Когда я приковылял на б/у-шном протезе в тыл, в свой городок, уже говорили, что его несколько раз бомбили. Я думал о том, что что-то случилось: жена на звонки мои не отвечала, ни на домашний, ни на мобильный. Конечно, она могла переехать, а мобильная связь могла не работать, потому что вышку повредили. Мой мобильник погиб и она мне тоже позвонить не могла. Но еще в поезде, выясняя у попутчиков, что произошло в родном Кузнецке, я уже начал сжато подрагивать, чувствовал: что же, что же? Может, в больнице, а где тогда Славка? Да что же она не звонит! А, может, все нормально? Может, заработалась? Впрочем, не буду гнать эти слащавые сопли.
От всего квартала осталось только поле, вспаханное огненным слоновьим плугом. Из изнасилованной почвы, словно взросшие семена зубов дракона, торчали горы кровавого строительного хлама, вперемешку с дырами грязных развороченных воронок.
Бомбили ночью, ничего и никого не осталось. Пятнадцать жилых домов, школа, больница ветеранов УВД, пара недостроенных объектов и без того разваленное ЖЭУ. Двенадцать тысяч семьсот пятьдесят семь человек, включая женщин и детей (то есть, моих Вику и Славку) погибли. Бомбежка была тотальной, не выжил никто.
Не буду описывать свои переживания. Смерть была повсюду и относились к ней совсем не так, как в мирное время. Ты был нужен стране, страна была старшей в твоей семье. И ты должен помогать своей старшей Матери, Родине. Ты потерял семью, но не всю! И каждый твой хныч, твой стон, твой день с заплаканными подушками, может привести лишь к тому, что ты потеряешь всю семью, погибнет Родина, а вместе с ней – и ты.
-6-
Это все мне и высказал Лют, когда я, тогда еще молодой, как и он, пришел в его маленькую комнатку и признался, что не хочу больше жить.
- Слова, слова, слова! Быстро же ты научился говорить словами газетных передовиц. Как поп! - ответил ему я, усмехнувшись. – Все это ничего, кроме как слова, то есть правильный набор звуков, который вылетает из твоего рта.
- Что же, ты хочешь, чтобы я тебе картинки рисовал? Или на бумажечке писал? – отвечал Лют.
- Я не это имею в виду. Просто я отдал свой долг Родине-Матери, строгой женщине с мечом. - Я гулко хлопнул по протезу. – А теперь у меня нет ничего, кроме дыры в семейной общаге и сумки со шмотками. Зачем жить? На работу меня не берут. Жена и сын погибли. Дома и всего, что накопили, тоже нет. Жениться я не могу, ребенка сделать тоже не могу. Все прошло. Все ушло. Жизнь прошла. Я – как мусор, который в луже плавает, тонуть не хочет.
Лют вспрыгнул, оперевшись единственной рукой на костыль.
- Я тоже так говорил, как с фронта меня на тележке прикатили! – заорал он. – Живу же, и радуюсь!
- Ты хоть детей рожать можешь! – заорал я, тоже вскакивая.
- Кто за меня пойдет, с такой рожей! - он ткнул в свою хоккейную маску, сдерживающую половину лица, сшитого нитками. – Да и не хочу я ребенка. У тебя что, основной инстинкт все мозги перекрыл? Полно людей, живущих без детей! Не калек, заметь, здоровых. И ничего, живут!
- Но у меня-то был сын! И какое дело мне до каких-то дебилов?
Лют сел. Он сейчас не был похож на древнего волхва, каким выглядел в антуражных одеждах на обрядах. Старые, протертые добела джинсы, черная футболка, старые солдатские бахилы, штык-нож на поясе, которым сейчас никого не удивишь. Единственный атрибут Перунова служителя, который, впрочем, с лихвой заменял все прочие – была внешность Люта. Жрец должен выглядеть, как Бог, особенно, если Бог морпеха – тоже воин. У Люта была бритая блестящая голова, только с макушки свисала длинная прядь русых с проседью волос. Такие же длинные тонкие усы опускались чуть пониже рта. В левом ухе (остатки правого скрывала маска) блестела золотая серьга (наверняка с инвентарным номером Круга Родной Веры) с кроваво-багровым камушком. В своей потертой одежде, с пустым рукавом футболки, с дурацким протезом (нога торчала, как у Буратино) он выглядел не торжественно, а жалко. Он именно так, как-то не по-жречески посмотрел на меня.
- Ты что, хочешь мне предъявить, что мир несправедлив?
Я не ответил. О том, что мир несправедлив, известно и новорожденному.
- Мир несправедлив. – Лют закурил, сплевывая табачные крошки.– И все разговоры о том, что всеблагий любящий Господь куда-то спрятался, раз позволяет царить на земле лжи и убийству, оставь для растерянных христиан. Или руки там выкидывать в небеса и орать, обливаясь слезьми, - Лют в этот момент поднял свою левую руку и огрызок правой вместе с кукольным рукавом, - где же ты, Господи! Значит, нет тебя! – это тоже для них же. Или: почему именно я?
Он придвинулся ко мне и проговорил просто, без пафосного торжественного шепота:
- Мир несправедлив. Все очень просто -- на нашу обычную страну, не богоизбранную, и даже, наверно, не самую лучшую, просто - нашу, со всех сторон света напали враги. Опять же, почему напали? Потому что мы прогневили бога, плохо себя вели, в церкви не ходили, пили-курили, по бабам ходили? Это все для детей, Женя. Все просто: армию мы нашу потеряли, оборону забыли, атомное оружие уничтожили, денег у нас не было. Опять же, почему? Потому что разведки иностранных государств очень хорошо работали и платили. Слушай дальше: командующий вражеской авиации, не знаю, какой армии, решил для устрашения наших войск устроить бомбардировку мирных кварталов городка, находящегося довольно далеко от линии фронта. Куда бомбить? - спросил командир эскадрильи. Центр города! Только в сам центр не надо, там южнее чуть-чуть, или севернее, куда удобнее. Хорошо! Летят! Куда – южнее или севернее центра? – спрашивают летчики командира звена по рации. Южнее! Разбомбили – и назад. Вот и все. Все просто.
Я стиснул зубы. Правда, все просто.
- Тебе, как и каждому, конечно, не нравится, что мир несправедлив. Тут уж ничего не поделаешь. Кому-то может, хотелось бы, чтобы небо было зеленым. Но оно синее и все тут, и это тоже можно объяснить. Только небо краской не перекрасишь, а мир изменить можно. И это ты можешь сделать. Ты ведь недоволен миром?
Я молчал.
- Недоволен. Ну так измени его! Ты же можешь это сделать! Улучши мир!
- Я и хочу его улучшить. Когда с корки земли исчезнет один нелепый одноногий скопец, мир сразу улыбнется.
- Улыбнется тебе дыра могилы. Мир огорчится. Дуб трепещет, когда теряет сына, если желудь, что должен вырасти выше отца, сожрала свинья. Но желудь не может сожрать себя сам. А ты хочешь.
- Я не понимаю тебя, Лют. То ты говоришь, как старый прагматик, то как бешеный поэт с закаченными глазами. Как там: листа паденье рушит тишину, и мир тихонько содрогнется. Ты сам, я вижу, еще не разобрался в своем пути, а хочешь учить меня. Зачем?
- Я ничего не хочу. Мне, как нормальному человеку, будет тебя очень жаль, тем более, что мы хорошо уже знакомы. Жаль мне и твоих жену с сыном, жаль и тебя.
- Ну, ты сейчас скажешь, что жаль тебе еще и тысячи таких же девчонок, как Вика, и мальчишек, как Славка, и таких корявых одноножек, как я. И Родину нашу тоже. И что ради них, ради жизни на земле, я должен остаться, и нести свою ношу, и работать, и помогать им, как ты. Правильно?
Лют кивнул.
- А мне думаешь их не жалко? Еще как! Всех жалко! И себя больше всех. Только устал я. Немножечко. Умереть хочется, поспать. Лечь, поспать, чтобы ничего-ничего не было.
- Это легкий выход.
- А зачем мне сложный? Не могу я больше. Запить хотел, только не выходит ничего -- не принимает организм водку, плачу сначала, потом тошнить начинает. Зато похмелье такое, что в сто раз хуже, чем было, да еще и надолго, дня на три. Как мне с башки снять все это?
- Никак. Терпи.
- Не могу я больше.
- Можешь. Ты же не слабее других.
- А я хочу быть слабее!
- Ты просто ноешь. Не надо.
- Лют, а ты никогда не ноешь? Ты счастлив? Только не отвечай "да", я все равно не поверю. Ты, может, и пытаешься таким казаться, но я-то вижу, что ты только притворяешься.
- Счастлив? Это что значит? Когда тебе хорошо? Когда радуешься и получаешь наслаждение от жизни? Тогда – нет. Но если за несчастье считать грусть и расстройчивость, больное сердце истерички и слезы с соплями, то я где-то посередине. Я спокоен -- ни весел, ни смурен. Так, я считаю, и нужно жить, счастье и злосчастье придумали поэты. Это, знаешь, как здоровье -- как ты? Здоров ли? Не знаю, у меня ничего не болит. Некогда мне думать о счастье! Я просто живу и мне нравится.
- А мне – нет.
- Это от безделья. И мысли все твои -- о счастье, о смысле жизни, о том, как же так – от безделья. Живи! Просто живи и работай.
- Меня не берут на нормальную работу: я инвалид. А выключатели собирать с дебилами я не пойду. Или в детский сад сторожем. Я все-таки офицер, и с головой у меня все в порядке и лет мне только двадцать пять!
Лют опять вспрыгнул и оперся о костыль.
- Подожди секунду, - он поковылял в соседнюю комнату и захлопнул за собой дверь.
Я оглядел зал малого капища (общее, большое, располагалось в лесу), где мы сидели на подкопченых стульчиках с остатками хохломской росписи. Посередь зала возвышался длинный, под потолок, фаллический родовой столб: символ Рода, от которого произошел весь наш народ. На гладкой коже дерева – три глубоких насечки от Лютовского штык-ножа – родовые зарубки, словно корябины трехпалого медведя. Перед чистой стеной, завешанной кумачом, угрюмо вырубленный, хмурился сам Перун, бог Прави, грозы и воинской чести. Голову его венчал острокупольный шлем с кольчужной сеткой. Лют одел своего Перуна в глухой шлем, что закрывал лицо бога до самых скул, в отличие от своих деревянных двойников, вытесанных другими жрецами. Из косых бойниц резной маски, скрепляющей дубовое лицо, неласковыми следами стрел смотрели зрачки. Длинные усы улыбались клыками моржа до панцирной груди. В ладонях с плохо прорезанными пальцами был зажат большой меч. Под ним стоял белый алатырный камень, усыпанный зерном. Сзади на небольшой полке стояли маленькие чуры – фигурки богов, используемые на праздниках и обрядах в их честь -- косматый двурогий Велес с рогом мудрости в руках; пышногрудая Лада; смеющийся Ярило, стриженый под горшок; Макошь с прялкой; Сварог с молотом. С краю воспарил Иисус на кресте. Это была так называемая дань уважения тысячелетней истории христианской Руси, символ согласия и примирения религиозных конфессий, без которого храм бы не позволило открыть Управление по делам религии.
Из комнаты с радиотелефоном в руке прискакал Лют, с трудом удерживая костыль. Он бухнулся на стул и протянул мне трубку:
- На! – и добавил многозначительно, - Сергей Иванович.
- Да, - ничего не понимая, сказал я в пластмассовые дырочки.
- Евгений? – спросил резкий голос.
- Да.
- Вы какой вуз кончали?
- Наш сельхоз. Специальность "Экономика и управление аграрным производством".
- Работали где на гражданке?
- Да я и не успел нигде особенно. Сельхозпрактика была до войны полгода, в КФХ "Кузнецкая слобода" экономистом.
- С бухгалтерией знакомы?
- Маленько.
- А с кадрами?
- С кадрами я не работал, но думаю, что научусь быстро, мы в институте проходили.
- А военная специальность?
- Заведующий хозяйством.
- Ну и отлично. Как раз подходите нам. Завтра диплом, военный билет, ну и там все документы ваши берите и в призывной пункт на Засечной приходите.
Я крякнул и злобно посмотрел на Люта.
- Да я как бы отслужил уже свое. В Ледовом прорыве ножку с писькой оставил. Так что…
- Товарищ капитан, вы не поняли, извините. Я думал, Лют вам сказал. Я – полковник Гребенюк, областной военный комиссар. Вы, что же, думали, я на фронт вас… Да нет! Нам как раз работник на капитанскую должность нужен на призывной пункт. И специальность подходит. Вы только ради Рода не подумайте…
- Нет, нет, все в порядке, - Лют хихикал, и я погрозил ему пальцем. – Все хорошо, я приду завтра. Спасибо.
Так я и стал работать на призывном пункте, где корячусь и по сей день.
-7-
Собрание проводилось на улице перед храмом. Народу было полно. Я уселся на самую последнюю скамейку и без энтузиазма слушал лекцию жреца Круга Родной Веры. Лют сидел рядом. За эти семь лет он изменился сильнее, чем я: у него стала сильно дергаться уцелевшая щека, оселедец и усы стали гуще, но приобрели совсем серо-седой цвет.
Лектор с пафосным именем Венцеслав был молодой, с длинными сальными волосами, видно, студент какого-нибудь истфила, он долго и скучно рассказывал о празднике осеннего солнцестояния. Был он миниатюрный какой-то, и напоминал мальчика-знайку, невесть зачем напялившего папкину одежду и пришедшего на взрослое собрание. То ли он сам по себе был скучный, то ли думал совсем не о мифологической гибели солнышка. О своей! Последний курс, последние лекции. А потом – на фронт! Видно было за версту, что вступил в КРВ он только для того, чтобы на фронте служить военным жрецом. Это, конечно, прибавит ему шансов выжить. Но рыщущая впереди него трусость скорехонько уберет эти шансы. Окровавленным бойцам веру в Богов он не принесет, нет в его покойных карих глазах огня любви к Родной вере, да и самой веры тоже не было видно. Его слушали с трудом, ожидая, когда же слово возьмет Лют. Из общего настроя было ясно, что Перунов жрец хочет сделать какое-то предложение для помощи фронту, а слышали от него обычно только дельные идеи.
Жрецы городского Круга Родной веры, например, собирали народ на надоевшие экологические акции по собиранию мусора в мешки и разбора завалов. И хотя было ясно, что дело это важное, и что если бы жрецы не проводили свои субботники, весь город бы просто был завален до облаков. Тем более, что жрецы сами служили примером – первыми лезли разбирать самые грязные кучи с огромными пластиковыми мешками. Все, однако, к таким акциям относились как к неприятной обязаловке. Мероприятия же, которые придумывал Лют, всегда оказывались какими-то необыкновенно важными и нужными. Даже на совсем штатской должности жреца он оставался военным. Все учебные тревоги для населения, которые он организовывал, всегда пригождались через несколько дней. Из доброй сотни выпускников его подросткового клуба на фронте не погиб почти никто, многие дослужились до офицерских погон. Исключение – только братья-близнецы Кузнечиковы, которых разбомбили еще в вагоне, когда они с командой ехали на Северный фронт. Посылки на фронт, сбор которых он придумывал, всегда сильно помогали бойцам, и это было известно.
То же самое можно сказать и про праздники: на обрядах Круга Родной веры обязательно кто-нибудь или из общинников или из гостей напивался, либо просто тупил, и все портилось. У Люта же такого просто не бывало. Причем, даже без того, чтобы он однажды усмирил дебошира, отчего все стали бояться его злить, нет. Просто не было такого и все.
Наконец Венцеслав отложил книжечку в сторону и подвел черту:
- Я кончил, спасибо за внимание. А теперь, собственно, приступим к тому, для чего мы все как бы и собрались. Об этом вам всем расскажет и поведает многоуважаемый всеми жрец Перуна Лют.
Лют встал, поклонился, и начал.
-8-
- Здравы будьте, други. Долго ораторствовать не буду. Еще раз повторю о генеральном сражении, которое состоится сразу после Таусеня. Ну, об этом уже несколько раз говорили по телевизору, но если кто не видел или не понял, я лучше повторю. – Он потянул за бечевку, и за спиной у него развернулась карта с отмеченными разноцветными липучками позициями войск. - Итак, на линии Западного фронта, в районе Воронежа 25 сентября состоится решающая битва. Я не буду козырять цифрами, техникой и живой силой, это все можете посмотреть в газетах или на сайте Министерства обороны.
Мы все понимаем, что это не просто решающий бой. Это последний бой, как в прямом, так и в переносном смысле. Наша армия держится на голом энтузиазме, на чуде, словно мир, что, падая в бездну, зацепился за ветку. Но и своры вражеской когорты тоже обескровлены. Все чаще в стане врага раздаются призывы о прекращении братоубийственной войны. Средства, обеспечивающие им военные действия, тоже подходят к концу. Народы враждующих стран устали воевать, всем уже давно понятны истинные цели этой грабительской войны. Да! Ресурсы этих стран давно исчерпаны, а наши земли сразу станут для них сырьевым придатком, а наш народ – рабочими, обслуживающими их. Но я уже начал говорить шершавым языком плаката, а никто этого не любит, простите.
Итак, к делу. Никто не знает, чем этот решающий бой, а солдаты уже дали ему имя – Воронежская мясорубка, кончится. Шансы у всех, в принципе равны. Только у врагов – равнее. У них солдаты сытые, довольные, чистенькие. В их уютных домах их ждут красавицы-жены. У нас – грязные, злые, вшивые бойцы, их дома разбомбили вместе с семьями и идти им некуда. Воевать они будут до конца, до смерти. Кто победит – не знает никто. Ясно одно -- в случае поражения все наши выжившие бойцы будут, скорее всего, убиты. Все мы, кто остался в тылу, станем рабами. Партизанское движение, которое сейчас еще теплится, будет подавлено новыми хозяевами России очень жестоко.
Как мы можем помочь нашим бойцам? – Лют сделал значительную паузу, видимо ожидая, что кто- нибудь ответит на его риторический вопрос. Но все молчали -- помочь было нечем. Все способные к каким-либо действиям и так были на фронте. В тылу оставались только женщины (и то немногие), инвалиды, старики, да совсем зеленая молодежь. Если только предложить что-то типа гитлеровского фольксштурма, когда автоматы в руки взяли сопляки, старики да доходяги. Но это приведет ни к чему иному, кроме как к полной, тотальной гибели всех крох оставшегося русского рода. Ядерное оружие давно было уничтожено. Нечего ответить.
- Итак, прошу внимания. – Лют поднял над головой гербовый документ, усеянный печатями и подписями. – Секундочку. – Он неуклюже надел целой рукой одностекольные очки на резиночке. – Письмо пришло во все храмы, во все города. Написано оно лично Министром пропаганды. Подписали… Ну, тут много: Управление по делам религии, Совет Круга Родной веры, Союз Славяно-Русских общин, Союз языческой традиции, ну, и еще несколько. Я не сразу понял в чем смысл, но потом… Долго очень думал. Не знаю, это правильно или нет. Но потом, уже вот когда сюда пришел, что-то осенило меня. Надо! Я первый написал себя добровольцем, но мне, правда, сразу отказали по политическим соображениям. Хотя, если среди вас, гражданских, доброволец не найдется, то мою просьбу удовлетворят. Итак, нужен доброволец, чтобы принести себя в жертву.
Он выждал мхатовскую паузу, не то ожидая реакции присутствующих, не то что-то забыв. Потом продолжил: