Василий Авенариус: Сказки - Василий Авенариус 2 стр.


ЧТО КОМНАТА ГОВАРИТ
I.

Еще ночь: кругом в детской почти ничего не видать. Но Ване не спится. То на один бок повернется то на другой, то кренделем свернется/ то опять ножки от себя врозь оттолкнет. Уф, как жарко! Верно, няня вчера слишком много дров в печку положила… Он сорвал с груди одеяло и руки на подушку за голову закинул.

А все не спится! В голове точно мельница стучит, думается без конца о том, о другом Что же эго с ним? - А вот что. Ваня - мальчик любознательный; все-то ему нужно знать, всех выспрашивает. и отца, и мать, и няню, и старшую сестрицу свою: "Почему это так, а не этак? Из чего это сделано, да откуда берется?" И накопилось у него теперь в голове всякой всячины столько, что места уже нет, вон выпирает, спать не дает.

Вдруг Ваня весь так и всполохнулся. Что это такое? Точно кругом какой-то шорох и стук, какие-то странные деревянные голоса… Сердце в груди у него сильно забилось. Дохнуть не смея, стал он из-за края подсматривать, подслушивать.

II.

Вот так диво! Ведь это стулья, просто-таки стулья разговорились меж собой! Ножками топочат, спинками шевелят да так и тараторят…

- Позвольте, господа! Всем зараз нельзя, - перекричал тут других один стул. - Все мы один как другой: спорить, кажется, не о чем. Дайте мне, господа, за всех сказать то, что у каждого на душе!

- Говори, говори! Пусть говорит! - зашумели все стулья разом.

- Мы первую нашу молодость вспоминали, - начал стул. - Ах, да! Славное было то время, когда мы еще березками в лесу стояли. Солнце нас грело, дождик поил, птички в верхушках наших гнезда вили и песни пели. Приходили к нам погулять деревенские девушки и ребятишки за брусникой, за грибами; ходят да вдруг остановятся и всею грудью вздохнут: "Какой от берез-то этих дух чудесный!" Помните, господа, а?

- Еще бы не помнить! Как не помнить! - отвечали опять все стулья.

- Да вот же, как выросли побольше, надоело нам на одном месте стоять, ветками шевелить; захотелось куда-нибудь подальше, свет поглядеть. Точно дома не лучше, чем где на свете. И дождались! Пришли крестьяне с топорами, всех нас под корень подрубили - то-то больно было! Сучья на дрова изрубили, а толстые стволы в город к столяру отвезли. Стал нас столяр пилой пилить, топором тесать, стругом стругать; стал точить да сверлить на токарном станке, куски прилаживать да клеем склеивать, пока не смастерил стулья. Вделал потом еще каждому в середку плетенку из камыша, навел нас краской и лаком - наконец-то совсем поспели! Чистенькие, гладенькие, ножка в ножку, спинка в спинку, хваты, что солдаты; будто такими и на свет уродились. А ведь чего-чего не натерпелись! Были тоже в школе, да в какой! Зато же мы и в чести у людей: устанут - сейчас к нам, присядут, развалятся. Ура!

- Ура! - подхватили все стулья.

- Нельзя ли потише, господа? - сказал тут стоявший между стульями стол. - В чем честь-то? Что задом к вам повернутся да прямо на лицо сядут? Если кому хвалиться, так уж мне! Ко мне они садятся всегда лицом, ставят на меня все, что жаль на пол положить. А отчего? - Оттого, что я не из простой березы, как вы, а из цельного ореха; оттого, что лицо мое гладко и светло, как зеркало: столяр меня не просто лакировал, как вас, а пемзой и политурой оттирал, полировал. И людей-то жизнь редко когда так полирует. Мы тут двое только родные братья: я да вон шкаф платяной, - тоже из цельного ореха да весь полирован.

- Ну да! - усмехнулся тот же стул. - А зачем же он спиной к стене прижался, шкаф твой? Будто мы не знаем, что спина у него не только не полирована, но даже не ореховая, а сосновая, из самой простой сосны.

Высокий, пузатый старик-шкаф до сих пор молчал. Теперь и он не стерпел насмешки забияки-стула.

- Не тебе бы, молокососу, говорить, не мне бы, старику, слушать, - проворчал он. - Разве сосна не такое же дерево, как орех или береза? Только попроще маленько. Кто же спину мою видит? Ну, вот она, по-домашнему, и одета проще. Да и важно не то‹ как кто одет, а что он сам есть, как держит себя. Я же самый верный друг дома: что в меня положат, то и сохраню, - ни пыли не дам тронуть, ни моли съесть, ни вору украсть.

III.

На пол звякнуло что-то, и зазвучал тонкий и звонкий голосок. Это кто же? - Ваня тихонько приподнял- голову, чтобы лучше разглядеть. Эге! Это ключик, которым запирают шкаф, выскочил теперь из замка.

- Как вы, деревянный народ, разважничались, - сказал ключ. - И ты, дружище шкаф, туда же! Хоть мы с тобой и давно дружны, но дружба дружбой, а служба службой. Без меня, без ключа, согласись, и ты бы мало значил: и пыль, и моль, и вор бы забрались. Я мал да удал - и не из дерева вырезан, а из железа выкован. Дерево-то и хрупко, и ломко, и горит, и гниет, а железо и тягуче, и гибко, и прочно. Нас, братьев-металлов, много - не перечесть. Золото да серебро из всех нас знатнее, но железо всего нужнее, везде пригодится.

- И мы ведь железные, и мы тоже! - крикнули сверху вбитые в стену гвозди.

- И вы, братцы, - сказал ключ. - Неказисты вы, правда: один стержень да головка. А сколько ведь на шею вам навесишь! Но почтеннее всех нас все-таки матушка-кровать: она от трудов и забот покоит. Эй, матушка! Не расскажете ли про наше железное житье бытье?

Ваня с испугу чуть не свалился с кроватки: кроватка под ним вдруг заходила и внятно заскрипела:

- Ох, детки мои! - скрипела кроватка. - Род наш железный не от мира сего. Родина наша не здесь, над землею, а глубоко в земле, в горах. Лежали мы там долго - сотни, тысячи лет, лежали безобразной каменной грудой, рудою, и была вокруг нас вечная ночь, вечная тишь. Редко-редко когда пробьется к нам сверху дождевая вода, прожурчит что-то - не разберешь даже что, - да и вон поскорей. Но люди добрались, докопались до нас! Растолкали руду, потом засыпали в большую доменную печь вперемешку с углем: руды да угля, опять руды н опять угля. А снизу-то огня подложили, да давай мехами поддувать. Не в огонь мы попали - в полымя! Расплавилась руда, как сахар на свечке, стекла вниз, в яму. А там сбоку дыра. Раскрыли дыру, выпустили железную грязную рулу, шлак, а на дне-то что осталось? Остался чистый тяжелый металл - железо. С виду и человек иной грязен и непригляден, а внутри у него все же есть чистый металл - доброе сердце. Ну, раз мы железом стали, из нас можно было выковать что угодно. Выковали и кровать, и ключ, и гвозди: выковали сотню разных полезных вещей. И если люди теперь хотят похвалить кого из своих за его крепкое здоровье, за его твердый нрав, то говорит: "О, это железная натура! Эго железный человек!"

IV.

А теперь-то кто из угла отвечает кроватке? И пыхтит, и сопит… Печка, да, старуха-печка!

- А меня-то, сударыня, что же забыли? - говорила она. - Хоть и не родная вам тетка, а все, чай, двоюродная. Снаружи-то тоже совсем железная, а внутри только из кирпичей сложена; но кирпичи-то, правду сказать, разве не земляной же природы, как и вы? Из песку да глины смешаны да спечены, как пироги из теста. Да и как зарумянились-то! Совсем докрасна. Теперь их ничем не проймешь: глотаю же я вот каждый день сколько огня, всю кирпичную внутренность, кажись, должно бы прожечь, а ничего-таки и знать не знаю. Только согреешься изрядно да дымом в трубу отдуваешься. А люди-то меня как любят: чуть с холода - все ко мне да ко мне, погреться около меня! Без тепла моего им и жизнь бы не в жизнь.

- Тепло теплом, - сказала стоявшая у печки на табуретке умывальная чашка, - но для здоровья им нужно и тело свое в чистоте держать. А эту деликатную службу мы вот с братцем-кувшином .справляем. Сами ведь деликатной породы: хоть тоже из глины, да из тончайшей - фаянсовой.

- А знаешь ли еще, сестрица, как мы с тобой на свет родились? - спросил кувшин.

- Еще бы не знать! - отвечала чашка. - Как теперь помню: было то в мастерской на фаянсовом заводе. Лежала я еще комком глины. Вдруг мастер хвать меня, шлепнул на круглый столик, завертел его ногою, а руками давай мять да тискать. Верчусь, верчусь, совсем закружилась: чую только, как середка у меня вдавилась, края изогнулись. А он уж кончил, поставил меня на скамейку. Оглядела я себя, - сама себя не узнала: вместо безобразной глиняной глыбы я стала красивой умывальной чашкой! Смотрю: мастер опять завертел свой столик, мнет и давит комок глины. "Что-то теперь выйдет, - думаю, - что-то выйдет?" И что же вышло?

- Я вышел! - подхватил кувшин.

- А то кто же? Как увидала тебя, признаться, так обрадовалась… Точно сердце мне сказало, что ты мне брат родной. Как только мастер, обернувшись, нечаянно толкнул скамейку - я прыг к тебе навстречу.

- И не допрыгнула! - засмеялся кувшин. - Он тебя на лету и поймал, а то бы ты больно расшиблась.

- Смейся, смейся! - сказала чашка. - Сам-то ведь тоже с радости чуть не выскользнул у Мастера из рук, да он тебя за ручку удержал: "Куда! Куда! Людей посмотреть и себя показать? Да на вас, милые мои, и глазури-то нет, а без глазури кто же вас к себе примет?" Сунул обоих в каленую печь и солью посыпал. От жары мы насквозь прокалились, а соль нас кругом глазурью залила. Тогда он вынул нас из печи: "Ну, теперь гуляйте вместе по белу свету хоть до скончания века. Только, чур, не ссорьтесь, не отбейте друг дружке глазури. Глазурь - первое дело".

- А мы вот со стаканом насквозь из глазури, насквозь из стекла, - подал теперь голос со стола графин с водой. - Вы моете людей снаружи, а мы изнутри; затем-то мы так и прозрачны: пусть всякий тут же видит, что пьет.

- Так, стало быть, вы просто из соли? - сказал кувшин.

Графин звонко расхохотался:

- Эк, батенька, куда хватил! И ваша-то глазурь разве просто из соли? Для глазури, милый мой, две веши вместе в огне сплавить надо: какой-нибудь землицы да какой-нибудь соли. Ваша землица - глина, ваша соль - обыкновенная поваренная, вместе и оглазурились. Наша землица - кремнистый песок, наша соль - промытая зола, поташ, в огне они живо в прозрачную жижу сплавились - в жидкое стекло. Видал ты, я думаю, как хозяйский сынок наш, Ваня, соломинкой мыльные пузыри пускает?

- Кто в жизни мыльных пузырей не видал! - сказал кувшин.

- Ну вот. Точно так же и наш мастер на стеклянном заводе: возьмет длинную железную трубку, обмакнет в стеклянную жижу и ну дуть с другого конца. Дует, дует, а стеклянная капля на кончике раздувается все больше, настоящим пузырем. Пренеприятное чувство, когда тебя так раздувают, скажу прямо! А он, дуя, еще вертит тебя вокруг головы, и тянешься ты поневоле, тянешься, как быть надо графину. Тогда поставит тебя на горячую каменную плитку, горячую - чтобы тебе не простудиться и не лопнуть, и чикнет ножом по горлышку, чтобы ты от трубки отстал. Уф! Точно петлю с шеи сняли. Потом железным прутиком еще каплю стеклянной жижи возьмет и губы тебе на- ведет, наконец, для красы уже, обведет тебе вокруг плеч и шен стеклянное же ожерелье…

- А я-то… - зазвенел тут рядом с графином стакан.

- Что ты? - строго перебил его Графин. - Ты, братец, только полграфина или даже полбутылки: разрезали бутылку пополам - и все тут. Так вот как, милостивые государи! Мы, народ стеклянный, хоть и слабы, хрупки, стукнешь нас неосторожно или (чего Боже упаси!) уронишь - в куски, вдребезги разобьемся, зато же и чувствительны, отзывчивы: только пальцем щелкни - голос подадим, зазвеним!

V.

Справа, слева, сверху, снизу - отовсюду вдруг зашелестела, точно в лесу тысячи листьев разом за› шевелились, и на Ваню как бы ветром пахнуло. Вот тебе на! Это ведь обои на стенах проснулись, заколыхались, заговорили.

- Всякий из вас пожил, господа, правда, - шелестели обои.- Но все же, сколько бы вас тут ни было - будь вы из дерева или из железа, из глины или из стекла, - все вы живете вашу первую жизнь и второй жизни вам нет и не видать.

- А вы-то что же, вторую жизнь живете? - прозвенел графин.

- А то как же? - отвечали обои. - Наша первая жизнь была тряпичная, наша вторая - бумажная. Сколько лет иас люди платьями, бельем носили, пока мы на них в лохмотья, в отрепья не изорвались! Тут бы, кажется, нам и конец? Ан нет! Тут выручили нас наши новые крестные - тряпичники: "Бутылок, банок! Костей, тряпок!" Сгребали тряпье и из домов, и из сорных ям, а понабравши целый воз - марш на бумажную фабрику.

- Славная компания! - сказал брезгливо графин. - Да на один воз вашей грязной братии двух возов мыла недостало бы!

- Да-с, вашим комнатным мыльцем с сальным тряпьем немного поделаешь, - сказали обои. - Нас, сударь мой, в трех кипятках да в трех щелоках проварили, нас трепалкой в мелкую кашу истрепали, изодрали, - хоть караул кричи. Зато же уж и .насквозь пробрало. А рядом, в другом чане, тут же, свежей водой окатили, - так всю грязь как рукой сняло! Стала каша чистая, аппетитная - хоть сейчас кушай! Только чистоте нашей люди и тут не поверили: чтобы от прежней дряни в нас и духу не осталось, хорошенько еще нас продушили.

- Одеколоном, верно? - сказал графин.

- Как бы не так! Хлорною водой, сударь мой. Пахнет она, правда, вовсе не духами - расчихаешься, раскашляешься; зато очистит, убелит как снег.

- А дальше что же было?

- Дальше - пустяки, прогулка одна. Поумывшись, убелившись, вытекли мы кашицею из крана на проволочную сетку. А сетка на колесах, идет себе вперед да вперед, да трясется еще при этом с боку на бок. Вода-то из кашицы и сбегает сквозь сетку, а там остается одна густая бумажная масса. Навстречу тут два валика. Проходит масса меж валиков и выходит из-под них уже не массою - настоящею плотною бумагой. Только сыровата еще она. И идет она все дальше, идет по мягкому войлоку. Опять навстречу ей два валика, не холодных уже, а нагретых. Продирается она опять меж них и вылезает оттуда уже совсем сухою. Скоро сказка сказывается, да скорее дело делается: только что жидкою кашицею были, глядь - и бумагою стали.

- Да ведь вы, обои, не простая же бумага, - сказал графин, - а все в узорах? Грунт - серый, а по нему все цветочки да цветочки, листики да листики.

- А это уже нас на обойной фабрике разрисовали, - отвечали обои. - Сперва навели кистью серую краску для грунта, потом взяли деревянную форму с вырезанными цветочками, обмакнули в малиновую краску, подавили на бумагу - вышли цветочки; взяли другую форму с вырезанными листочками, обмакнули в зеленую краску, опять надавили - вышли листики. Узор хоть и простенький, а миленький. Не правда ли? Никому тут на глаза не лезем, а в комнате от нас все же веселее и уютнее. Пользу приносим, а сами ни гу-гу.

- Полчаса слышим, как вы ни гу-гу, - раз-дался тут с нижней полки насмешливый голос, и Ваня сейчас догадался, что это говорит его любимая книжка, в которой такие хорошенькие истории - смешные до слез и грустные до слез. - Мы, книжки, тут все тоже из бумаги, тоже с узорами, но с какими!

- Хорошие узоры! - сказали обои, - черные только крючки какие-то, буквы, что ли…

- А из букв-то этих что составляется? Слова! А из слов? Целые рассказы. Послушать - уши развесишь. И мы тоже живем другую жизнь. Но первая жизнь наша, тряпичная, была только для тела: одевали, грели, а теперешняя, бумажная, для души: и ум расшевелим, и сердце развеселим.

- Да где же и кто вас так распечатал?

- Где? В печатне, в типографии. А кто? Наборщики. Набрали оловянных выпуклых букв, смазали сверху краской и отпечатали на бумагу.

- А кто же рассказы-то выдумал? Они же, наборщики?

- Нет, это не их ума дело: на то есть свои люди - писатели. Писатель все видит и все слышит, да потом пером и опишет. И вас всех, господа, сколько вас тут ни есть, опишет; а наборщики наберут вас в слова и отпечатают в книжку; смотрите же, глупостей не говорить.

- Вот еще! И глупостей даже не говорить! - закричали голоса со всех сторон. - Точно мы ничего уже не значим! Точно горя и бед всяких не натерпелись! За что же это, за что?..

И кругом поднялся такой гвалт, такой гам, что хоть уши заткни.

VI.

Между тем стало рассветать, и в комнату из-за шторы блеснул первый луч солнца. В клетке над окошком висела Ванина канарейка. Она вдруг встрепенулась и запела, - запела так весело и звонко, что шум в комнате разом затих.

Что же пела она? - А вот что:

- Не шумите! Не тужите! Что было, то сплыло; что сплыло - забыто, слезами вон смыто. Взошло солнце, пригрело и душу, и тело, - наслаждайтесь! Упивайтесь! Сами смело за дело. Хоть бы век понемножку так прожить - и слава Богу!

За занавеской спала Ванина няня, и она от пения канарейки проснулась, выглянула к Ване.

- Э, батюшка! Певунья наша и тебя никак разбудила.

- Ах, няня! Няня! - вскричал мальчик. - Да ты разве не слышишь, что она поет?

- Что поет? Известно, Бог горло дал - ну и дерет. Да у тебя, голубчик, что глазенки так разгорелись? Не сов ли какой хороший, видел?

- И какой еще, няня! А может быть, и не сон… Вся комната тут говорила!..

- То есть как так комната говорила? Что-то в толк не возьму…

- А вот я тебе расскажу. Послушай.

И стал он рассказывать. Слушала няня да только головой качала.

И вы, друзья, кажется, головой качаете? Не верите, чтобы комната могла говорить?

Раскройте глаза ваши, раскройте уши, глядите кругом и слушайте хорошенько: не только комната - весь мир вокруг вас внятно заговорит.

СКАЗКА О МУРАВЬЕ-БОГАТЫРЕ
I. ЖАТВА

Было время жатвы - как у людей, так и у муравьев-земледельцев. Вся нива у подножия муравейника кишела муравьями-жнецами. Одни из них сидели на верхушках колосьев и своими острыми челюстями, как серпом, срезали стебельки спелых зерен дикого риса. Другие ждали у корней колосьев, подхватывали срезанные зерна и, тут же очистив их от пленки, уносили в склад.

Между полосами хлеба были проведены правильные дорожки, которые лучами сходились к главным воротам муравейника. По краям дорожек, на определенных дистанциях, были временные склады зерен. Срезанные зерна доставлялись жнецами от колоса только к первому складу. Отсюда другие муравьи, носильщики, перетаскивали их далее, к следующему складу. Так, от склада к складу, зерна поступали наконец на руки муравьев-магазинщиков у входа в муравейник, а те относили их уже внутрь муравейника, в зимние амбары и кладовые.

Вся эта работа производилась мелкими пепельно-черными муравьями. Но они не были хозяевами муравейника. Хозяевами были крупные бронзово-рыжие муравьи, которые всей компанией лениво нежились на солнышке, на пологом скате муравейника. Отсюда, с вышины, им удобно было обозревать всю площадь нивы и наблюдать за чернорабочими.

Между отдыхающими рыжими хозяевами отличалась необычайною величиною и дородностью одна особа. Она, как видно, пользовалась особенным почетом, потому что возлежала на душистом коврике - розовом лепестке. То была родительница всех окружающих рыжих, мать-муравьиха.

Назад Дальше