Дорога в жизнь (Художник Н. Калита) - Вигдорова Фрида Абрамовна 10 стр.


Но я замечал и веселые лица, кое у кого в глазах плясали злорадные огоньки. Иронически улыбался Репин. Еще глубже прежнего задумались о чем-то своем Коробочкин, Суржик. В третьем отряде царила совершенная растерянность. Приземистый крепыш Володин стоял неподалеку от волейбольной сетки и молча пожимал плечами, словно отвечая на какой-то ему одному слышный вопрос.

Костик ходил за мною, как привязанный, и, заглядывая снизу в лицо, повторял:

- А где Король? Он в Ленинград поехал, да? Он приедет вечером, да?

И совершенно неизвестно было, что ему отвечать.

- Семен Афанасьевич! - услышал я за своей спиной. - А ведь это не Король горн унес!

Жуков стоял, сунув руки в карманы, и серьезно смотрел мне в лицо. Что-то было у него на уме. Я не мог в эту минуту разобраться, что именно.

- А кто же?

- Не знаю. Только не он.

- Да… и я так думаю.

После ужина я зашел в спальню третьего отряда. Там никто не спал. Все приподнялись на кроватях и посмотрели на меня вопросительно. Я присел на кровать Володина.

- Что, осиротели?

Все закричали наперебой. И ответ был неожиданный:

- Конечно, жалко, что ушел! А только нам лучше. Он одним криком брал - дескать, я тебе сейчас как дам… Ну, и все. С ним не очень поспоришь, рука у него тяжелая, давно известно… Разве у Стеклова так? А у Жукова поглядите - его никто не боится, а порядок!

- Почему вы молчали до сих пор?

- Так мы что? Мы так только…

- Почему молчали, спрашиваю? Бил он вас, что ли?

- Нет, теперь не бил… Это раньше… Но только если поперек пойдешь, он как встряхнет да ка-ак даст!

- Значит, бил?

- Да нет же, Семен Афанасьевич, не бил. Просто возьмет за шиворот и ка-ак…

Добиться толку я не мог. Снова и снова все хором уверяли, что Король вовсе не дрался, а только "как схватит да ка-ак даст!"

- Кого же вы теперь выберете командиром?

- Некого! - единодушно ответили они.

- Ладно. На первое время вашим командиром буду я. Володина ставлю заместителем. За шиворот хватать не буду, но порядка потребую. Все ясно?

- Ясно! - крикнул за всех худой, длинношеий Ванюшка.

- А теперь спать.

На душе было черно. Больше всего хотелось запереться в кабинете и не выходить, но этого я не мог себе позволить. Антон Семенович любил повторять, что научить воспитывать так же легко, как научить математике, обучить фрезерному или токарному делу. Но ведь это не так. Вот я - я прошел такую хорошую школу, я учился у самого Антона Семеновича, видел его работу, помогал ему и сам много думал о виденном - и что же? Я оступился сразу же, на первых шагах.

Что за дурацкие опыты! Зачем я не сказал Королю просто: "Оставайся"? Зачем твердил, что он может идти на все четыре стороны, что я не держу его? Почему я был так уверен, что он останется? Мальчишка уже пошел по верной дороге - зачем было сталкивать его с пути? Что теперь делать? И что же все-таки случилось с горном? Нет, не мог я поверить, что горн унес Король.

Как бы там ни было, а день шел своим чередом, и я был вместе с ребятами - работал с ними, под вечер играл с Жуковым в шахматы, но ни на минуту не отпускала меня мысль об ушедших. Это была не просто мысль - это была боль. И впервые в жизни я мысленно не соглашался с Антоном Семеновичем. "Нельзя, - говорил он, - чтобы мы воспитывали детей при помощи наших сердечных мучений, мучений нашей души. Ведь люди же мы. И если во всякой другой специальности можно обойтись без душевных страданий, то надо и нам без этого обходиться".

Но могу ли я оставаться безучастным к тому, что произошло минувшей ночью? Нет. Могу ли не испытывать боли? Нет. И не только потому мне больно, что Король уже прикипел к моей душе, не только потому, что здесь я чего-то не додумал, не предусмотрел и кляну себя за ошибку. Ведь когда я на второй день своего прихода в Березовую поляну сам отпустил Нарышкина, я сделал это совершенно сознательно. Я предвидел, что мне за это попадет от того же Зимина, что дело может кончиться выговором от гороно. Однако я был убежден, что только так и нужно поступить, что это будет важно для остальных. Я, может быть, даже не узнаю Нарышкина, если встречусь с ним на улице, он не успел стать мне дорог, а все же, когда он ушел, я знал, для себя знал, что продолжаю быть в ответе за него. Может, во всякой другой специальности и можно обойтись без душевной боли, но в нашей?..

19
Прямой разговор

Школа пока была для наших ребят понятием отвлеченным, никак не связанным с их жизнью. Поэтому, ремонтируя парты, доски, учительские столы, ребята вовсе-не задумывались над тем, что осенью сами сядут за эти парты и начнут учиться. Они охотно работали в мастерской потому, что Алексей Саввич сумел сделать эту работу увлекательной, и потому, что наряду с ремонтом школьной мебели - занятием, которое само по себе пока не представляло для них интереса, - они делали и другие вещи, сулившие им много радости.

Мастерская готовила к лету гимнастический городок. Каждый день я благословлял Зимина, приславшего к нам Алексея Саввича. Этот человек знал толк в своем деле. Две наклонные лестницы и две горизонтальные, шесты, трапеции - все это ребята сооружали под его руководством.

На дворе уже было тепло и сухо, и в один прекрасный день мы поставили мачту. Стройную, тонкую сосну очистили от ветвей и коры, клотик сделали объемный: выпилили из фанеры и поместили внутри электрическую лампочку. Выкрасили мачту в белый цвет, а к Первому мая обвили кумачовыми лентами. Флаг взлетал наверх быстро и весело, опускался медленно, торжественно. Теперь мы начинали и кончали день линейкой, флаг поднимал и опускал дежурный командир. Только вот горна у нас не было, и по-прежнему ребят будил, звал на работу и ко сну все тот же колокольчик.

Вот врач выслушивает сердце: полные, ровные удары или есть сторонний шум? Так выслушивал я ежедневно и ежечасно организм детского дома. Удары становились все ровнее, ритмичнее. Все больше открытых лиц, ответных улыбок. Весь день не покидала ребят Екатерина Ивановна, весь день напролет - и в мастерской и после работы - проводил с ними Алексей Саввич. Не уходил к себе до позднего вечера и я. Но как в семье невольно больше думают о больном ребенке, чем о здоровом, так я непрестанно думал о троих ушедших. Ездил я в Ленинград, обошел все рынки, исколесил город вдоль и поперек - никаких следов. С той же мыслью ездил в Ленинград и Алексей Саввич. Но и следов тройки нам не удалось найти. Он не признался мне в этом - но, несомненно, с той же целью отпросился в город и Жуков под каким-то пустячным предлогом. Он пропадал весь день, а вернувшись, сказал только:

- Зря проездил.

Беспокоил нас отряд Колышкина. От того, кто стоит во главе отряда, зависит очень много: от него зависит настроение, тон, биение пульса, то, как отряд встречает каждый свой день.

Когда я поутру входил в спальню первого отряда, я ощущал во всех жуковцах что-то вроде нетерпения: вот еще день пришел - как мы его проживем, что он принесет нам? Скорей бы! Интересно! В отряде Колышкина я видел глаза сонные или сумрачные, глаза, которые не хотели встречаться с моими.

Однажды после вечерней линейки я сказал:

- Суржик и Колышкин, перед сном зайдите ко мне.

Они пришли, помялись у дверей, неловко сели в ответ на приглашение, и оба, словно по команде, стали внимательно разглядывать носки собственных башмаков.

Я начал разговор без подходов, в лоб:

- Давайте говорить прямо: вас выбрали командирами в насмешку, чтоб не вы командовали, а над вами стать. Вы, мол, тряпки, что вы можете. Так ведь?

Оба молчали.

- А вы и согласились: да уж, какие мы командиры, куда нам. Неужели у вас нет самолюбия, нет характера? Смотрите, как Стеклов с Жуковым ведут свои отряды! Они и командиры - они и товарищи. Они слушают, что ребята им говорят, но они и с ребят требуют. А вы? Вы от своих ничего не можете добиться, ваши отряды и работают хуже, и в спальнях у вас порядка меньше. Что же, и дальше так будет?

Я хотел во что бы то ни стало расшевелить их. Чтоб они сами сказали, почему у них не идет дело. Но оба опять промолчали.

- Выбрать других недолго, - продолжал я. - Но, по-моему, стыдно вам будет. Неужели ты, Суржик, глупее Стеклова?

- Так у него в отряде кто? У него в отряде одни сопляки, - вдруг сказал Суржик.

И хоть его ответ с точки зрения педагогической не выдерживал никакой критики, он меня обрадовал: это был ответ человека, который задет, который способен почувствовать досаду, - словом, ответ живого человека.

- Хочешь, переведем тебя на место Короля? В третьем отряде небольшие ребята, и сейчас они без командира. Володин еще мал, сколько ему там, двенадцать… Хочешь?

- Не хочу, - не поднимая головы и упорно глядя в пол, пробурчал Суржик.

- Ну, а как же будет дальше?

- Погляжу…

- А ты, Колышкин, что скажешь?

Колышкин тяжко вздохнул и помотал головой:

- Не выйдет у меня…

- Почему?

Он снова тяжело вздохнул и отвернулся. Но я уже знал: если б он мог выразить вслух то, что мешало и ему и его отряду, он произнес бы одно слово: "Репин".

…Не могу сказать, чтоб у Суржика назавтра же дело пошло на лад. Нет, этого не случилось. Но что-то в этом вялом, равнодушном парне шевельнулось, что-то ожило. Чуть потверже стал звучать его голос в разговоре с ребятами, чуть независимее стал он отдавать рапорт. Встречаясь с ним глазами, я теперь читал в его взгляде что-то вроде упрямого вызова: "Ты еще узнаешь мне цену. Погоди, увидишь, что есть Суржик!" Это не было перерождение. Но что-то произошло, что-то стронулось с места в этой неподвижной, сонной душе. Важно было не упустить это, вовремя поддержать, помочь.

С Колышкиным не произошло ровно ничего. Разве что лицо его стало еще угрюмее, глаза еще тусклее, движения еще более вялыми и нескладными. Я понял: с Репиным больше нельзя оставаться в прежних отношениях, надо что-то круто и всерьез переламывать.

Впрочем, недолгое время спустя он сам дал мне повод для разговора.

20
Панин

В столовой ребята сидели по четыре, иногда по шесть человек за столом. Когда освободились места Короля, Плетнева и Разумова, на одно из них посадили Панина, паренька лет тринадцати, угрюмого и неповоротливого, - того самого, что чуть не съел буханку; жесткие черные волосы его странно - козырьком - торчали вперед над низким лбом. И в первый же день я увидел, что Володин, единственный оставшийся от прежней компании, подсел пятым к соседнему столу.

- Почему не на своем месте?

- Так. Мне здесь лучше. Я вот с Пашкой и Петькой буду.

- Глупости! Тут ты только им мешаешь и самому неудобно - сидишь на углу. Иди на свое место.

Препираться было нельзя, и Володин нехотя вернулся. Но потом он стал ходить за мной по пятам, умоляя разрешить ему пересесть на другое место.

- Зачем?

- Ну, Семен Афанасьевич…

- Объясни, почему не хочешь оставаться на старом месте, тогда и поговорим.

- Ну, Семен Афанасьевич… Семен Афанасьевич…

Толкового объяснения не последовало - и Володин остался на прежнем месте. Но он воспользовался тем, что в столовую мы не ходили строем (просто было определено: завтрак от семи тридцати до восьми, обед - от часу до двух и т. д.), и изворачивался как мог. Он прибегал пораньше, ухитрялся с молниеносной быстротой проглотить все, что полагалось, и уходил прежде, чем Панин появлялся в столовой.

Панин проходил в столовую боком, не поднимая глаз, ел, уставившись в тарелку. Я видел, что его сторонятся, не садятся рядом, даже кровать его в спальне стояла на отшибе. Почему?

Думать, что ребят оттолкнула от него история с буханкой, я не мог - такая щепетильность как будто не была им свойственна. Нет тут другое. Но что?

В тот день мы с Алексеем Саввичем вернулись из Ленинграда, куда накануне пришлое отправиться обоим, уже после утреннего обхода и поспели прямо к линейке. Без нас рапорты по спальням принял Жуков.

Как всегда после отлучки, даже самой короткой, я приглядывался ко всем особенно пристально, и мне показалось, что есть перемена в ребятах. Неуловимая, едва заметная. Я не мог бы сказать, в чем она, знал только: перемена эта тревожная. Этому знанию научить не может ни одна книга, этому учит только опыт.

Во время завтрака я увидел, что Панина нет в столовой. На мой вопрос дежурный отвечал что-то невнятное. Я поднялся в спальню и нашел Панина жестоко избитым. Он не мог поднять голову, все лицо, все тело было в синяках.

- За что били?

Он прикрыл глаза и не ответил. Я знал, что спрашивать бесполезно: ни он и никто другой мне этого не скажет. Не скажут ни наедине, ни прямо, открыто, на общем собрании.

Я вышел из спальни, спустился в столовую и отыскал глазами Петьку:

- Созывай собрание.

Он умчался, и вскоре по всему двору разнеслась высокая трель колокольчика.

Ребята выстроились на линейке, командиры - на правом фланге своих отрядов. Что и говорить, это уже не та грязная, бестолковая толпа, которую я нашел здесь, когда приехал. Но как это далеко от того, что оставил я в Харькове, как далеко от того, что хотелось увидеть! И даже не во внешности дело. Вот они стоят привычно прямо, чисто одетые, умытые, готовые отправиться на работу. Но наверху лежит их товарищ, избитый в кровь. Все они знают об этом - и ни у кого, даже у самых лучших, не хватит духу сказать прямо и открыто, что произошло.

- Я не хочу сейчас знать, что сделал Панин, - сказал я. - Что бы он ни сделал, вы не имели права избивать его. Я уже не первый раз вижу: вы трусы. Вы ничего не делаете открыто, по-честному. Вы кур крадете в масках. Вы избиваете товарища ночью, накидываетесь на одного целой толпой.

- Он нам не товарищ! - крикнул кто-то.

- У Панина нет другой семьи. Его семья - вы. Один он пропадет. И кулаком вы его ничему не научите. Дежурный командир Жуков! Два шага вперед!

Жуков вышел.

- Сегодня ты поднял флаг. И ты сказал: ночь прошла спокойно, все в порядке. Почему ты солгал?

Жуков закусил губу, брови его сошлись, на скулах выступили два ярких пятна. Он смотрел мне прямо в глаза и молчал. Он был моей опорой, моим лучшим помощником, душой своего отряда. Но делать было нечего, не наказать его я не мог.

- Освобождаю тебя от дежурства и лишаю права дежурить на месяц. Командир Суржик! Прими дежурство.

Суржик вышел к мачте. Жуков снял с рукава красную повязку и подал ему. Суржик надел повязку и сказал, как давно уже было заведено у нас:

- Дежурство принял командир пятого отряда Суржик!

Лицо его побледнело, лоб напряженно, страдальчески морщился. Впервые при таких обстоятельствах он сменял лучшего нашего командира.

Этот случай дал мне возможность по-новому оценить Жукова. Его отряд был потрясен и возмущен до предела. Пострадать из-за кого? Из-за самого последнего, самого презираемого парня во всем доме! И кто пострадал! Жуков, первый командир, Жуков, которого слушались охотно и без отказа! Они просто не могли примириться с такой несправедливостью. Но сам Саня вел себя так, словно ничуть не уязвлен, словно ничего не случилось. Он по-прежнему прямо встречал мой взгляд, все так же увлеченно работал, так же ровен был со своими ребятами. И только словно появилась в нем какая-то новая мысль, мешавшая ему быть совсем прежним, мальчишески беззаботным. Перед ним встала задача посложней тех, с какими ему приходилось сталкиваться прежде, и я чувствовал - он сейчас про себя разбирается в том, что же такое истинная справедливость.

А для меня, в сущности, все осталось нерешенным. Неизвестно было, почему избит Панин и почему все его сторонятся. Конечно, у меня были на этот счет свои догадки и предположения, но на основании догадок я действовать не мог. Надо было все выяснить точно, и как можно скорее. Помогло мне дня через два совсем незначительное обстоятельство.

- Почему это у тебя карманы оттопырены?

Петька смотрит на меня снизу вверх:

- Там… губная гармошка… и еще карандаш. Красный с синим. И еще… мячик… А еще…

- Поди положи в тумбочку. Нечего карманы оттягивать.

- Нет, Семен Афанасьевич, в кармане лучше, - говорит Петька просительно. - Вот если бы к тумбочкам ключи сделать…

- Зачем ключи? У тебя пропадают вещи?

- Да нет… - Петька густо краснеет и беспомощно оглядывается.

Я прошел по спальням. Да, здесь новости. К одной тумбочке привинчены кольца и висит замок. У другой дверца заперта на задвижку, и ненадежный этот запор хитро перевит бечевкой. Едва ли это обеспечивает безопасность, но, во всяком случае, затрудняет задачу тому, кто захотел бы проникнуть внутрь.

- Зайди ко мне, - сказал я Панину.

Едва он переступил порог, я спросил:

- У своих воруешь?

Он молчал. Он немного побледнел за эти дни, и на щеке еще виднелся синяк. Я смотрел на его упрямо опущенную голову и думал: да, конечно, сомневаться больше нельзя. К такому наказанию ребята прибегают лишь в очень редких случаях, и один из них - воровство у товарищей, у своих.

Я сделал Панина чем-то вроде своего адъютанта: все время, свободное от работы в мастерской и от еды, он был при мне неотлучно, я не отпускал его от себя ни на минуту. Слово убеждения до него не доходило. Им владела привычка, въевшаяся, как болезнь; она не излечивалась даже самым сильным и жестоким лекарством - презрением. Все ребята в доме, от Жукова до маленького Лени Петрова, презирали Панина. Иные и сами были нечисты на руку. Я всегда отпускал их в город со стесненным сердцем: кто знает, как они будут вести себя, если увидят что-нибудь, что плохо лежит? Но они свято верили, что их промысел ничего общего не имеет с поведением Панина. Этот воровал у товарищей. Он не пренебрегал ничем, брал все, что попадало под руку, равнодушно молчал, если это обнаруживали, и совершенно примирился с отвращением, которое он внушал всем ребятам. "И не совестно тебе?" - смысл этих слов попросту не доходил до него.

Это был именно тот случай, когда слово - пусть самое сердечное, самое проникновенное - бессильно. С Паниным нечего было разговаривать, смешно и нелепо - убеждать и стыдить. Его мысли, его руки надо было занять чем-то другим. Пусть это не поглощает его. Но я хотел создать для него новый круговорот дня, новые привычки и обязанности. Если мне надо было пилить, я пилил в паре с ним. Если надо было послать кого-либо с поручением к Алексею Саввичу, Екатерине Ивановне или Гале, я посылал Панина и требовал, чтобы он немедленно вернулся с ответом.

Как-то невзначай я подсел к нему в столовой и пообедал вместе с ним. К вечеру я поручал ему отвести Костика и Лену домой. Он оставался ко всему равнодушен, все делал нехотя, через пень-колоду. Мне было бы куда приятнее и удобнее, как прежде, иметь "порученцем" Петьку - этот оборачивался мгновенно и рапортовал об исполнении, глядя мне в лицо блестящими глазами: вот, мол, смотри, какой я быстрый и точный! На Петьку в таких случаях весело было смотреть. Он очень напоминал мне Бегунка, нашего связиста в коммуне: та же расторопность, веселое оживление, неуемное любопытство и старание не показать его. Такой же был и Синенький в колонии имени Горького. Или это племя такое особое - горнисты и связисты, вездесущие, быстрые, как ртуть, востроглазые мальчишки?

Но суть была не в моем удовольствии или удобстве: я решил не спускать с Панина глаз, чего бы мне это ни стоило.

На совете детского дома я сказал:

Назад Дальше