– Павел Григорьевич? – удивляется папа.
– Ну да! Ты мне сам сказал, что Павел Григорьевич борется с правительством, чтобы Юльки не хирели в погребах… Ты сам так сказал, я помню! Ну, он борется, а может он это?
– Нет, – говорит папа. – Пока еще не может… Ох, растабарываю с тобой, а меня больные ждут!
И папа уходит. Уходит все такой же невеселый.
В последующие дни все идет, как всегда. Томашова ходит на работу, Юлька лежит. Я прихожу к ней играть. И нам очень весело вместе!
Степан Антонович тоже бывает у Томашовой. Иногда по нескольку раз на дню. Забегает он ненадолго, – оказывается, он служит в ресторане лакеем (или, как теперь называют, официантом). Посетители ресторана, когда им нужно подозвать лакея, стучат ножом по стакану или тарелке и кричат: "Человек!" Некоторые даже выговаривают это слово так: "Че-а-эк!"
В ресторане работа с рассвета и до поздней ночи. И по воскресеньям – как в будни. Вот почему Степан Антонович всегда торопится.
Как-то мы с Юлькой, одни в погребе, играем с куклой Зельмой-Шельмой. Юлька – будто куклина мама, а я – глупая-преглупая нянька: ничего не умею, чуть не сварила "рабенка" в ванне; чуть не утопила его в кадке с дождевой водой – "пусть рабенок поплавает". Я придумываю все новые нянькины глупости, делаю идиотское лицо, говорю, раззявив рот:
– А Зельмочка наша на завтрак мух накушалась… Вку-у-ус-ные!
Юлька хохочет, как в театре.
В самый разгар игры приходит ксендз Недзвецкий. Юлька умолкает на полуслове и смотрит на него со страхом.
Не обращая внимания на меня, словно я – веник или валяющаяся на полу бумажка, ксендз усаживается около Юльки. Он ласково гладит ее стриженую голову своей белой, красивой, холеной рукой и спрашивает по-польски:
– Ты уже выздоровела, дитя?
– Да… – шепчет Юлька.
– Господь Бог – да славится имя его! – пожалел тебя… А где твоя мать?
– На работу пошла… белье стирать…
– А-а-а…
Наступает короткое молчание.
Потом ксендз Недзвецкий вдруг показывает на меня:
– Не забывают вас добрые люди… навещают?
Юлька молчит.
– Ну, а тот… – голос ксендза становится вкрадчивым, – тот, рябой, из ресторана… бывает у вас?
Юлька не отвечает. Ксендз Недзвецкий повторяет свой вопрос: ходит к Томашовой рябой из ресторана, то есть Степан Антонович, или не ходит?
К великому удивлению, Юлька отвечает неправду:
– Не знаю…
– Как ты можешь не знать, кто у вас бывает? – недовольно говорит ксендз.
– Я больная когда была, ничего кругом не видела. И теперь не вижу – сплю много…
– Спишь?
– Да, да… Он приходит – а я сплю. Проснусь – он ушел!
– Ага! – торжествует ксендз. – Значит, все-таки ходит он к вам, этот осповатый!
Бедная Юлька нечаянно выболтала, чего не надо. Но почему это надо скрывать? Я ничего не понимаю.
– Ты хотела солгать – твой ангел-хранитель не допустил этого! А ты знаешь, – в голосе ксендза слышится гроза, – ты знаешь, что будет на том свете с теми, которые лгут? Черти заставят их в аду лизать языком раскаленные сковороды!
Юлька плачет навзрыд, уткнувшись носом в Зельму-Шельму. Я сижу в углу на ящике и тоже плачу. Не потому, что я боюсь чертей или раскаленных сковород, – папа уже давно сказал мне, что это глупости, что нет ни "того света", ни чертей. Я плачу оттого, что надо бы крикнуть ксендзу Недзвецкому: "Убирайтесь вон!" – а я молчу и презираю себя за трусость.
Наконец ксендз уходит.
Мы сидим с Юлькой обнявшись на ее топчане и плачем.
Я чувствую худые ребрышки Юльки – как у цыпленка! – легкость, почти невесомость ее тела, вижу ее мертвые, неподвижные ноги, едва различимые под одеялом. Как не стыдно Недзвецкому обижать Юльку!
И тут Юлька рассказывает мне все их семейные тайны.
Степан Антонович очень хороший. Невозможно даже сказать, до чего хороший! "И непьющий! Капли в рот не берет!" – добавляет Юлька тем взрослым тоном, каким говорит о таких вещах Юзефа. Жена Степана Антоновича умерла давно, детей у них не было. Степан Антонович хочет жениться на Юлькиной "мамце", он очень ее любит. Он и Юльку любит, Юлька один раз сама слыхала, как Степан Антонович говорил "мамце": "Анеля Ивановна! Вы боитесь, я буду для Юленьки вотчим? Я буду для нее самый дорогой отец!"
– Золотой человек Степан Антонович, брильянтовый! Мамця тоже его любит… но ксендз Недзвецкий запрещает мамце выходить замуж за Степана Антоновича!
– Почему?
– Русский он, Степан Антонович. Ксендз говорит: "Как же ты, полька, католичка, пойдешь за русского, за "кацапа"? Бог тебя за это проклянет!" Ну, и вот…
– Что "вот"?
– Забоялась мамця ксендза… – говорит Юлька со вздохом. – Мы оттуда потихесеньку выехали, где раньше жили. Перебрались сюда, чтоб Степан Антонович не знал, где мы живем… Но он все-таки разыскал нас! Вот как он нас любит!
– А ты бы хотела, чтобы твоя мама женилась на Степане Антоновиче?
Юлька сидит на своем топчане, подперев голову обеими руками и качаясь из стороны в сторону, как старушка.
– Хотела бы!.. – тянет она нараспев. – Ой, хотела бы!.. Ой, как же я хотела бы!.. А только – что делать с ксендзом Недзвецким?
Я иду от Юльки и напряженно думаю: что делать с ксендзом Недзвецким? Ведь его же не утопишь в ведре, как бумажных Монтекки и Капулетти! Впервые в жизни я стою перед вопросом: что делать с плохими людьми, чтобы они не портили жизнь хорошим?
Дома я застаю переполох. Дверь из квартиры на лестницу отперта. Юзефа мчится мимо меня заплаканная и даже не спрашивает, голодная я или нет. Папины пальто и палка брошены в передней в разные стороны, словно они рассорились и не желают друг друга знать. А главное, папина кожаная сумка с инструментами – до них не разрешается дотрагиваться даже маме, папа всегда сам кипятит их! – эта сумка теперь валяется на подзеркальнике, лежа на боку, как дохлая собака… Застежка ее даже неплотно закрыта!
Иду дальше – полная комната народу! Папа лежит на кровати, около него хлопочут Иван Константинович Рогов и Павел Григорьевич. У доктора Рогова две его любимые пуговицы не расстегнуты только потому, что он вовсе снял сюртук; засучив рукава рубашки, он делает что-то с папиной ногой, которую поддерживает Павел Григорьевич. Что такое стряслось у папы с ногой?
Юзефа бестолково мечется, держа в руках таз с водой и не замечая, что вода проливается ей на ноги и на пол. Мама стоит около кровати и держит папину руку. Каждый раз, как папа охает под руками Ивана Константиновича Рогова, мамины губы болезненно сжимаются, а прекрасные серые глаза закрываются.
– Ну-ка! – поднатуживается Иван Константинович Рогов.
Папа глухо стонет.
– Яков Ефимович! Душа моя! Больно тебе? – чуть не плачет доктор Рогов.
– А вы, Иван Константинович, не вскидывайтесь, как дамочка… – говорит папа, но видно, что ему очень больно. – Давайте делать каждый свое дело. Вы – врач, извольте делать свое дело: вправляйте вывихнутую ногу. Я – больной, и я тоже буду делать свое дело: стонать. И наплевать вам на меня, поняли, Иван Константинович?
Доктор Рогов снова поднатуживается, Павел Григорьевич помогает ему. Раздается не то хруст, не то скрежет, – папа перекашивает нижнюю губу: "Ч-ч-черт!" – и вдруг у всех становятся счастливые лица!
– Молодцы! – радуется папа. – Вправили – лучше не надо… Теперь – шину!
Доктор Рогов и Павел Григорьевич подбинтовывают папину ногу к проволочной шине. Потом кладут ногу на свернутое валиком одеяло, чтобы нога лежала в приподнятом положении.
– Готово! – говорит доктор Рогов, распрямляясь и вытирая вспотевшее лицо. – Фу ты! Всегда говорю: лечить надо чужих, незнакомых, и все. А когда свой, близкий человек стонет, больно ему, так уж это, черт побери мои калоши с сапогами, впору самому взвыть и убежать!..
– Вот не знал я, Иван Константинович, что вы меня так обожаете! – поддразнивает папа.
И тут он видит меня. Я стою на пороге комнаты, окаменев от ужаса. Видеть папу не на ходу, не на бегу, неподвижным на кровати, с ногой, которая в шине и бинтах похожа на березовую чурку, – это очень страшно…
– Пуговица! – шутливо рычит на меня папа. – Не смей реветь! Мне уже не больно, нисколько… Ты радоваться должна, нам с тобой страшно повезло – я буду лежать дома целых три дня! То-то мы наговоримся…
Папины слова приводят Ивана Константиновича в совершенную ярость.
– Извольте радоваться, он через три дня вставать собирается! Развеселился: вправили ему вывих сустава – и пустите меня, я плясать пойду! А что у тебя и растяжение, и разрывы есть, и внутреннее кровоизлияние большое, – про это ты не думаешь?
Папа делает испуганное лицо:
– Леночка, уведи этого старого крокодила в столовую. Корми его завтраком, а не то он меня живьем сожрет!
Не проходит после этого и часа, как к нам неожиданно приезжает все семейство Шабановых – Владимир Иванович, Серафима Павловна, Рита, Зоя и тетя Женя со своим пенсне, порхающим на шнурочке, как привязанный за лапку мотылек.
Зоя и Рита, по своему обыкновению переругиваясь и шпыняя друг дружку, объясняют мне, что они приехали всей семьей в город за покупками, а потом пойдут смотреть зверей в приезжем зверинце и хотят взять с собой и меня.
– Я не могу с вами идти, – отвечаю я сурово. – У меня папа больной, я при нем сидеть буду.
– Непременно ступай в зверинец, Пуговка! – приказывает папа. – Я очень давно не видал никаких зверей, кроме одной кудлатой обезьяны. – Он шутливо дергает меня за нос. – Пойди в зверинец, погляди, а потом расскажешь мне, что ты там видела.
Несчастный случай – папа повредил ногу – поражает всех. Впечатлительная тетя Женя и сердобольная Серафима Павловна смотрят на папу глазами, распухшими от слез, и бурно обнимают маму.
– Бедная, бедная моя Леночка… – шепчет Серафима Павловна (она училась вместе с мамой в гимназии).
– Боже мой! – взвизгивает тетя Женя. – Видеть такое воплощение энергии, как Яков Ефимович, – и вдруг в полной прострации!.. Это трагедия!
Тетя Женя, по-видимому, совсем не знает простых человеческих слов – только какие-то непонятные.
– Женечка! – вспоминает Серафима Павловна. – Поезжай с девочками по магазинам, сделайте все покупки и возвращайтесь. А мы с Володей здесь побудем.
Тетя Женя, Зоя и Рита уезжают.
Владимир Иванович садится около папиной кровати:
– Ну, как же мне, Яков Ефимович, сегодня с вами разговаривать? Я привык с вами ругаться, но ведь вы больной… нельзя!
– Сделайте одолжение! – предлагает папа. – Я вам и больной сдачи дам. Не стесняйтесь, пожалуйста!
Но Серафима Павловна протестует:
– Нет, нет, не надо! Давайте хоть один раз мирно поболтаем… Расскажите нам, дорогой Яков Ефимович, что это с вами приключилось? Почему?
– Да вот… – притворно вздыхает папа, и я вижу, что глаза у него хитрые-прехитрые. – Вы ведь уже давно меня упрекаете за то, что я лечу бедняков, воров, а не приличных людей… Ну, и вот…
– Ах, вот оно что! – оживляется Владимир Иванович. – Так это вас, значит, босота ваша – воры и нищие так отделали?
– Не совсем… – продолжает вздыхать папа. – Помещик Забего, по-вашему, приличный человек?
– Еще бы! Конечно, приличный… И даже всеми уважаемый человек! Граф!
– Вчера ночью, – рассказывает папа, – этот помещик Забего присылает за мной пароконный экипаж, просит приехать: жена у него рожает. Я думаю: пожалуй, пора послушаться друзей и начать лечить одних только приличных людей. Время идет, подрастает у меня дочь, а я все еще как студент, пустяками занимаюсь… Пора поумнеть! Пора обзаводиться солидной врачебной практикой.
– Очень хорошо! – почти в один голос выражают свое одобрение супруги Шабановы.
– Ну вот, еду это я, значит, ночью за город. На полпути, в поле чей-то голос кричит кучеру: "Стах! Стах!" Кучер Стах останавливает коней, – в чем дело? Тот же голос кричит из темноты: "Родила пани! Сама родила! Не надо доктора – акушерка и без доктора справится!" Тут Стах – отлично выдрессировал его пан помещик! – вежливенько говорит мне: "Будьте ласковы, пан доктор, выйдите из экипажа!.." Я, дурак, думаю – наверно, с колесом что-нибудь или с упряжью. Вылезаю из экипажа, а Стах – хлесть по коням! – и умчался!.. Стою один на дороге, темень кругом, как в чернильнице. Покричал разок, другой – никто не откликается… Ну, что тут делать?
– Ох, и артист этот Забего! – вырывается у Владимира Ивановича не то порицание, не то восторг. – Это он, Забего, для того устроил, чтоб не платить доктору… Ох, артист!
– Да, но я, как вы понимаете, не артист, а всего-навсего только очень близорукий врач. Я пошел обратно в город пешком, в темноте, несколько раз падал то в яму, то в канаву. Потерял золотые очки и никак не мог нашарить их в траве. Потерял шляпу, порвал брюки – в общем, я, вероятно, был прехорошенький… Наконец споткнулся о бревно, да так ловко, что вывихнул ногу и уже не мог идти дальше.
– Господи! – стонет Серафима Павловна. – Да как же вы домой-то попали?
– А вот тут начинается самое интересное! Кучер Стах, как ему было приказано, отвез экипаж в имение Забеги без меня. А сам пошел пешком обратно по дороге – искать меня. Этого уж ему помещик Забего не приказывал, но Стах оказался много приличнее своего барина! С ним пошли еще двое крестьян, батраков Забеги. Они меня нашли, подняли и понесли на руках до города. А уж там Стах сел со мной на извозчика и привез меня сюда, домой. Сейчас, перед вашим приходом, доктор Рогов вправил мне вывихнутый голеностопный сустав… Так-то, Серафима Павловна, лечить "приличных" людей иногда – дорогое удовольствие!
– Видите ли, Яков Ефимович… – начинает Владимир Иванович, шевеля бровями-щетками.
Но папа перебивает его:
– Да что мне видеть-то? Вы меня попрекаете тем, что я "нищих" лечу… Так ведь именно они, бедняки мои, – они и есть приличные люди! Бывает, сделаешь операцию в крестьянской избе, денег они, конечно, не платят, нету ведь у них денег, бог с ними! А через полгода приезжает незнакомый мужик – не могу я их всех упомнить, да с иными из них я и сговориться-то не могу: литовцы, а я по-литовски говорить не умею! – так вот, приезжает незнакомый мужик и протягивает мне курицу или горшок с медом… И я беру. Да, беру, хотя и курицу терпеть не могу, а меду и на дух не переношу. Беру и думаю: полгода – иногда больше! – помнил человек сделанное ему добро и мечтал сказать за это добро "спасибо"!
Владимир Иванович сердито сопит. У него шевелятся не только брови и усы, но, кажется, колеблются даже волосы в носу и ушах.
Владимир Иванович очень разозлен и сдерживается только потому, что Серафима Павловна умоляющими глазами указывает на папину больную ногу.
– Ну ладно! – изрекает он. – Нищие так нищие.
Но папа словно на салазках под раскат поехал!
– И вовсе они не нищие! На паперти не стоят, милостыни не просят… Они работают!
– Да уж ладно, говорю… – пытается отвести ссору Владимир Иванович, но вдруг взрывается: – Работают они! Рабочие! Пожалуйста, лечите их, целуйтесь с ними, зовите их к себе на блины. Ну, а воры? Воры-то ведь не работают!
– А работа для всех есть? – кипятится папа. – А что делать тому, для кого работы не хватает? Бывает, что и вору перепадет работа, тогда он не ворует! Но ведь сами понимаете, – развращает человека воровская жизнь, легкие деньги, отвыкает он от труда… Вот так и втягиваются люди, и уж не вытащишь их из этого болота… Аминь!
– В общем, "вполне приличные люди"! – ехидно говорит Владимир Иванович.
В передней раздается звонок. Слышно, как Юзефа отпирает дверь, впускает кого-то, смутно слышен доносящийся оттуда разговор. Наконец появляется Юзефа и мрачно докладывает:
– Якийсь там Забега… до вас пришел.
– Ага!
– Вот видите!
Это торжествуют Владимир Иванович и Серафима Павловна.
– Граф Забего приехал извиниться перед вами! А вы говорили!
– Павел Григорьевич, – просит папа, – выясните, голубчик, в чем там дело…
Павел Григорьевич уходит в переднюю и через несколько минут возвращается, держа в руках конвертик.
– Там лакей от графа Забего… Привез письмецо…
– Ага! – радуются Шабановы. – В конвертике, наверно, деньги за визит… Ясно, недоразумение вышло… А вы говорили бог знает что!
В конверте оказывается визитная карточка. На белом глянцевитом кусочке картона напечатано по-польски:
ГРАФ КАРОЛЬ ЗАБЕГО -
и приписано от руки тоже по-польски: "Извиняется за происшедшее недоразумение".
Папа читает это вслух.
– Ничего не скажешь! – изрекает Владимир Иванович. – Забего – джентльмен!
Папа переглядывается с Павлом Григорьевичем.
– Павел Григорьевич, скажите лакею Забеги, чтобы он передал своему барину… Да нет, не передаст он, побоится… Пусть подождет несколько минут! Пуговка, дай мне перо и чернила.
И папа пишет поперек графской визитной карточки, сообщающей, что "граф Кароль Забего извиняется":
"Доктор медицины Яков Яновский в ваших извинениях не нуждается".
Этот папин ответ кладут в конверт и передают графскому лакею.
Супруги Шабановы сидят, окаменев от изумления.
– Умрете… – говорит Владимир Иванович. – Помяните мое слово: умрете…
– А вы – нет? – хохочет папа. – Вы такое средство придумали, чтоб не умереть?
– На соломе помрете, вот что!
– Знаете, Владимир Иванович, что на соломе помирать, что на бархате – все одно, удовольствие слабенькое…
– Леночка, – шепчет Серафима Ивановна, обнимая маму, – Леночка, он у тебя все-таки с сумасшедшинкой!
Владимир Иванович смотрит на папу с сожалением:
– Я вам торжественно заявляю, Яков Ефимович: если бы вы не такой превосходнейший доктор были, я бы… я бы…
– Вы бы меня к себе и на порог не пускали! – серьезно подхватывает папа.
Тут вдруг на всех нападает неудержимый хохот! Первым заливается сам папа. Хохочет Павел Григорьевич, открыв свои великолепные зубы и спрятав глаза в складках кожи. Хохочут все остальные.
– Над чем вы смеетесь? – прорывается у папы сквозь хохот. – Сами не знаете! – Папа вытирает слезы. – А я вот знаю, над чем я смеюсь… Был у меня такой случай. Пришел за мной ночью человек: "Ради бога, доктор, скорее, скорее, жена рожает". Ну, одним словом, знакомая музыка. Едем мы с ним на извозчичьих санях, везет он меня на Новгородскую слободку, которую вы так не любите, Владимир Иванович…
– Ясно: вор. Все они там, на этой слободке, живут.
– Вор ли, нет ли, этого я в точности сказать не могу, но было в этом человеке что-то… В глаза не глядит, часто озирается… Ну, одним словом, это был не граф Забего! Я, впрочем, тогда об этом не задумывался: ехал полусонный – сами понимаете, морозной ночью в теплой постели веселее…
– Ну, а дальше что?
– А дальше прыгает на ходу кто-то на задний полоз саней – и хвать с меня меховую шапку. И ищи-свищи – нет его! И шапки нет!
– Вот-вот! – злорадствует Владимир Иванович. – Так вам и надо! И что же вы?