Дорога в жизнь (Художник Н. Калита) - Вигдорова Фрида Абрамовна 5 стр.


- Пришли и видим - забор ломают, - говорит Плетнев. - Ну, и мы тоже…

- Забор уже сломан. Зачем же вам оставаться?

Трое переглядываются, переминаются с ноги на ногу, молчат. И тут Плетнев не успевает "прикрыть" Володина.

- Король говорит: еще надо подождать, - произносит эта говорящая шкатулка.

Плетнев смотрит на него бешеными глазами, сжав зубы и, видимо, с трудом сдерживаясь. Ого, у него, оказывается, тоже довольно-таки квадратные челюсти! А Разумов спокоен, только глаза немножко улыбаются. Этот ни с кем и ни с чем не спорит, он просто ждет, чем дело кончится.

- Так, - не спеша говорю я. - Стало быть, хотите дождаться тепла. Мы будем работать, строить свою новую жизнь, а вы будете поглядывать со стороны. Нам, дескать, на все наплевать. Нам бы поесть, отоспаться и дождаться весны. Правильно я вас понимаю?

- Семен Афанасьевич, - развязно говорит Плетнев. - Володин - он дурак. Напрасно вы на него внимание обращаете.

- Володин не глупее тебя. И уж во всяком случае честнее. И он сказал правду. Верно, Разумов?

Разумов опускает глаза. У него длинные, мохнатые ресницы, от них на щеки ложится тень. Он молчит.

- Идите спать. Но вот что я вам скажу: стыдно стоять в стороне, когда остальные работают честно. Таких зрителей никто уважать не станет. А сверх того, предупреждаю: еще одна самовольная отлучка - и я вас больше в дом не пущу. Идите.

8
Точка опоры

Многое, что доставалось Антону Семеновичу ценою крови и бессонных ночей, мне досталось просто, без усилий - по наследству. Я знал, что самая первая, неотложная моя задача - создать коллектив. Я не сомневался, не спрашивал себя, не приводил никаких за и против - я знал. А знать твердо, без сомнений - это большая, ни с чем несравнимая опора и поддержка. Зная, идешь к цели увереннее. Зная, не позволяешь тревоге овладеть собой. Неизбежные препятствия не обезоруживают, они только заставляют еще упорнее искать и, думать.

У опыта нет общей школы, всех своих учеников он учит порознь. Но в те первые дни, уверен, я действовал, как действовали бы сотни, тысячи других на моем месте. Потому что открытие всегда одинаково - и те, кто на корабле, завидев землю, всегда закричат: "Земля!", а не что-нибудь другое только из желания быть оригинальными. Я не был оригинален. Я делал то, что делал бы каждый на моем месте, и еще раз убедился: если человек живет плохо, он равнодушен к тому, что будет жить еще хуже. Но если сказать ему: "Давай будем жить хорошо!" - и если он искренне поверит, что ты хочешь помогать ему, то не будет предела его воле к лучшему, как не положено предела счастью и радости. Это самые могучие рычаги на свете, или, пожалуй, это и есть те самые точки опоры, с помощью которых можно перевернуть мир.

А пока мы переворачиваем все в своей маленькой республике, и я снова и снова убеждаюсь - нет на свете такого человека, который не захотел бы услышать слова: "Давай сделаем так, чтобы было хорошо!" Такие слова слышны далеко, и они будят спящих.

Первые шаги были уже сделаны. Прежде всего ребятам высказано прямое и четкое, не допускающее возражений требование. Без такого требования дисциплинировать разболтанную толпу детей нельзя - об этом постоянно говорил Антон Семенович, и это я снова понял, очутившись один на один с ребятами. А потом видишь - на твою сторону перешел один, другой, третий… Тогда можно сказать, что образовалось ядро и есть на кого опереться. С этим надо спешить.

Я видел: здесь, в Березовой поляне, ядро уже возникло. Были ребята, с которых прежний грязный налет слетел сразу же. Они приняли новый строй жизни радостно и бесповоротно, словно только того и ждали. Но коллектива еще не было. Вот когда дисциплина перестанет быть только нашей воспитательской заботой и станет заботой всех ребят, когда она станет традицией и за ней будут наблюдать не от случая к случаю, а постоянно и ежечасно, когда появятся у нас общие цели и общие мысли, общая радость и общие желания, - вот тогда-то можно будет сказать: коллектив есть!

Я получил в наследство и еще одно драгоценное знание, которого, конечно, в ту пору не нашел бы ни в одной книге. Я не только знал, что все силы надо положить на организацию коллектива, - я знал, что без точно найденной организационной формы коллектив не построить. И тут не приходилось заново придумывать и искать. Мне только не терпелось скорее дать новую жизнь тому, что родилось в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского.

Ведь Антон Семенович никогда не говорил только "надо". Он всегда объяснял и показывал, как надо. И поэтому я знал: ничто так не скрепляет коллектив, как традиция.

Сколько содержательных, полных глубокого смысла традиций было у нас в колонии Горького! Вот наступает день рождения Алексея Максимовича. Мы задолго ждем этого дня, готовимся к нему, а ведь ждать чего-то вместе, сообща - совсем не то, что ждать в одиночку!

А как мы дорожили каждой мелочью, которая украшала наш праздник и была придумана нами самими! Например, мы никогда никого не приглашали к себе в этот день, это было наше семейное торжество. Кто знает - сам придет!

А как хорошо придуман был наш праздник первого снопа! Тут каждый шаг был скреплен нерушимой традицией, которой дорожили все мы - от мала до велика. Сколько ни проживу, мне не забыть этот день, как не забудут его, я уверен, все горьковцы: и общий радостный подъем, от которого по-настоящему дух захватывало, и венки на головах девушек, цветы на граблях и косах, и белые плащи наших пацанов-сигналистов, и клятву младшего колониста старшему при передаче первого снопа, самую высокую клятву - трудиться честно и всем сердцем любить труд. Кто читал "Педагогическую поэму", тот, верно, запомнил, как описал этот день Антон Семенович, запомнил и Буруна и Зореня. Кто хоть раз пережил это, как пережили Бурун и Зорень и все мы, горьковцы, тому этого не забыть вовеки. Проживи он хоть до ста лет, для него это навсегда останется одним из самых благодарных и счастливых воспоминаний.

Но жизнь состоит не из одних праздников. И поэтому традициями был пронизан каждый день нашей жизни - с минуты, когда мы вставали, и до часа, когда ложились спать. Мы приветствовали друг друга салютом, мы говорили "Есть!" в ответ на полученное приказание. Мы собирались по зову горна, никогда не опаздывали на свои собрания и никогда не говорили на этих собраниях больше одной минуты: за шестьдесят секунд можно высказать шестьдесят мыслей, говаривал Антон Семенович. Для нас не было наказания страшнее, чем отвечать за свой проступок перед товарищами. "Выйди на середину!" - говорил секретарь совета командиров, и провинившийся выходил, а со всех сторон на него были устремлены пытливые взгляды товарищей, и он должен был дать им отчет в своих поступках.

Казалось бы, простая вещь: вот наступил день. Как он пойдет? С чего начнется? Чем кончится? Кто чем будет занят?

Я мог заранее сам сказать это ребятам, растолковать, распорядиться. Но я хотел, чтобы они думали вместе со мной. Думали и придумывали. Чтобы этот день, весь его порядок, его содержание были не чем-то навязанным извне, но их собственным детищем, плодом их собственной мысли.

Давно это было - больше двадцати лет назад приехал я в Березовую поляну. Многое произошло с тех пор. Были радость и горе, были горькие потери и счастливые встречи - всё вместили два десятилетия. Но, вспоминая тот далекий день, мартовский день тридцать третьего года, я отчетливо, как вчерашнее, вижу: маленькая комната - мой кабинет; небольшой письменный стол, диван напротив, и на нем пятеро ребят. У Жукова, командира первого отряда, некрасивое лицо: приплюснутый нос, большой рот. Зато карие глаза великолепны. Умные, чистые, они смотрят прямо и пристально, и всё отражается в них: улыбка, гнев, внезапно вспыхнувшая мысль. Живой, быстрый и острый ум освещает это лицо и делает его привлекательным наперекор некрасивым чертам.

А вот хмурый, бледный Колышкин. У него в отряде царит неразбериха. Никто его не слушается, да он этого и не ждет. Бремя, взваленное на его плечи, тяготит его. Он лучше чем кто бы то ни было понимает: выбрали его как раз для того, чтобы он ни во что не вмешивался и никому не докучал.

Рядом Королев щурит на лампу желтые лукавые глаза. Этот держит свой отряд в страхе божием. Когда он весел, у всех веселые лица. Когда он хмурится, все поникают. Он не говорит с ребятами, он только приказывает, а они ходят за ним по пятам и сломя голову кидаются выполнять каждое его поручение. Никто в третьем отряде не говорит: "Королев сказал", "Королев просил". "Король велел" - вот единственная формула.

А Суржик? Не знаю, что такое Суржик, Не знаю, чего он хочет, что любит, что ему дорого. Тут как будто совсем не за что уцепиться, все тускло, безжизненно, равнодушно - и глаза, и лицо, и голос. Он точно медуза, этот Суржик, его не ухватишь.

- Давайте поговорим, - сказал я, - как будем жить, как учиться и работать. Вы - командиры, вы - опора учителей и воспитателей. Нас, учителей, немного пока: Алексей Саввич, Екатерина Ивановна, Софья Михайловна и я. Нам трудно будет справиться без вас. Кое-что уже пошло на лад - в доме у нас чисто, а если кто придет, не стыдно и во двор впустить. Но как сделать, чтоб с каждым днем наша жизнь становилась лучше, интереснее, умнее?

- Надо наладить школу, это самое важное. Согласны? - говорит Екатерина Ивановна, оглядывая ребят.

Жуков и Королев кивают. Стеклов бормочет:

- Ну да, согласны, без школы как же…

- Так, - говорю я. - Стеклов, садись-ка вот сюда и записывай все, что решим.

Стеклов перебирается к столу, и на его всегда спокойном лице испуг: как-то он справится? Шутка ли - всё записать!

- В каком состоянии у нас парты, доски, учебные пособия? - спрашиваю я.

- Парты наполовину поломаны, - подает голос Жуков. - Мы с Алексей Саввичем все осмотрели. Там требуется большой ремонт.

- Стало быть, за это первым делом и возьмемся. Подготовим, что нужно для школы.

- А клуб как же, Семен Афанасьевич? - говорит Королев. - Ведь скука: пустая комната, стены одни. Надо клуб оборудовать.

- Осилим сразу, Алексей Саввич?

- Что ж, рабочих рук много. Будет старание - справимся.

Шаг за шагом мы добираемся до всего, до каждой мелочи.

- А как будем за чистотой следить? - говорит Стеклов, отрываясь от своего протокола. - Дежурных выделять? Или это на санитарах?

- Разве санитары справятся одни? Нет, тут надо каждый день человек десять, чтобы и в столовой и во дворе - всюду глядели, - говорит Королев.

- А что я скажу, - вмешивается Жуков, - а если по отрядам? Один отряд в столовой, другой во дворе, третий…

- Да это с тоски помрешь - всю жизнь канителиться в столовой! - протестует Король.

- Зачем всю жизнь? Можно меняться, - возражает Жуков. - Дежурить - ну, хоть по месяцу, что ли, а потом меняться. Вот никому и не обидно.

- А спальни? Там кто за чистотой будет следить?

- Ну, тут уж каждый отряд за своей спальней. Без нянек.

Разговор идет все быстрей, все горячее. Даже Суржик иной раз вставляет слово. Один Колышкин молчит. Стеклов низко пригнулся к столу, весь покраснел, прядь волос свисает ему на самые глаза. Он едва успевает записывать, да еще и самому сказать хочется.

Работаем, обсуждаем, спорим.

Иной раз, когда спор заходит в тупик, я говорю:

- А вот у нас в коммуне Дзержинского было так…

И тотчас кто-нибудь из ребят откликается:

- А чего ж? И мы так сделаем!

Сообща окончательно устанавливаем режим дня. В 7 утра - звонок на побудку. В 7.40 командир, дежурящий в этот день по дому, дежурный санитар и я начинаем обход. К этому времени всё должно быть готово: кровати застелены, спальни убраны, сами ребята одеты и умыты. Когда идет поверка, каждый должен стоять возле своей койки, а командир отряда отдает рапорт, все ли в порядке. После этого санитар должен все осмотреть.

- Пускай и под подушкой поглядит и тумбочку откроет, - уточняет Стеклов.

После зарядки - завтрак, потом - работа в мастерской. Вечером командиры отрядов должны отдать рапорты дежурному командиру, а он - мне: как прошел день, как выполнена работа, не случилось ли чего.

Все это обсуждается дотошно, кропотливо, и я рад. Я знаю: заключенный в такие рамки день пойдет не спотыкаясь. У ребят не останется времени на бестолковое шатание по дому и двору, у каждого будут свои обязанности, и он станет их выполнять, потому что твердо известно: о нем помнят, его проверят.

Ребята уходят взбудораженные. Каждый из них, даже Суржик, даже Колышкин, так и не проронивший за весь вечер ни слова, наверняка расскажет обо всем у себя в отряде. А завтра мы поговорим обо всем на общем собрании.

9
Буханка

Иногда я думал: не слишком ли много во мне самоуверенности? Почему все идет там гладко? Что я пропустил? Чего недоглядел? Или в самом деле мне такая удача? Но стоило так подумать - и тотчас на меня сваливалась какая-нибудь неожиданность.

- Ну вот, Семен Афанасьевич, говорила я! - В лице и в голосе Антонины Григорьевны негодование. - Я с вечера приготовила на завтрак гречу, масло и хлеб. Пожалуйста: осталось три буханки хлеба и соль. Даже заварки нет.

- Ну что ж, позавтракаем горячей водой и остатками хлеба.

Три буханки мы режем на микроскопические. доли. Вот такой крошечный ломтик хлеба и кружка кипятку - это и есть весь завтрак.

- Это что же? - восклицает Петька, с недоумением глядя на свою порцию.

- А то, что весь завтрак свистнули, - невозмутимо объясняет Король.

- Нам полагается… - ворчит Глебов. - Еще чего - голодать…

- Все, что вам полагалось, украдено. А вам было сказано: второй выдачи не будет. - Говорю спокойно, но спокойствие дается мне нелегко,

Я уже привык к мысли, что все покатилось по ровной дорожке, что главные ухабы позади, и разуверяться в этом, ох, как неприятно! До чего легко привыкаешь к удаче и до чего бесит всякая помеха!

Через неделю Антонина Григорьевна обнаружила, что в кладовой не хватает пяти кило хлеба.

- Так… а сколько на кухне?

- Двадцать четыре кило.

- Пять верните в кладовую.

Ребятам даже кажется, что мне не любопытно, кто взял хлеб, что я и не пытаюсь найти виновника. Но я должен найти его! Должен во что бы то ни стало!

Однако нашел его не я, а Алексей Саввич, и открылось все до неправдоподобия просто. Алексей Саввич пошел на чердак взглянуть, не завалялось ли там что-нибудь стоящее - доски, инструмент, пила может быть. Зашел, пошарил - и тут же наткнулся на буханку хлеба, завернутую в большой синий платок.

- Не знаешь, чей платок? - спросил он первого из ребят, кто попался ему на пути.

- Панина, - ничего не подозревая, ответил тот.

Через две минуты Панин стоит передо мной.

- Почему ты украл?

- Есть хотел, - отвечает он равнодушно, не глядя на меня.

- Есть?

И тут мне вспоминается случай из давнего прошлого. Как-то в колонии имени Горького из кладовой пропала жареная курица. Выяснилось, что украл ее колонист Приходько. Он стоял перед строем понурый, виноватый. И на вопрос Антона Семеновича: "Зачем ты это сделал?" - ответил вот так же: "Есть хотел". И тогда Антон Семенович сказал: "Есть хотел? Ну что ж, ешь. Подайте ему курицу".

Несчастный Приходько чуть сквозь землю не провалился. Вот так стоять и на глазах у всей колонии жевать курицу? Нет, невозможно!

"Антон Семенович! Простите! Никогда, ну никогда не буду!"

"Ешь. Хотел есть - вот и ешь".

"Ох, это я так сказал! Не хочу я есть, просто сдуру взял…"

Все это проносится в моей голове за одну секунду, и я говорю Панину:

- Так ты есть хотел? Королев, дай-ка мне эту буханку. Держи, Панин, ешь.

Кто-то позади меня ахает. Панин неторопливо отламывает угол от буханки и ест. Ест спокойно, равнодушно. Мы стоим молча вокруг, и я чувствую: сцена эта безобразна. В ней нет никакого смысла. Все, что было умно, смешно и ясно для каждого в случае с Приходько, здесь, сейчас, с Паниным, бессмысленно и уродливо. Почему? Такой же случай, такое же наказание, а всё не то.

Постепенно ребята оживляются, кто-то смеется, кто-то предлагает:

- А на спор: съест! Все до корочки съест!

- Не съест!

- Чтоб мне провалиться - съест! - восклицает Петька.

Меня прошибает пот, я понимаю - надо сейчас же что-нибудь придумать, сейчас же прекратить это. А Панин тем временем покорно и равнодушно жует. Он не просит прощения. Не говорит: "Не буду". Он жует свою буханку и действительно сжует ее всю без остатка.

- Разойдитесь, - говорю я ребятам. - Панин, иди за мной.

Мы идем в кабинет, провожаемые десятками глаз. Может, без пользы это и не прошло и не каждый захочет оказаться в положении Панина, а все же не то получилось! Не то!

Я до смерти рад, что никого из наших воспитателей не оказалось поблизости в эту минуту.

- Положи буханку! - говорю Панину, затворив за собой дверь кабинета.

Он послушно кладет обломанную с одного бока буханку на стол.

- Отвечай, зачем украл?

- Есть хотел, - отвечает он, но тут же безнадежно машет рукой.

- Запомни, чтоб это было в последний раз. Иначе уйдешь отсюда.

Он молчит. Пожалуй, на время он и перестанет. Поостережется. Но не более того.

Долго еще после этого случая я ходил с таким ощущением, точно жабу проглотил. Вот что значит бездумно воспользоваться готовым приемом! Вот что значит не понять, что передо мной совсем другой человек, другая обстановка!

Ведь у нас был превосходный коллектив. Слово этого коллектива было для нас законом, его осуждение заставляло по совести и без скидок разобраться, в чем ты неправ, его одобрение делало счастливым, помогало поверить в себя. А у меня здесь разве уже есть коллектив? Нет, конечно.

Да, для Приходько та история стала уроком на всю жизнь. До него, как говорится, дошло. Его проняло. А Панин? Я даже не мог толком определить для себя, в чем же моя ошибка, но уже одно то, что Панина ничуть не проняло, что он так спокойно, так равнодушно подчинился моему приказанию, значило: я ошибся. Здесь надо было поступить как-то иначе. И тысячу раз прав был Антон Семенович, когда говорил, что наказание по-настоящему возможно только в очень хорошем, очень организованном и дружном коллективе.

10
"Садитесь и играйте!"

А в другой раз после дня веселой и хорошей работы без разрешения ушел в город Коршунов. Как тут было поступить? Не пустить его обратно я не мог. Проучить, как Глебова, тоже не мог: Коршунов был нервен и истеричен. Иногда он, правда, напускал на себя - ни с того ни с сего начинал плакать, кричать, что он никому не нужен и для всех лишний. И все-таки даже самый неопытный глаз увидел бы, что нервы у этого мальчишки действительно не в порядке. По ночам он спал беспокойно, вздрагивал, вскрикивал, бормотал, его постоянно мучили какие-то сложные сны, которые он потом многословно и путано пересказывал, изрядно всем надоедая. Он пугался любого пустяка: стоило кому-нибудь неожиданно крикнуть или громко засмеяться, как он передергивался, словно прошитый электрический током.

И вот он вернулся из самовольной отлучки и стоял передо мною рядом с дежурным командиром Жуковым, готовый заплакав закричать, забиться в истерике.

- И не пускайте! Не хотите - и не пускайте, очень нужно, подумаешь! - затянул он было на одной ноте.

Назад Дальше