность Луны, и это будет свидетельством нашего прогресса. В пору, когда мы не очень-то прогрессируем во всех прочих областях, перед нами, леди и джентльмены, откроются грандиозные перспективы. Пожалуй, это и есть лучший ответ на твой вопрос, Отис Боттом. Они найдут там перспективы.
Я подумал о Лукасе, которого всегда окружает темнота. Разве он не захотел бы это увидеть?
Весь остальной день я ходил как будто слегка ошарашенный. Сами подумайте – Луна!
Перспективы!
Ну и дела!