Так вот и начала песня сама собой складываться, слово к слову: на длинном стежке - протяжная, на коротком - с припевком, веселая. О том, как ясный месяц по темному небу плывет, звезды мерцают, как река серебрится, а в тальниках, в ольшаниках туманы курятся. И дорога тонкой лентой меж березовых колков вьется. На еланях голубые тени лежат. За Белой горой гром громыхнул и молния в землю ударила. А потом пала на землю роса, умыла травы, и высоко от земли, под самыми звездами, алая зорька мелькнула.
Как песня поется, так и пониток шьется, будто каждое слово цветным гарусом по шерстине-то вышито: где тальник, да ольшаник в тумане - там гарус темный с синими и серыми отливами, где месяц над рекой - там бисер с искрой.
- Торопись, старик! - понукает его Заманиха. Не терпится ей, охота поскорее в новую одежку вырядиться, к реке побежать на себя посмотреть.
А дед Андриан словно не слышит ее, усом не ведет. Знай, поет песню, иголками орудует, наперсточком постукивает.
Вешние ночи короткие. Скоро уже и звезды погасли. За лесами будто зарницы частые начали играть. Полыхнет зарница и зажжет темное небо пламенем голубым. Полыхнет вторая - букет цветков полевых на тучку забросит. Это, стало быть, зорюшка впереди солнышка бежит, людей будит, всякую нечистую силу прочь с земли гонит.
К понитку-то лишь рукава осталось пришить. Заманиха из себя начала выходить, на деда злится:
- Поворачивайся, старик, поживее, не то худа себе наживешь!
- А ты под руку не лезь, - отвечает дед. - Вот кончу песню, тогда и последнюю стежку положу.
- Да скоро ли конец той песне придет?
- У хорошей песни конца не бывало.
Заманиха того пуще озлилась: поняла, видно, что старик хитрит. Песня песней, коли надо, пой ее, но с делом не мешкай.
А он нет-нет да и посмотрит на восход: скоро ли солнышко выглянет? С первым лучом станет Заманиха снова простой босоногой девкой и никакого зла сотворить не сумеет. Будет опять от куста к кусту бегать, пальцем манить, только теперь уж никак не обманет.
Все же на всякий случай, чтобы Заманиха не вздумала работу испортить либо пониток из рук утащить, дед Андриан березовый сучок возле себя положил.
И опять песню завел. Шьет, да поет, да ногами притопывает, чтобы тому, кто эту одежку станет носить, радости не вычерпать.
Заманиха по поляне скачет, грозится. Да вот уж и солнышко из-за горы показалось. Не успело оно на поляну взглянуть, только лишь вершинки берез обласкало, как Заманиха с места сорвалась и, не разбирая пути, через таловые заросли, через подлесок куда-то помчалась.
В тог же день вернулся дед Андриан домой. Перво-наперво зашел к соседу Морошкину, вынул из мешка новый пониток и отдал Павлинке:
- Носи на здоровье!
Нарядилась Павлинка, по избе прошлась. Деда даже слеза прошибла: красота-то какая невиданная! Неужели он своими руками эту одёжу смастерил?! Даже не верится.
Ну, а немного погодя, снова затосковал:
- Все ж таки опять, кажись, сделал не так. Вот и пуговки на понитке можно было по-другому поставить, и воротник иначе повернуть, и гарус по-другому положить. Видно, правда, что у мастерства, как у песни хорошей, конца не бывает!
Золотая погибель
В один день от нашей деревни до каменных гор на телеге не доедешь, за два дня пешком не дойдешь. Мужики у нас исстари хлеборобы, и редкий из них туда дорогу-то знал. Иной раз приезжали с горных мест смолокуры, привозили смолу и разные поделушки: рогожи лыковые, кадушки для солений. Ну, а от этих смолокуров мужики и узнавали, где что делается. Один расскажет про железные заводы, другой камушек какой-нибудь для поглядения привезет: то белый, как сахар, то зеленый, то красный, на каплю крови похожий. Смотрите, дескать, какие богатства в горах лежат. А один вот так же приехал и сказывает, будто где-то возле Ильмен охотники золотые самородки находят. Места, говорит, там еще нехоженые, топкие, и золотишко фартит часто.
Послушают мужики про такой "фарт", головой покачают, да и забудут. Один лишь Микеша соблазнился. Да и то не от жадности. Парень он был молодой, земельного надела не имел, ходил по богатым дворам, батрачил. И сестренка его, девчушка маленькая, тоже в батрачках жила.
Старики отговаривали: куда, дескать, ты собираешься, зачем? Сторона там тебе незнакомая, да и не знаешь, как золотишко копать. А ведь не умеючи даже бурундучка в лесу не сыщешь, не то что самородное золото. Но Микеша сказал:
- Мне одинаково ни здесь, ни там не будет сладко, зато, может, что-нибудь да найду. Тогда хоть сестру из батрачек вызволю да замуж выдам.
В ту пору возле Ильмен никаких поселений не было. Всюду стояли леса темные, в междугорьях - озера глубокие. Целое лето Микеша по этим местам блуждал да копушки делал. Выбьет яму в горе, а толку ни на грош. Оно, золотишко-то, может, где-то рядом лежит, но пойди-ко его возьми! Старики правду сказывали: всякое дело надо умеючи делать.
Обносился парнишко, да и хлеба в котомке давно не стало. А ведь пропитание в горах не скоро достанешь. Приходилось ремень потуже затягивать. Иной раз луковку саранки выкопает, дикого чесноку пожует, гриб посолит, холодной водой запьет - тем и сыт. Ночевать тоже приходилось не на печи, а где ночь застанет.
Хоть и не под силу была такая жизнь, а все-таки Микеша от задуманного не отступался.
Под осень брусника на полянах под соснами красным соком налилась. Росы холодные начали падать. А Микеша все ходит, копушки делает, голыми руками породу перебирает, но даже следа золотишка найти не может.
Один раз остановился он ночевать. Кругом горы высокие, озеро большое рядом лежит, и на том озере острова. Один остров в озере, как шапка мохнатая: высокий, островерхий и весь лесом зарос. Другой, слева, тоже лесной, но поменьше. А неподалеку от берега, в самой глуби, третий остров - каменная скала. Вершина его в небо уперлась, и ветер там облака гоняет, будто седую бороду треплет. Наверно, про нее и сказано:
Птица-ястреб на ту гору не залетывала,
Быстрый конь не топтал ее копытом кованым,
Сырыми туманами сверху донизу она вымыта,
Холодными ветрами высушена…
Не успел Микеша костер зажечь, как услышал, словно с вершины скалы стон раздался. Посмотрел туда, а там, и верно, человек виднеется. Звать не зовет, только стонет: видно, трудно ему на уступе держаться.
Не стал Микеша долго раздумывать, что да почему. Скинул с себя одежонку, переплыл горловину озера и вскарабкался на вершину скалы. Нашел человека, подал ему руку, чтобы помочь, и отступил: Человек-то стоял по самую грудь погруженный, серым камнем скованный. Дряхлый, совсем старик. Борода у него отросла длинная, плечи и грудь закрыла, с мохом перепуталась.
Начал Микеша спрашивать, как он сюда попал, из каких мест пришел. Старик сначала молчал, только рукой махал: уходи-де отсюда, и без тебя тошно. Но мало-помалу подобрел, перестал стонать, попросил водички напиться.
Еще прежде Микеша от смолокуров слыхал, будто жил когда-то в горах башкирин, по прозвищу Кадыр. И был у этого Кадыра большой талан золото находить. Ударит кайлом, лопаткой копнет - самородное золото тут и есть. Только пропал его талан и ни ему, ни людям пользы не принес.
В молодости, пока золото в руки не попало, был Кадыр приветливый, нескупой. Для друга мог последнюю рубаху с себя снять. А как начал самородки находить, словно подменили его. От отца с матерью ушел, от невесты отказался, мимо старых дружков пройдет - не оглянется, голодной собаке сухой корки хлеба не бросит. Золото домой не приносил, в лесах его прятал, а потом и совсем из деревни в лес ушел.
Выходит, это Кадыр и есть!
Утолил старик жажду водой и сам о своей беде рассказал.
Подошло время, когда начали у него руки слабеть, сила молодая пропала, тяжело стало накопленное золото от чужого глаза беречь. Пока собирал да копил самородки, ни дня ни ночи спокойно не провел. Ну, и надумал он их спрятать, чтобы ни одна живая душа найти не могла.
Выбрал гору повыше. Отсюда, с вершины-то, весь Урал как на ладони видно: и на восход солнца, и на закат, и в ту сторону, откуда Сиверко дует, и в сторону теплых краев, куда осенью косяки журавлей улетают. Леса глазом не окинешь, никакими верстами не измеряешь. И не всякий к этой скале подойдет. Озеро-то часто высокими волнами плещет.
Выбил он для клада на уступе скалы глубокий колодец. Только один крохотный самородочек оставил при себе, чтобы время от времени любоваться им, тешиться.
Управился с делом, собрался уходить, да вдруг увидел, что место оказалось приметное: не заровнялся бугорок над колодцем. Встал на бугорок, начал ногами утаптывать, да и провалился в колодец-то по самую грудь. Самородочек, который он близко к сердцу припрятал, потянул его к кладу. Сколько ни бился Кадыр, не мог из колодца выбраться: не пускает золото!
К тому времени, как Микеша его нашел, многие годы Кадыр на скале стоял и с каждым годом все глубже и глубже в колодец опускался. Ветром его со всех сторон обдувало, солнышком пекло, морозом морозило.
Эх ты, судьба Кадыра,
Судьбинушка!
Как полынь-трава,
Горькая.
Послушал Микеша и говорит:
- Ладно, Кадыр, сейчас я тебя из неволи освобожу. Вот сбегаю за кайлом и лопатой, порушу вокруг камни, тебя выну. Только дай-ко сюда самородочек, что на груди у тебя спрятан. Попрощаться тебе надо с ним, вон выбросить, иначе клад золотой не отпустит.
А старик головой замотал, бородой затряс:
- Не надо! Не трогай мое золото! Уходи!
Микеша, однако, его не послушал. Все-таки спустился вниз, принес кайло и давай камень рушить. Отколет каменную глыбу, столкнет ее в озеро, за другую принимается. Так-то до поздней ночи трудился и только тогда заметил, что труды тратит напрасно. Кадыр еще глубже увяз, наверху только макушка головы видна, а скала закачалась и тонуть в озере начала. Вот уже и волны озерные под ногами у Микеши плещут. Вот уж и вода вершины скалы коснулась. Того и гляди, сам вместе с Кадыром погибнет.
Прыгнул Микеша в озеро, поплыл к берегу, а когда оглянулся, никакой скалы не было, вся она под водой скрылась.
Погоревал парень. Жалко было Кадыра. И не потому, что золото его с собой в землю утянуло, а потому, что счастье он на золотую погибель променял.
Всю ночь не спал Микеша, у костра сидел, думал. Был бы у него такой талан, как у Кадыра, самородки в земле искать, уж он-то не не стал бы их прятать. Выручил бы сначала сестру, а потом всех бедных ребятишек в деревне от батрацкой доли избавил. Небось, за добро золото человека не тяготит!
С тем и пошел он дальше, в горы.
Мастер Еремей
Была на дворе ночь, а Еремке не спится. Ворочается парень: то у него спина зачешется, то в носу засвербит, вроде чихнуть охота, то пятки зазудят. Он и так, и этак силится уснуть, а сон не берет - хоть глаза зашивай. В окошко пробовал смотреть, но на дворе такая темень, будто окошко смолой замазано. Вставать и слезать на пол неохота. Где-то за большой печью надо лучинки шарить, уголек из печки доставать и раздувать его, иначе в избе не осветишься. Да и холодно на полу. С вечера, пока железная печка топилась, спина мокла от жаркого пота. Но печка протопилась, а тепла не осталось. Избешка худая, из подпола холодом несет, в каждом углу ветер гуляет. Только и добра, что полати да лежанка. Мать на лежанке спит, намаялась за день.
Поди-ко было парню отчего не спать. Вырос он, как есть, сиротой. Его тятька весь век жил в работниках. Бывало и зиму и лето из батрацкого хомута не вылазит, а подойдет дело к расчету, ну, хозяин ему и насчитает: одно брал, и другое брал, да дугу сломал, вот тебе и расчет - ни гроша, ни шиша! Заворачивай и опять хомут надевай!
Еремка хоть и малой был, а на отца насмотрелся.
Мать иной раз наплачется от нужды и скажет:
- Ты, Еремей, уж не маленький, того и гляди шестнадцатый год пойдет, а все еще дома сидишь. Телушек, что ли, нанялся бы пасти.
А у парня один ответ:
- Лучше с голоду сгину, в батраки не пойду!
Вот и не спалось. Голод поди-ко не тетка. Сколько кушак ни подтягивай, толку не будет. Ежели бы с вечера как следует щей похлебал, так ничего бы думаться не стало.
А помимо того, еще и погода на дворе разыгралась дурная. Метет, кружит, воет, снег валом валит, откуда чего берется! И жизнь-то пропащая, податься некуда, и погода тоску наводит, - какой тут сон!
Ну, лежал-лежал и все-таки задремал.
Вдруг слышит, будто кто-то в окошко шабаршит: поскребет по раме, по стеклу рукой проведет, словно постучать хочет, а не может.
Поднял Еремка голову, высунулся с полатей: и то правда, есть кто-то за окошком.
Агафья тоже проснулась, зевнула, прислушалась и говорит:
- Кажись, стучатся? Не ровен час, в экую па́деру человек заблудился. Иди-ко, Еремей, взгляни.
- Блазнит, наверно, - отозвался Еремка.
- Ничего не блазнит. Не бойся, к нам с разбоем идти некому, взять нечего.
Парень с гвоздя шапку снял, пимешки надел и вышел на крылечко. Постоял немного, все-таки зябко было от страху, однако решился, пробрался по сугробу к окну.
Ну, и верно, вышел не зря! Как раз на завалинке лежит мужик. Руками по стене и по окну шарит, чего-то про себя бормочет.
Помог ему Еремка на ноги подняться. Сам полные пимешки снегу набрал, а все-таки мужика до крыльца дотянул. Тут на подмогу мать выскочила. Затащили незнакомца, раздели, разули, снегом оттерли.
По обличью мужик был не наш, не деревенский: на голове шапка из лисьей шкуры, на ногах сапоги с голенищами выше колен. А поклажи с ним - одна берестяная коробушка, вроде корзины с крышкой. К коробушке два ремешка пришито, чтобы ее за плечами носить.
Согрелся мужик, глаза открыл:
- Благодарствую, добрые люди, не знаю, как вас звать-величать. Замаялся по дороге.
Еремка тем временем чай для дорожного человека приготовил. Натурального-то чаю в избе никогда не водилось, заварку делали из сушеной морковки. Хоть и морковный, а все-таки не простая вода.
Агафья половину калача на утро оставляла. Покряхтела, но делать нечего, достала с полки, выложила на стол.
Посолил мужик хлеб, понюхал, осторожно съел. Видно, понимал: не в богатом дворе в гостях, у самих хозяев слюнки текут.
Мало времени погодя, когда прохожий себя чайком ублаготворил, начала Агафья тихонько выпытывать:
- Как тебя по имечку-то звать?
- Звать меня Митрофан, - отвечал мужик.
- А откудова ты, сердешный, к нашей избе прибрел?
- По белому свету шел да к вам и пришел. Ты, тетка, пожалуй, не спрашивай. Напоила, накормила - спать уложи.
Агафье пришлось отступиться.
- Ладно, лезь на полати вместе с Еремкой.
Утром, чуть свет, Еремка березовых дров натаскал, чтобы жарче печку натопить. Падера-то не унялась, свистит, воет, носу из избы высовывать не велит.
Агафья картошки достала, полный чугунок ее наварила. Пора бы гостю вставать, а он, знай себе, спит. Потрясла его за плечо: вставай-де картошку есть, но мужик какие-то слова не по-нашему сказал, повернулся на другой бок и крепче прежнего уснул.
К исходу дня все-таки встал. Свесил ноги с полатей и спрашивает:
- Слушай-ко, Агафья, никто к тебе днем не захаживал?
- А кому тут быть? Кругом гумны да сугробы. В добрую пору гостей не дождешься, а в непогодь и подавно.
Баба покосилась на него: уж верного ли человека обогрела? Может, он беглый какой, из Сибири. Греха не оберешься. Начнут таскать да допросы допрашивать. Дескать, кого не следует, не привечай! Только хотела сказать: вот, мол, мил человек, отдохнул и выспался, не пора ли в путь-дорогу собираться, но Митрофан ее опередил:
- Ты, хозяйка, про меня дурное не думай. Я разбоем сроду не занимался. А знать обо мне всякому не положено.
Дня, наверно, через три погода наладилась. Солнышко выглянуло сначала суровое, в рукавицах, а потом ветер с теплой стороны подул.
Как раз суббота подошла. Истопила Агафья баню, щелоку в чугунном котле сварила (тогда, слышь, из золы щелок варили, им вместо мыла отмывались) и говорит:
- Давайте, мужики, в баню, в первый жар идите.
Побаниться Митрофан оказался большим охотником. Наши деревенские мужики париться горазды, а этот парился совсем по-окаянному. Залез на полку, шапку на голову, рукавицы на руки вздел и как начал себя веником охаживать - не подступишься.
Парится да приговаривает:
- Еремка, плесни-ко еще воды на каменку, жару маловато!
Напарился, вылез из бани за порог, посидел на снегу, немного охолонул и опять за веник.
- Ты пошто, дядя Митрофан, так шибко паришься? - полюбопытствовал парень. - Посмотри, как себя укатал, все тело будто кипятком ошпарено.
А мужик усмехнулся:
- Ко мне угар не пристает, и жара меня не берет. Я, небось, сибирским морозом насквозь проморожен, в снегу выдержан, студеной водой обмыт, буйными ветрами обдут.
Неделя прошла, потом и вторая миновала, а Митрофан, знай себе, на полатях полеживает и никуда не собирается уходить. На третью неделю подозвал Еремку и спрашивает:
- Вырастешь большой, чего будешь делать?
- Не знаю, - отвечает Еремка. - Робить дома нечего, а в людях неохота.
Слово за слово, и начал мужик парнишке объяснять, что всякому человеку трудиться положено, да только труд разный бывает. Иной человек для себя всю жизнь, как жук в земле, копается, головы кверху не поднимет, на солнышко не посмотрит. Бьется, бьется на земле, от работы сгорбится, а оглянется назад - и порадоваться нечему.
- Взлети, - говорит, - повыше, посмотри пошире, и увидишь ты, как на свете жить, какое себе дело найти. Выбирай дело не лихое, а доброе, для народа нужное.
Любо было Еремке такие слова слушать. Чужой человек, а говорит, будто сына учит. Стосковался парень по теплому слову. Только малость не понял:
- Куда же мне податься? Из деревни, что ли, уйти?
- Тебе и здесь дел не переделать, - говорит Митрофан. - Коли хочешь, я помогу, чеботарить научу.
- Плохой будет из меня чеботарь. Ни колодок нет, ни шила, ни дратвы, а уж про кожевенный товар и говорить нечего. Небось, голыми руками не сработаешь. Да и у тебя, видать, не больше моего. Все богатство - берестяная коробушка.
- Одна коробушка, да зато не пустая.
Достал Митрофан коробушку, крышку снял.
- Вот тебе дратва и вар, вот колодки, вот шило, которое само шьет, а вот и молоток - он сам каблуки и подметки приколачивает. Да и за кожевенным товаром далеко не надо идти. Получай, какой хочешь: тут тебе хватит не только себя обуть.
Взял Еремка шило, хотел попробовать, как это оно само шьет, а шило у него из рук выпало. Взял молоток и только кверху приподнял, а тот ка-ак его по ногтю ударит! Парень от боли чуть не взвыл. Митрофан смотрит, посмеивается:
- Сначала с шилом породнись, с молотком подружись, а потом за них руками берись.