Но что он делает? Он подкидывает и ловит ножи. Большие кухонные ножи, какими обычно режут лук или разделывают мясо. Сколько их, этих ножей? Может быть, три, а может быть, и четыре. Сразу не сосчитаешь - так быстро мелькают они в воздухе и в руках китайчонка. Он устремил свои раскосые глаза в потолок и кидает, и ловит, и опять кидает, и снова ловит, ловит, ловит - острые, синевато сверкающие ножи.
Вместе с мамой я подхожу ближе. Какой он худой, желтовато-серый, этот мальчик! Какой грязный, рваный. Жонглируя своими четырьмя ножами, он всё время косит свои и без того раскосые глаза в сторону подоконника. Что он там увидел, на подоконнике? А там на фаянсовом блюде или на большой тарелке лежат холодные вчерашние котлеты.
Продолжая жонглировать, китайчонок делает шаг вперёд, полшага в сторону, потом, быстро поймав один за другим все свои ножи, засовывает их за пояс, протягивает к окну свою грязную-прегрязную руку, хватает чумазыми, почти чёрными пальцами противную на вид серую котлету и всю целиком запихивает её себе в рот.
- Ты что? - кидается к нему Даша. - Пакостник ты! Фулиган! Хóдя!
Он вытаращил глаза, съёжился, даже присел немножко, с трудом проглотил котлету и сказал так жалобно и таким тоненьким голосом, что у меня сердце защемило:
- Кýсяти хóсете óсеня.
- "Кусяти, кусяти"! - передразнила его кухарка.
- Не надо, не сердитесь на него, Даша, - мягко сказала мама.
Она велела кухарке завернуть в пергаментную бумагу оставшиеся котлеты, положить туда побольше хлеба и ещё какой-то провизии, а сама сходила в спальню и принесла китайчонку серебряный рубль. Он почему-то ужасно испугался, схватил монету, сунул её себе в рот, за щёку (да, да, в рот и за щёку), потом быстро вытер рукавом сальные губы и, не сказав ни "спасибо", ни "до свиданья", повернулся и ринулся на лестницу.
Все дни, пока был болен Вася, я ночевал в родительской спальне. И в этот вечер, устроившись поуютнее на большой папиной кровати, под большим одеялом, натянув это одеяло себе на нос, я собирался, как обычно, перед сном помечтать - о посылке из Китая, о фарфоровых чашечках, о живом китайчонке. Закрыл глаза и вдруг увидел перед собой серые скрюченные пальцы, тянущиеся к белому с голубой каёмкой блюду. Увидел в этих грязных пальцах такую же серую, длинную котлету и вдруг на всю квартиру заплакал.
Прибежала мама.
- Лёшенька, милый, детка, что с тобой? О чём ты?
Уткнувшись лицом в папину подушку, я плакал и не мог остановить слёз. Я так плакал, что начал икать.
Присев рядом, мама обнимала меня, целовала, гладила мою стриженую голову.
- О чём ты? О чём? - без конца спрашивала она.
Что мог я ответить ей, когда и сейчас, очень много лет спустя, я не знаю, о чём я тогда плакал.
…На этом всё и кончилось.
Не было больше ни альбомов, ни марок, ни фарфоровых чашек, ни живых китайчат. А заодно куда-то исчезла вскоре и наша премудрая воспитательница.
1974
Маленький офицер
Шёл первый год войны - той, что теперь в учебниках истории называют Первой мировой. Но тогда ещё не знали, что будет Вторая, поэтому для нас это была просто война с немцами, или с тевтонами, как их часто ругали в газетах.
В те дни я, как и все, кто меня окружал, был настроен весьма воинственно, гордился, что папа мой - в Галиции, на передовых. По утрам, открывая "Петроградскую газету" (ещё совсем недавно она называлась "Петербургской газетой"), прежде чем обратиться к сообщениям штаба верховного главнокомандующего с Западного и Кавказского фронтов, я очень бегло и неохотно пробегал глазами список убитых офицеров и более внимательно проглядывал списки раненых. Не признаваясь в этом даже самому себе, я искал и, пожалуй, не прочь был бы увидеть в длинном газетном списке фамилию некоего Еремеева И. А., поручика. Нет, избави Боже, я не хотел, чтобы отцу оторвало руку или ногу, не хотел, чтобы он приехал домой калекой, но какое-нибудь лёгкое ранение в плечо или, скажем, в верхнюю часть бедра - это, говоря по правде, меня устраивало. Во-первых, это значило бы, что отец вернётся домой, а во-вторых, вернулся бы он не просто офицером, а офицером-героем.
Раненых в то время в городе было ещё не так много, они всюду обращали на себя внимание; в трамваях мальчики, в том числе и я, при появлении раненого офицера вскакивали, спешили уступить место. Восхищенными и даже завистливыми глазами провожали мы этих людей на костылях или с чёрными эбонитовыми палками, или с рукой, согнутой под острым углом и засунутой, как в муфту, в чёрную креповую повязку, перекинутую через плечо.
Конечно, завидовали мы не только раненым. Возвращаясь после уроков из училища, я часами простаивал на широком Троицком проспекте, где в те дни восхитительно пахло мокрым шинельным сукном, сапогами, махоркой, где с утра до ночи занимались солдаты-новобранцы: маршировали, пели про канареечку-пташечку, бегали, кричали "ура", ползали на животах по булыжной мостовой, щёлкали затворами, прокалывали штыками соломенные чучела, рассчитывались "на первый-второй", снова бегали, снова шагали и снова с присвистом пели про канареечку-пташечку, которая жалобно поёт…
Дома, кое-как пообедав, наскоро приготовив уроки, я опять обращался к военным делам. Хотелось, конечно, поиграть в войну, но играть было не с кем. Вася был маленький, он мог только бегать и кричать "ура", а Ляля - та только-только начинала лепетать, она, я думаю, даже понятия не имела, что такое война.
Приходилось играть в солдатики, которых я сам и мастерил. Уже второй год мама выписывала для меня детский журнал "Задушевное слово", и каждую пятницу почтальон приносил мне вместе с тоненькой тетрадкой журнала солидный пакет "бесплатных приложений". В этом году я получил, среди прочего, очень много листов для вырезывания. На этих ещё слегка липких, ещё пахнущих литографской краской листах были изображены солдаты и офицеры всех родов войск: пехота, артиллерия, казаки, уланы, самокатчики, мотоциклетисты… На отдельных листах были отпечатаны зеленовато-серые пушки, полковые кухни, санитарные повозки, а также разрывы снарядов, похожие на букеты завядших цветов или, ещё больше, на чёрные, в красных пятнах веники. Всё это, будучи вырезанным и склеенным, можно было расставлять на полу или на столе, можно было устраивать целые сражения. Тем более что в бесплатных приложениях были представлены не только русские, но и наши противники - немцы и австрийцы. Правда, эти противники главным образом убегали, показывая спины с зелёными ранцами, или сдавались в плен, поднимая раскинутые в стороны руки.
Вырезывание и склеивание было занятием нелёгким. Чтобы изготовить десяток таких солдат или офицеров, требовалось час-полтора времени. Гораздо легче было солдатиков рисовать, особенно тем способом, каким это делал я: две палочки - ноги, палочка - туловище, ещё две палочки - руки, что-то вроде кочерги или цифры 4 - винтовка с примкнутым штыком, коротенькая горизонтальная палочка - голова вместе с фуражкой, и вот солдат уже готов, вооружён, обмундирован и может хоть сейчас идти в бой. Такие фигурки выходили из-под моего пера тысячами. Ими, как муравьями, были усеяны страницы всех моих учебников и тетрадей, поля газет и даже белая доска моей маленькой домашней парты.
Конечно, я не только играл. Я читал газеты, следил за ходом военных действий, крохотными бело-сине-красными бумажными флажками отмечал на карте продвижение наших войск и чёрно-красно-жёлтыми флажками - передвижения неприятеля. В "Петроградской газете", а также в журналах "Нива", "Лукоморье", "Всемирная панорама" я читал о подвигах русских чудо-богатырей, среди которых на первом месте стояли, конечно, совершенно невероятные подвиги донского казака Кузьмы Крючкова - того самого, что в одиночку захватил в плен одиннадцать тевтонов. Но самое сильное волнение вызывали в моей душе рассказы о героях малолетних, о юных разведчиках. В каком-то журнале я видел фотографию мальчика моего возраста. Этот "сирота Ваня" был снят в высоких солдатских сапогах, в барашковой шапке с кокардой и в гимнастёрке с погонами. На груди у него висела большая круглая медаль. Отличился этот сирота тем, что "подносил патроны".
Правда, гораздо чаще в глаза мне попадали сообщения вроде следующего:
"Линейные жандармы Н-ской железной дороги сняли с крыши товарного вагона ученика IV класса Пензенского реального училища А. Голубева, державшего направление в сторону фронта. Юный патриот водворён в родительский дом".
Или:
"В городе Т., в прифронтовой полосе, задержаны два гимназиста Суров и Лентовский.
Мальчики, по их словам, пробирались на передовые позиции, чтобы стать юными разведчиками".
Но даже и эти незадачливые гимназисты и реалисты вызывали во мне жгучую зависть. Ещё бы - ведь их, этих снятых с вагонной крыши неудачников, в "Петроградской газете" именовали юными патриотами! Не один раз мелькали и в моей голове мысли о побеге на фронт. Но до поры до времени мне казалось, что мечтам моим никогда не осуществиться. Нет, я не считал себя отпетым трусом. Пойти в разведку, поднести патроны - на это у меня храбрости, пожалуй, хватило бы. Боялся я не пуль и не австрийских или немецких штыков. Пугало меня другое. Я был застенчив. И при этом ещё ужаснейшим образом картавил. Для меня пыткой было зайти по маминой просьбе в аптеку или в булочную. А тут не аптека и не булочная, тут - фронт! Я холодел от одной мысли, что, прежде чем туда попадёшь, надо к кому-то обращаться, надо выспрашивать у прохожих или у носильщиков на вокзале, где, в какой стороне этот фронт находится.
Но вот один маленький случай, одна мимолётная встреча в Гостином дворе всё решила. Сомнения мои были побеждены.
Однажды после обеда мама поехала за какими-то покупками, кажется, за шёлковой узенькой лентой для модной тогда вышивки ришелье, и взяла меня с собой. Возвращаясь, мы шли по Садовой в сторону Сенной и, подходя к Банковской линии, увидели под аркадой Гостиного двора какое-то оживление, какое-то копошение людей.
В этой говорливой толпе преобладали женщины, дамы. Слышались возбуждённые голоса, кто-то всхлипывал.
Забыв о своих хороших манерах, я с ходу и довольно ловко втиснулся в эту благоухающую и шуршащую шелками толпу. Втиснулся и застыл, очарованный.
Даже сейчас, столько лет спустя, ясно вижу эту картину.
У ворот, ведущих внутрь Гостиного, прижавшись спиной к белой стене, опустив голову, повиснув на двух костылях, стоит очень красивый, бледнолицый, с чёрным, шелковистым, упавшим на мраморный лоб чубом мальчик лет четырнадцати-пятнадцати. На мальчике - мягкого светло-серого сукна офицерская шинель с золотыми пуговицами и с красными отворотами, на плечах - золотые погоны, на каждом - по две звёздочки. И самое удивительное, даже уже почти волшебное: на груди у мальчика повис и слегка покачивается офицерский Георгиевский крест на чёрно-оранжевой георгиевской ленточке.
Чувствуя себя пигмеем, ничтожеством в своих коротеньких штанишках и в синей матросской курточке, я стоял полуоткрыв рот и не сразу заметил, что у ног мальчика, на каменном полу галереи лежит козырьком кверху ладная офицерская фуражечка с красным околышем. Фуражка была до краев наполнена деньгами. Там блестело серебро, желтели бумажные рубли, зеленели трёшки. Мне показалось даже, что в этом ворохе бумажных денег мелькнул уголок "красненькой", десятирублёвки. И тоже не сразу обратил я внимание на пожилую женщину в трауре, стоявшую на том же углу в двух шагах от маленького офицера. Прижимая к глазам комочек платка, женщина плакала и сквозь слёзы что-то рассказывала окружавшим её дамам.
- Это мать… мать, - восторженным шёпотом объяснила моей маме высокая дама в пенсне. - Мать юного героя!
А в фуражку всё падали и падали деньги. Мама моя тоже открыла портмоне и высыпала из него всё, что там было, - всю мелочь.
- Мерси, - глухо и чуть-чуть в нос сказал мальчик, тряхнув смоляным чубом.
Кто-то за моей спиной спросил у него:
- Господин подпоручик, простите, а за что вас наградили Георгиевским крестом?
- За героический подвиг, мадам, - так же глухо ответил он.
- Сколько же вам лет? - спросил кто-то другой.
- На Ильин день исполнится четырнадцать.
- А где вас ранило? На каком фронте?
- В Галиции. Под городом Лимберг.
Сердце в груди у меня затрепетало. Подумать только: в Галиции! Там, где мой папа! Мне хотелось спросить у мальчика: а как же, каким образом ему удалось попасть в Галицию? Где ему выдали шинель, фуражку?… Но разве мог я задать хоть один вопрос этому великолепному, бледному, как Печорин, подпоручику и георгиевскому кавалеру?!
Вечером после этой встречи в Гостином дворе я долго не мог заснуть. Было твёрдо и окончательно решено: я бегу на фронт!
К побегу следовало готовиться. Я знал, что прежде всего в этих случаях начинают сушить сухари. Но, увы, я был такой тёпа, такой маменькин сынок, что понятия не имел, как это делается. Я знал, что ванильные сухари покупают в булочной Венцеля на Лермонтовском или в кондитерской Иванова у Мариинского театра. Но ведь не с такими же сухарями люди бегут на фронт!.. Сухари надо сушить самому. И вот я стал потихоньку выносить из столовой, а случалось, и из кухни куски чёрного хлеба, ситного или французской булки. Эти ломти и горбушки я складывал украдкой в ящик своей маленькой белой парты, стоявшей у первого из трёх окон детской. Однако очень скоро выяснилось, что чёрный хлеб таким образом сушиться почему-то не хочет. Дня через три, выдвинув ящик парты, я отпрянул и сморщил нос: из ящика пахнуло чем-то очень нехорошим. Тёмно-коричневые ржавые ломтики были покрыты бирюзовым налётом плесени.
Зато белый хлеб засыхал отлично. Горбушка франзолика съёживалась, на ней появлялись трещины, она делалась твёрдой, как грецкий орех, я с хрустом грыз её, и уже в одном этом хрусте было что-то мужественное, фронтовое, солдатское.
Не помню, сколько мне удалось заготовить таким способом сухарей. Кажется, довольно много: фунта, может быть, два или три. Но ведь, чтобы пуститься в путь, одних сухарей было недостаточно. Начитанный мальчик, я знал, что беглецы и путешественники берут с собой обычно, кроме сухарей и воды, соль, спички (а ещё лучше кремень и огниво), хорошо отточенный нож, компас и географическую карту. Перочинный ножик, правда, не особенно острый, у меня имелся. Раздобыть соль и спички большого труда не представляло. Географическую карту Российской империи после некоторых колебаний и небольшой сделки с совестью я решил выдрать из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. А вот где мне достать компас, я не имел понятия и даже не знал, в каких магазинах ими торгуют.
Но тут случилось ещё одно событие, исключительно радостное: приехал на побывку мой папа! Если не ошибаюсь, это был первый его приезд в Петроград с начала войны. Для меня эти три или четыре дня оказались днями блаженства. Нет, не было ни поцелуев, ни каких-нибудь особенно ласковых слов, ни особенно задушевных разговоров. Но уже одно то, что отец находился дома, что в квартире опять пахло его папиросами "Яка", его вежеталем, его фронтовой шинелью, его сапогами, кобурой, портупеей, что по утрам я слышал за дверью столовой его глуховатый голос и особенное, его, отцовское позвякиванье ложечкой в чайном стакане, - уже одно это переполняло меня радостью.
Никогда не забуду солнечный мартовский, а может быть, уже и апрельский день, так хорошо, так прекрасно начавшийся и так ужасно кончившийся. Возвращаясь из гостей, кажется от бабушки, мы шли вдвоём с отцом сначала по набережной Фонтанки, а потом по теневой, южной, стороне Невского - в сторону Городской думы. Слышу и сейчас, как нежно и вместе с тем мужественно позвякивают его шпоры. Мне кажется, что все, кто идёт нам навстречу, смотрят на него, оглядываются, любуются им: какой он красивый, мой отец, какой высокий, статный!.. Но главное ждёт меня впереди. Мы проходим мимо Аничкова дворца, и вдруг солдат, застывший на часах у дворцовых ворот, щёлкает каблуками, ещё больше вытягивается, вскидывает ружьё и "берёт на караул". Перед кем? Перед моим папой! Гордость буквально ошпарила меня. Больше всего меня восхищает, как легко, спокойно, просто и вместе с тем чётко и уважительно козырнул отец, отвечая на приветствие лейб-гвардейца.
После этого молчать больше я не мог. Меня распирало желание хоть как-нибудь, хоть намёком, хоть полунамёком поделиться с отцом моими патриотическими настроениями и распиравшими меня тайными замыслами. Стараясь не отставать от него и идти с ним в ногу, я стал сбивчиво рассказывать, что вот, мол, недавно мы с мамой были в Гостином дворе, покупали что-то и видели там маленького офицера.
- Какого "маленького"? - спросил отец, не поворачивая головы. - Низенького роста, что ли?
- Да нет, - сказал я. - Пгосто маленький. Мальчик ещё.
И я рассказал обо всём, что мы с мамой видели: о мальчике-подпоручике, о золотых погонах, о Георгиевском кресте, о старушке в траурной вуали…
Отец глухо посмеялся, похмыкал, пофыркал.
- Глупости, - сказал он. - Никакой этот мальчик не офицер.
- Как?!!
Помню, я не только удивился - я испугался.
- Как? Почему глупости? Почему не офицег?
- А потому, что в четырнадцать лет подпоручиком стать нельзя.
- Нет, можно! - воскликнул я, сам удивляясь смелости, с какой позволяю себе разговаривать с отцом. - Можно! Его потому что за подвиг… пгоизвели… за гегоический…
- А ты это откуда знаешь?
- Он сам сказал.
- Сам? "Произвели за подвиг"? Так и сказал? - Отец опять пофыркал, похмыкал. - Стрелок он, а не герой, этот твой подпоручик.
- Что значит стгелок? - не понял я. - Ну, вот… Ведь всё-таки, значит, он стгелял?
- Да. Стрелял. Только не из ружья.
- А из чего?
- Не знаю из чего… Стрелками называют мазуриков, обманщиков. Это нищие, которые притворяются калеками, чтобы разжалобить баб.
- Нет!!! - вдруг закричал я. И остановился. И ещё раз во весь голос закричал: - Нет! Нет! Не-е-ет!!!
- Ты что? - сказал папа. - Ты что кричишь? С ума сошёл? - Он взял меня за руку. - Идём. Люди смотрят.
Но я не мог идти. Что-то со мной случилось.
Не шли ноги. Никогда раньше со мной такого не бывало. Отец пробовал вести меня, но я, как связанный, повис на его руке. И худо мне стало, закружилась голова, скрутило что-то в животе.
- Меня тошнит, - провякал я, вцепившись в папину руку.
- Эх ты, - сказал папа.
Он оттащил меня за угол. И там, на газончике, у ограды дворцового сада, меня стошнило. Отец постоял, подождал, дал мне чистый платок.
- Ну что, легче стало?
- Да, благодагю вас, - простонал я.
- Идти можешь?
- Кажется…
На Невском отец подозвал извозчика, подсадил меня на сиденье. Извозчик спросил адрес, почмокал губами, пролётка дёрнулась и мягко покатилась по торцовой мостовой.