В витрине писчебумажного магазина – с ума сойти, какая красота! Среди карандашей, тетрадей, пеналов – большой развернутый лист вырезных картинок. Вверху листа – заглавие: "Ромео и Джулия". Под каждой нарисованной фигуркой напечатано ее имя. Ослепительная красавица в подвенечном наряде – Джулия. Она протягивает руки к невозможно прелестному юноше в красном костюме и черном плаще – Ромео. Рядом нарисован молодой человек, весь в голубом, – принц Париж. Толстая, румяная женщина – кормилица, старая дама в темном платье и ее муж – граф и графиня Каплет. Старый священник в коричневой рясе – фра Лоренцо. И еще много всяких других, таких же великолепных.
Картинки напечатаны аляповато, неряшливо, краска местами выходит за пределы рисунка, отчего, например, у Джулии пальцев на руках не десять, а больше. Но я совершенно заворожена и ничего этого не замечаю. Никогда в жизни я не видела такой красоты!
Вхожу в лавку, спрашиваю, сколько стоит… А вдруг дороже, чем десять копеек?
– Последняя новость, дорогая барышня, только что получили! – И толстая лавочница, очень похожая на рисунок с подписью "Кормилица", услужливо расстилает передо мной целый рулон листов "Ромео и Джулия". – Десять копеек за лист! Это надо вырезать ножницами, наклеить на картончик – и пожалуйста!
Кто-то из покупателей замечает, что десять копеек дороговато.
– Дорого? – взвивается лавочница. – Вы понятия не имеете, что делается в высшем свете с этими картинками! Там все просто с ума посходили через это!
Я выхожу из лавки. В руках у меня свернутый в трубочку лист "Ромео и Джулии". Не могу удержаться – останавливаюсь посреди тротуара и снова любуюсь чудесными картинками… Незаметно для себя самой держу голову в том горделивом полуобороте, с каким изображена красавица Джулия. При моих "кудлах" это выглядит, вероятно, страшно смешно!
– Па-а-звольте, мармазель! Па-азвольте па-а-сматреть! – И перед моими глазами вырастает рука пьяного мужчины. Он хочет вырвать у меня лист с "Ромео и Джулией"!
Сильнее прижимаю к груди свое сокровище и невольно подаюсь назад. Но пьяный продолжает наступать, прижимая меня к воротам соседнего дома.
– Очень дивные картинки, мармазель-стриказель ди бараньи ножки… – бормочет он.
И, внезапно приблизив ко мне лицо, шипит:
– Отдавай, дура, портмонет! А не то ка-ак дам!
Впервые за свою короткую жизнь я вижу так близко пьяного! С криком отшатываюсь, проскальзываю в ворота соседнего дома, бегу через первый, потом через второй двор. Мне кажется, что я кричу страшным голосом, но это не так. Рот у меня в самом деле открыт, как у рыбы, вытащенной из воды, но из него не вырывается даже слабого писка. Крик словно замерз от ужаса в моем горле.
Юркнув за бочку, подставленную под водосточную трубу, я начинаю немного успокаиваться. От бочки пахнет плесенью и дождевой водой, – это спокойные, не враждебные запахи. Вор, вероятно, отстал, потерял мой след. Выглядываю из-за бочки – во дворе никого. Только слышу, как нежный детский голосок поет польскую песенку:
Э-гей! Цыгане толпой веселой
Бродят беспечно по нашим селам…
Страх мой начинает утихать. Я соображаю: это дом Гружевских, отсюда два шага до того дома, где живем мы. Постою еще немного здесь, в безопасности, за бочкой, и побегу домой.
А детский голосок поет. В песне цыган гордо говорит девушке:
"С пером на шляпе, в плаще шелко́вом,
Слушай, дивчина, мое ты слово:
Люби не графа, люби не пана -
С ласковым сердцем найди цыгана!"
Откуда доносится голосок? Из окон дома? Нет, он идет словно из-под земли. Я хочу узнать, кто это поет. Голосок такой легкий, светлый… Я иду туда, откуда он вытекает, как ручеек из-под земли…
Так подхожу я к темному отверстию в стене почти на уровне ног. Голосок несомненно струится оттуда! И цыган, про которого поется, кончает песню:
"Нет у цыгана ни земли, ни хаты,
Но он свободный! Но он – богатый!
Над ним не свищет нагайка пана…
Куда не взглянет – земля цыгана!"
Подхожу вплотную к черному отверстию. Оно похоже на вход в звериную нору, какие я видела на картинках в детских книжках. Какой милый, какой нежный голос! Так должна петь красавица Джулия…
– Кто тут поет? – спрашиваю я, нагнувшись к темному отверстию входа.
Секунда молчания, потом детский голос говорит:
– Ну, я пою… А что, нельзя?
– Ой, нет, наверно, можно! – говорю я с жаром. – Вы так чудно поете!
Голосок, помолчав, говорит снова:
– Зачем ты говоришь "вы"? Я тут одна… А ты кто?
– Я Сашенька… Сашенька Яновская…
– А я Юлька… Заходи, – приглашает голосок. – Заходи до нас… Видишь лестницу? Только осторожно!
К этому времени я успеваю разглядеть, что от черного отверстия входа идет вниз, в темноту погреба, лестница. Но не такая, как в обыкновенных домах – с перилами, со ступеньками, по которым люди всходят и сходят, выпрямившись во весь рост, переступая одними только ногами, – нет, это такая лестница, какую приставляют к деревьям в садах или к слуховым окнам, чердаков: две слегка наклонные стойки с поперечными перекладинами. Лазить по такой лестнице можно, только если одновременно, переступая ногами, цепляться еще и руками за верхние перекладины.
Стою в нерешительности. Мне страшно спускаться по такой лестнице, да еще куда-то в темноту, где неизвестно кто и непонятно что!
– Юлька, – прошу я робко, – а ты не можешь помочь мне сойти?
Снизу из погреба, – короткий смешок и короткий ответ:
– Нет, не могу.
Я все стою, переминаясь с ноги на ногу. Очень боязно… Но в эту минуту во двор входит мой давешний вор! Теперь он веселый, смеется, но от этого он кажется мне еще более страшным!
Не стоит и говорить, что я мгновенно, да еще так быстро, как только могу, начинаю спускаться по лестнице.
– Не так идешь! – кричит мне снизу Юлька. – Задом иди! Задом!
Это означает, что спускаться надо, повернувшись ко всему на свете спиной, а к лестнице и ее ступенькам – лицом. К сожалению, я поступаю как раз наоборот: спускаюсь боком, держась руками за одну перекладину и нашаривая ногой, на какую нижнюю перекладину стать. Страх подхлестывает меня – я боюсь, что вор тоже меня увидел и сейчас прибежит! Сердце колотится сильно, толчками, руки-ноги соскальзывают с перекладин.
Всего обиднее мне то, что Юлька ничего не делает, чтобы помочь мне спуститься по лестнице! Ведь сама звала меня… Так хорошо поет, а какая недобрая девочка!
Кончается мой спуск самым плачевным образом: поскользнувшись, я скатываюсь кубарем с последних трех перекладин. При этом я проезжаю по ним спиной и задом и пребольно об них стукаюсь.
В общем, вид не геройский. Я сижу на полу у подножия лестницы и всхлипываю.
– Ну что ты, что ты плачешь? – говорит Юлькин голосок. – Подойди ко мне.
– Не вижу в темноте… – ною я. – Помоги мне!.. А то я опять упаду…
– Я ж тебе сказала, что не могу! Встань сама с полу и подойди ко мне…
Глаза мои уже немного привыкли к темноте, и я кое-что начинаю различать, тем более что в стакане, поставленном на ящике, плавает в лампадном масле зажженный фитилек.
Всматриваюсь… Я в погребе. В таких погребах продают фрукты, картофель. Но это погреб пустой. Потому-то он и кажется особенно большим. У стены – топчан, на котором, укрытая тряпьем, лежит Юлька. Около топчана – большой опрокинутый ящик – это стол и маленький ящик – стул. Свет от фитилька такой слабенький, что он колеблется от малейшего движения и даже от громкого слова. Потому свет ложится на все полосами – то ярче, то бледнее… В погребе какой-то странный запах. Не могу вспомнить, чем это пахнет…
– Ну как, успокоилась? – спрашивает Юлька.
И такой ласковый у нее голос, что я вот именно сразу успокаиваюсь!
Я разглядываю Юльку. Она тоже в упор и очень пристально всматривается в меня. У Юльки очень бледное лицо, такое серьезное и неулыбчивое, какое не часто увидишь даже у взрослых. Темные волосы острижены, как у мальчишки. Очень темные тоненькие, словно нарисованные, брови над серыми глазами. И очень пряменький нос, тоже какой-то серьезный и даже требовательный. На бледной щеке – большая темная родинка. Я принимаю ее за муху и даже протягиваю руку, чтобы ее согнать!
И тут Юлька в первый раз улыбается. Так весело, так светло улыбается, что и мне становится веселее.
– Это не муха! – показывает она на свою родинку. – Ее согнать нельзя: не улетит.
Юлька улыбается еще шире. Становится видно, что два передних зуба у нее надеты друг на друга "набекрень".
В общем, Юлька нравится мне страшно. Кажется, и я ей тоже довольно нравлюсь.
– Садись! – показывает она мне на маленький ящик. – Как ты сюда попала?
Я рассказываю про пьяного рыжего вора, как он кричал: "Отдавай портмонет!" (я умалчиваю о том, что он при этом называл меня еще и дурой), как я его испугалась и сейчас еще боюсь: вдруг он во дворе подкарауливает меня?
– Не… – успокаивает меня Юлька. – Это рыжий Вацек. Я его знаю, он к нам ходит. И вовсе он не вор, просто пугает, и то только когда выпьет.
Чем здесь все-таки пахнет? У Шабановых пахнет главным образом едой: "Кушайте, кушайте, самое важное в жизни – побольше кушать!" От папы пахнет лекарствами, всего сильнее карболкой: "А ну-ка, кто тут болен, я сейчас посмотрю!" От нарядных дам пахнет духами. От Юзефы – кухней… Чем же это пахнет здесь, в погребе у Юльки? Здесь пахнет затхлостью, нежилью. Вспомнила, вспомнила! Так пахнет от нового платья или белья, только что принесенного портнихой или белошвейкой. Мама всегда просит Юзефу повесить эти новые вещи на балконе, пока у них не выветрится запах.
"А чего ж там запах! – удивляется Юзефа. – Звестное дело, не енаральша шила: бедностью пахнет…"
В погребе, где живет Юлька, пахнет бедностью.
– Хочешь, я тебе картинки подарю? – Я протягиваю Юльке заветный лист с "Ромео и Джулией".
Юлька цепенеет от восторга.
– Матерь божия! – качает она головой, как взрослая. – Какие красивые люди! И как одеты!
Я объясняю Юльке, что это надо вырезать ножницами – осторожненько, в точности по рисунку! – наклеить фигурки на картон и играть с ними.
– Не… – Юлька отдает мне лист.
– Ты не хочешь?
– А где я тот картон возьму? И еще клей…
– Ну, хочешь, я дома все вырежу, наклею и принесу тебе… Хочешь?
Юлька смотрит мне в глаза пристально, очень грустно:
– Не… Не придешь ты… Все говорят: приду, принесу… И никто не приходит! Мама говорит: кому весело с калекой?
– С калекой? – переспрашиваю я.
– Ах да, ты не знаешь… – спохватывается Юлька. – Ну вот, смотри!
Юлька отбрасывает в сторону тряпье, которое служит ей одеялом. При неверном, полосатом свете ночника я вижу Юлькины ноги. Конечно, это ноги. На них пальцы с ногтями, подошвы, все как у людей, и все-таки – ах, что это за ноги! Никогда я таких не видела. Худые, тонкие, как макароны, на щиколотках круглые опухоли, как браслеты, а коленки выпячены вперед и в стороны, словно вывихнуты.
Я невольно подбираю ближе к себе мои собственные ноги. Как-то неловко, что они здоровые, могут бегать…
– Ты ходить нисколько не можешь? – спрашиваю я тихо, словно боюсь разбудить или потревожить горестные ноги Юльки.
– Не… Нисколько!
– Это такая болезнь, да? – догадываюсь я.
Но Юлька отвечает строго, словно повторяя слова кого-то очень умного, очень уважаемого:
– Нет. Не болезнь. Ксендз Недзвецкий говорит: это Бог меня наказал.
– За что?
– Не знаю. Разве люди могут понимать то, что делает Бог? Ксендз Недзвецкий говорит – надо молиться утром и вечером: "Боженька, Боженька, верни мне ноги!" И дома молиться и в костеле.
– Знаешь что? – предлагаю я робко. – Мой папа доктор. Я приведу его сюда, пусть он тебя вылечит.
– Э!.. – небрежно отмахивается Юлька. – Что доктор может? Ничего! Мама хочет поползти на коленях аж до самого Кальварийского костела – это много верст ползти надо, – тогда, может быть, Боженька пожалеет нас и я стану здоровая… Только у мамы времени нет, – вздыхает Юлька. – То она ходит работать по людям – белье стирает, ну, всякую работу делает, – то она бегает по городу ищет работы… Вот и сегодня побежала, с самого утра!
Мы с Юлькой некоторое время молчим. Я даже подумываю о том, что мне пора уходить. Но в это время в погребе становится еще темнее – кто-то заслонил собой отверстие, выходящее во двор. Кто-то быстро, уверенно спускается по перекладинам лестницы.
– Мама! – радуется Юлька. – Мамця моя!..
Руки Юлькиной мамы обнимают Юльку, гладят ее волосы, лицо, плечи, быстрым движением проводят по ее безжизненным ногам, которые не могут ходить.
Потом Юлькина мама поворачивается ко мне и вопросительно смотрит на Юльку.
– Это Сашенька! – объясняет Юлька.
– Какая еще "Сашенька"? – Юлькина мама смотрит на меня недоверчиво, даже недружелюбно.
– Яновская… – шепчу я.
– Мама, она будет ко мне приходить. В гости! – заступается за меня Юлька.
– Ах, она будет приходить? В гости? – насмешливо переспрашивает Юлькина мама.
– Будет! – упрямо настаивает Юлька. – Она придет. И картинки принесет!
– Ах, она еще и картинки принесет? – продолжает издеваться Юлькина мама.
Этого я уже не могу вынести!
– Если я сказала: "приду и принесу", – голос мой дрожит от обиды, как фитиль в ночнике, – значит, я приду и принесу, да!
Юлькина мама испытующе смотрит на меня, потом на Юльку, которая заглядывает ей в глаза, словно прося ее быть со мной поласковее.
– Ну, посмотрим… – И Юлькина мама опускается на топчан рядом с девочкой.
Юлька благодарно трется щекой о материнскую руку.
– Нашла, мамця, работу?
– Нет… – с горечью отзывается мать. – Нигде ничего нету. У Левицких – такое огорчение! – вчера была уборка, полы мыли, окна, а я и не знала, другую наняли. У Морачевских белье недавно стирали. В одном доме велели прийти после дня святого Георгия, в другом – в день святого "Никогда"…
В подвале тихо. От слов Юлькиной мамы пахнет горем, пахнет голодом.
– Цурэчка! (Доченька!) А покушать я тебе все-таки принесла!
И Томашова (так, по мужу, зовут Юлькину мать) ставит на стол узелок, закутанный в старенький, потерявший цвет вязаный платок, с такими движениями, словно она говорит, как фокусник: "Вот-вот! Сейчас-сейчас! Раз, два, три – готово!" Томашова достает из узла черный котелок, прикрытый большой краюхой хлеба.
– Ой! – восторженно кричит Юлька. – Хлеб!
– А в котелке – борщ! – сияет Томашова. – Хороший, мясной! Кухарка Морачевских – дай Боже ей здоровья! – налила больше половины котелка. И еще положила в борщ – видишь, что?
– Косточка… Мозговая! – Юлька даже порозовела от радости.
– Кушай, кушай! – Томашова дает ей ложку.
Но Юлька отрицательно качает головой:
– Без тебя не буду!
– Ну, и я поем…
Мать и дочь черпают ложками борщ из котелка. Но я вижу – Томашова зачерпывает борщ реже, чем Юлька.
Борщ съеден, Томашова подносит котелок к губам Юльки:
– Выпей все, до последней капли!
Юлька обгладывает косточку – глодать, впрочем, нечего, косточка голая, как ветка, с которой содрали кору. Потом она стучит косточкой по чистой бумажке, которую мать положила на ящик, – из косточки вываливается на бумажку небольшой комок мозга.
– Пополам! – командует Юлька. – Тебе и мне.
– Да я его и на дух не терплю, этот мозг! – уверяет Томашова.
– Мамця!
– Вот як бога кохам, никогда я этот мозг не ем!
– Мамця!
– Еще когда я девчонкой была, всегда, бывало, младшему братишке мозговую кость отдавала! Кушай, кушай все…
Юлька съедает с бумажки костный мозг. Потом, приложив к губам круглое отверстие в кости и щелкая языком, она старается высосать остаток мозга, засевший в глубине кости. Это ей удается, и она с восторгом съедает все.
– Цурэчка моя… – Томашова смотрит на Юльку затуманенными глазами. – Чего бы только не дала я… чего бы не сделала… Только бы выросла ты, перепелочка моя! Только бы стала ходить…
Набравшись храбрости, я говорю:
– Надо показать ее доктору… Доктор вылечит!
– Ах, доктор? – Томашова снова насмешлива и недружелюбна ко мне. – А где я возьму полтинник для доктора? А доктор лекарство пропишет – опять плати: аптекарю! Я за стирку двадцать копеек в день получаю. И не всякий день у меня работа есть…
– Мой папа с вас денег не возьмет! – горячо уверяю я.
– Не слыхала я, – ворчит Томашова, вымывая котелок и ложки, – не слыхала про таких докторов, чтобы даром лечили!
Юлька, послюнив худенький палец, тщательно подбирает с ящика немногие оставшиеся хлебные крошки. Ворвавшийся было ненадолго в подвал запах еды – борща, хлеба – уже испарился без остатка.
– Носила я Юльку к одному доктору, – рассказывает Томашова. – На курорт, сказал, везите, к морю. Давайте ей свежие яички, мясо и бульон… Нет уж! Я ее на днях к Острабрамской Божьей Матери понесу. Целый день с нею на коленях перед иконой стоять буду. Молиться буду, плакать буду!.. Ксендз Недзвецкий говорит: Божия Матерь сделает чудо – поправится Юлька!..
– Буду ходить, мамця? Ногами?
– Будешь ходить, цурэчка! Бегать будешь!..
Тихонько простившись с Юлькой ("Завтра прибегу – с картинками!") и вежливо поклонившись ее маме (она на мой поклон не отвечает), я ухожу из погреба. Поднимаюсь по лестнице гораздо лучше, чем давеча спустилась, – без всяких неприятностей.
Выхожу на улицу – ох, какими светлыми кажутся мне весенние сумерки после темного погреба, освещаемого полосатым светом фитилька! Пахнет свежестью – только что, видно, прошел теплый, весенний дождик. Пахнет почками, распускающимися на чахлых деревцах вдоль уличного тротуара. Из открытых дверей магазинов вырываются десятки интересных запахов. Откуда-то доносится смех, где-то во дворе звучит песня. Издалека слышно, как в городском саду духовой оркестр играет вальс "Дунайские волны"… От улицы пахнет жизнью!
Толстая булочница, пани Гринцевич, бросает на тротуар горсть хлебных крошек, на них набрасываются воробьи и синицы… Мне вспоминается, как Юлька, послюнив худенький палец, собирала с ящика хлебные крошки…
Я бегу домой.
Впервые замечаю: почти во всех домах – крохотные оконца на уровне тротуара. Теперь я знаю, что это окна подвалов, где живут люди. Такие, как Юлька и ее мама.
В тот вечер, как на грех, папа возвращается домой так поздно, что я уже лежу в постели и с величайшими усилиями стараюсь не заснуть.
– Ой, папочка! Я так тебя ждала… Если у кого ссудная касса, так это Скупой Рыцарь?
– Нет. Это ростовщик.
Папа устало опускается на стул около моей кровати.
– Папа! А если у человека ноги – как макароны и он совсем нисколько не может ходить, ты такого лечишь? Чтоб он ходил, как все люди…
– Пуговка! – говорит папа с укором. – Я все-таки думал, что ты умнее. Как я могу тебе на это ответить? Я же должен сам видеть, что за человек, что за ноги, почему они не ходят… Пусть мне покажут этого человека.
– А ее мать не хочет!
– Чья мать? Чего не хочет?
– Юлькина… Девочки Юльки мать… Она не хочет, чтоб Юльку лечил доктор!
– А не хочет, так из-за чего нам с тобой волноваться?
– Юлькина мать хочет, чтоб Юльку Боженька вылечил!