Митя оглянулся и увидел, что он здесь совершенно один. Он встал, неуверенно прошелся из угла в угол по норе, ставшей теперь совсем крошечной, потыкался носом в сетку, стены, пол, потолок. Все они оказались очень крепкими. Они были твердые и холодные, как гранитная плита в последней квартире. Митя огляделся по сторонам еще раз и вдруг сел на пол, разом все поняв.
Выхода в этой норе совсем не было.
И радость вдруг заволновалась в его груди. Теперь никто в мире не мог ему помешать! Митя легко вздохнул и поднял морду вверх - уже уверенный, что сейчас снизойдет озарение. Он немного посидел так, а потом вскочил на лапы, ставшие вдруг сильными и упругими, как в молодости, и быстро побежал по привычному маршруту - из дальнего правого угла в левый ближний и обратно.
- Смело, о мелес, мели в подземелье своем… Время мелеет, и все перемелется в нем…
Руководство по наблюдению кучевых облаков
Жизнь имеет смысл, только если человек лежит в траве и смотрит в небо. Желательно, чтобы это было на берегу реки. Также желательно иметь в зубах травинку.
В одном городе был белый собор. Он стоял на самом берегу, высоко на холме, в окружении приземистых старинных построек желтого цвета. Разговаривать с этими классическими старцами собору было не о чем: они только и делали, что вспоминали те времена, когда выше них в городе никого не было, да ругали собак и машины, от которых становились все желтее и желтее. Поэтому собор беседовал с облаками. А облака в этом городе были особенные - мощно-кучевые, белые и огромные. Они громоздились до самого неба, а их слои и струи слоились и струились, принимая удивительные формы. Правда, формы эти быстро менялись - а вместе с ними и характеры облаков.
- Доброе утро! - обращался только что проснувшийся собор к добродушному носатому фламандцу, наплывавшему на него со стороны восхода.
- Добрейшее! - хохотал фламандец, распахивая толстенькие ручки для объятий. - Душ, душ, душ, и никакие протесты не принимаются!
- Конечно, конечно, самое время, - охотно соглашался собор.
- Как славно жить в мире и помогать друг другу! - радовался фламандец, пуская первую струю.
- Да чем же я-то вам помогаю?
- А вы думаете, легко таскать по небу такое брюхо? А теперь оно меньше, меньше, меньше…
Собор еле успевал отфыркнуться всеми водосточными трубами, а никакого фламандца уже и в помине не было. На его месте болтался тощий джинн с узкой головой, словно только что выпущенный из бутылки кока-колы.
- Так. Выполняю желания в течение трех секунд! - объявлял джинн. - Думать некогда, быстренько решайте, что вам нужно от жизни! Время пошло. Раз…
Вопрос был серьезный, и собор все-таки морщил купол в задумчивости, а тем временем джинн, закинув бороду за плечо, превращался в небольшого ангела в хитоне.
- Тяжело вам, наверное, все на одном месте стоять? - сочувствовал ангел.
- Да уж, не весело, - вздыхал собор. - Но зато есть, знаете ли, некоторая стабильность…
Кому это он говорит о стабильности? Ангел давно исчез, и на его месте чистое небо.
"И вот так, - думал собор, - будет всю жизнь. Ни одного друга, только случайные знакомые. Сколько их уже было! Мне и половины не упомнить. А как бы мне хотелось иметь постоянного собеседника… Вот взять фабричные трубы: у них есть свой постоянный дым. Грязный, удушливый, безусловно вредный, но свой. Почти семья. А у меня никого нет и никогда не будет, один только звон".
И собор вздыхал так тяжело, что его колокола вздрагивали и начинали гудеть, а люди, слыша это, принимались сочувственно втекать ему внутрь.
"Ну что ж, пора за дело", - думал собор. Он любил свою несложную работу: открывать и закрывать двери, запускать гулкое эхо при песнопениях и осторожно подпевать органу. Слух у него был абсолютный, но голос тяжеловатый.
В пять вечера над ним пролетал самолет.
- Ну, как там в Бомбее? - интересовался собор.
- Забомбеить бы его, - каламбурил старый боинг. - Жарко, душно и ни одной родной души.
- Устал?
- Устал. В ангар бы поскорее. И маслица мне, маслица…
- Слушай, а это трудно - летать?
- Летать не трудно, а скучно. Особенно если внизу ни черта не видно. Но ты, браток, извини, спешу я, завтра поболтаем, ладно?
- Ну пока, пока.
Поздно вечером его закрывали и оставляли наедине с грустными мыслями. Он никак не мог заснуть и считал в небе молчаливых слонов почти до самого утра. А зимой и вовсе было не с кем поговорить, потому что облачность становилось тяжелой, густой и бесформенной, как на Юпитере. Собор принимался перебирать прошлое, но и оно было туманным. С трудом вспоминалось, как его строили, как освящали. А потом потянулась долгая череда дней, заполненных службой и беседами с мимолетными облаками. За всю свою жизнь он мог припомнить не больше десятка особенных дней: редкие северные сияния, несколько рок-концертов на площади да еще жемчужно-голубые светящиеся облака, которые за сто лет жизни ему довелось видеть всего три раза.
Желтые старцы его ругали:
- Ты, брат, витаешь в облаках. Ты, брат, предаешься несбыточным мечтам, не замечая окружающие тебя культурные ценности. Не соборное это дело, несерьезное, не тем у тебя купол занят. Все к тебе с уважением относятся, иностранцы приезжают на нас с тобой посмотреть.
- Беседовать с облаками - самое серьезное дело, - возражал собор.
- Это еще почему?
- Да потому, что мы с вами вечные, а у них каждая минута последняя. Им тоже поговорить хочется.
- Он совсем свихнулся, - вздыхали старцы. - С мерзлым паром разговаривает.
- Да пошли вы все! - сердился, наконец, собор. - Наплевать мне на вас с четырех колоколен!
- Эх, ты! А еще кафедральный. Ты бы о боге подумал!
На это собор ничего не отвечал. Отношения с богом у него были сложные. С одной стороны, кафедральное положение, конечно, обязывало верить. А с другой - в небе все так быстро менялось, что собор чувствовал: никакому богу там все равно не удержаться. Поэтому, чтобы не запутаться, он предпочитал совсем не думать о вечном. Его купол был заполнен только воздухом и светом, и лишь изредка туда залетала какая-нибудь шальная ласточка и проносилась быстро, как мысль, от окна к окну.
Но однажды осенью случилось нечто необычайное.
Накануне вечером он простудился. День был холодный, с самого утра дул пронзительный ветер, потом небо обложило, и стал накрапывать дождь. Собору нездоровилось, у него поднялась температура, запотели стекла, заныли старые трещины, и ближе к ночи он стал бредить. Вся облачная жизнь пошла кувырком. То ему чудился профиль дамы в шляпке, и он кричал: "Мадам, подождите секундочку!" - но вместо мадам в небе, раскинув руки, падал безголовый актер. То усатый лопоухий дьявол с длинной шеей тащил за собой огромное туловище цвета гангрены. Пролетал самолет с отрывающимся хвостом, кричал: "Всех забомбею!" - но тут же исчезал, и на его месте еще долго тянулся хвост без самолета.
Ночь прошла без сна, а перед самым рассветом собор вдруг увидел, что с запада тяжело наползает гигантская черная туча - такая высокая, что, казалось, по ней можно было забраться на самую вершину неба. Что-то в этой туче казалось очень знакомым, хотя собор и понимал краем купола, что знакомых туч не бывает.
Туча подползала все ближе и ближе и, наконец, остановилась прямо над ним. Рта у нее не было, но где-то посередине было прорезано два длинных недобрых глаза. Сквозь прорези выглянула пара солнечных лучей, но, увидев, как внизу все серо, лучи переглянулись и спрятались обратно.
И тут собор вздрогнул. Он понял: туча в точности повторяла форму его, собора. Только он был белый, а она - совершенно черная. Он вспомнил, как одно облачко рассказывало ему, что над озерами в жаркий день иногда висят облака точнехонько по форме озера.
"Наверное, я все еще брежу", - подумал собор, а потом спросил вслух:
- Ты кто?
В ответ туча громыхнула так, что у собора заложило трубы. С диким ором рванули вверх вороны, чернившие купол. Они неслись к туче, но на полпути вдруг чего-то испугались и так же внезапно всей стаей ринулись в сторону.
И тут полыхнуло огнем. Небо превратилось в собственный негатив, а озаренный собор почувствовал, что сейчас случится что-то непоправимое.
И действительно, в следующее мгновение он содрогнулся от страха всеми колоннами: прямо в его купол впилась молния. Она ударила и замерла: разряд длился и длился, а собор жадно впитывал его до тех пор, пока внутри у него не стал разгораться ответный пожар.
Одна за другой, как свечи, вспыхнули все четыре колокольни. От главного купола винтом уходил вверх густой черный дым, сливаясь с тучей. Туча росла на глазах и уже, казалось, накрыла весь город.
"Вот, - думал собор, разгораясь, - сейчас весь мой дым поднимется к туче, от меня ничего не останется, я сам стану тучей, я стану самой большой в мире тучей, а потом ударю с такой же силой о землю, прольюсь дождем, и так кончится моя жизнь".
С грохотом рушились перекрытия. Огонь перекидывался на желтых старцев, в городе разгорался ночной пожар. Люди внизу в панике носились взад-вперед, не зная, что делать. А потом рухнул купол.
Верховой ветер, который дует среди облаков, начал уносить гигантскую тучу в море. Не было видно ничего, кроме звездного неба наверху и темного моря внизу.
- Кто же я теперь? - думал бывший собор, ставший тучей. - На что я похож? Похожа? Похоже? Я не знаю.
Он с каждой секундой набирался электричества и становился грозовым. Им овладело чувство новой силы, и он жадно вбирал в себя попадавшуюся на пути мелкую облачную россыпь. Он чувствовал, как в нем копится заряд, зреет новая молния. И вдруг в один миг чернота вокруг стала ослепительно белой. Это была его первая молния. За ней последовала вторая, третья, потом еще. Поливая огнем и водой притихшее море, черная туча неслась, теряя себя, сама не зная куда.
* * *
Он очнулся над морем в ясном синем небе и, оглядев самого себя, понял, что от него осталось только небольшое облачко темно-серого цвета. Рядом маячило белое облако чуть побольше, похожее на ангела.
- Привет, заяц! - радостно приветствовал его ангел. - Нам по пути, да?
- А… где мы? Ой, не приближайтесь, пожалуйста, а то вы со мной сольетесь!
- Да я и не собираюсь. Больно надо! Что я, зайцем никогда не был, что ли?..
- Почему зайцем?
- Да потому что ты сейчас заяц серый, разве ты не чувствуешь?
Бывший собор прислушался к себе и обнаружил, что внутри у него все еще гнездится страх. Но он решил не подавать виду: заяц так заяц - теперь ему было все равно, кто он такой.
- А где мы летим? - спросил он у ангела.
- Уже залив перелетели. Видишь шпили? Значит, город совсем близко. Я там еще никогда не был.
- А я тем более. Слушай, а ты знаешь, ты уже не ангел!
- Ну и ладно. Я теперь, должно быть, горный орел, - беззаботно отвечал бывший ангел. - То есть сейчас буду. А вот ты уже совсем ни на что не похож. Так, клякса серая. Боишься, что ли?
- Нет. То есть уже меньше боюсь, - отвечал бывший заяц, следя за тем, как на горизонте добродушный волк превращается в добродушного медведя.- А знаешь что? Поплыли вон к тому важному собору, поболтаем?
- Это еще зачем?
- Ну, так. Наверно, скучно старику.
- Ну, давай, - согласился временный орел. - Только ты форму прими какую-нибудь, а то смотреть противно. Да не бойся, это не больно.
- А я уже не боюсь. Сейчас попробую… Вот, например, толстый такой фламандец подойдет?
- Угу. Только тебе одному не потянуть. Тощий ты.
- А что делать?
- Сливаться надо.
- Ну так давай!
* * *
В одном городе был островерхий собор. Он стоял на берегу залива, у самой воды, в окружении старинных построек желтого цвета. Разговаривать с этими старцами собору было не о чем, и потому он беседовал с облаками.
- Доброе утро! - обращался только что проснувшийся собор к добродушному носатому фламандцу, наплывавшему на него со стороны восхода.
- Добрейшее! - хохотал фламандец, распахивая толстенькие ручки для объятий. - Душ, душ, душ, и никакие протесты не принимаются!
Иван Тургенев
Иван Тургенев, самец береговой гориллы двадцати трех лет от роду, был в целом доволен своей жизнью.
Раннее детство Иван, у которого тогда не было никакого имени, помнил очень хорошо. Он вырос во влажных джунглях Габона, среди болот и папоротников, в старинной патриархальной семье. Семья состояла из большого папы с серебристой полосой на спине, который был строг, но справедлив, из двух плюгавых недопап без всякой полосы и из четырех мам, которые не всегда ладили друг с другом. Кроме того, у него было с десяток братьев и сестер. Рыжий Иван был среди них самым крупным, самым красивым и самым понятливым. Взрослые с утра до вечера добывали пищу, дети играли и учились добывать пищу. Все было ясно и просто: папу надо было слушаться всегда, недопап - часто, мам - по настроению. Язык состоял из двадцати звуков и сорока жестов.
На шестнадцатом году жизни наш герой стал догонять папу по росту, у него засеребрилась спина, зачесались кулаки, и на безоблачном небе семейной идиллии показались первые тучки. Поначалу они были почти незаметны: хотя недопапы иногда и почесывались после знакомства с мощными руками и острыми клыками Ивана, но в глазах главы семейства он неизменно оставался примерным и почтительным сыном. Будущее, несомненно, было за ним, как за сильнейшим, однако порывистый юноша не сумел дождаться своего часа и слишком рано заявил свои права. Однажды во время дождя он указал папе пальцем, какой именно сухой уголок тому следует занять в их общем убежище. Большой папа, внимательно поглядев сыну в глаза, встал перед семьей в гордую позу, трижды размеренно ударил себя кулаком в грудь, а потом развернулся - и погнал наследника пинками под тропический ливень.
Блудный сын ушел гордо, не оглядываясь, уверенный, что сумеет найти свое место в жизни. Недопапы улюлюкали вслед, братья и сестры скулили, мамы плакали. Пришло время странствий.
Но продлилось оно совсем недолго. Жизнь на свободе оказалась не по силам неопытному, хотя и не по годам крепкому подростку. Побродив в одиночестве недели две по непроходимым лесам и болотам, он отощал, одичал и в конце концов был вынужден сдаться сотрудникам организации "Консервация дикой жизни", миссию которой на берегу океана все габонские гориллы отлично знали и даже обозначали на своем языке весьма выразительным жестом.
Его посадили на корабль и повезли - сначала в холодную страну, где солнце было похоже на луну, затем в холодную страну, где с неба падали белые хлопья, а потом в холодную страну, где солнце было похоже на луну, с неба падали белые хлопья, а все люди носили зимние шапки, похожие на прическу пожилой гориллы. Посреди этой страны стояла тесная клетка, клетку окружал зоопарк, а зоопарк окружал город Москва.
Тут он получил свое первое имя. Его назвали Биллом - в честь сексуально активного президента заокеанской державы, хотя сам новоявленный Билл еще ничего не знал ни об Америке, ни о президентах, ни даже о сексе - у него не было ни телевизора, ни подруги. Все кругом было смутно и неясно. Поначалу он довольно плохо понимал разговорный русский язык, на котором изъяснялся служитель Вавила, а также охранники и посетители зоопарка - а люди и вовсе не понимали его звуков и жестов.
У посетителей он неизменно вызывал какое-то детское восхищение. Каждый день ему приходилось слышать слова "вомужик", "грузин" и "шварценеггер", так что он даже стал считать эти слова своими именами, тем более что Биллом его так никто ни разу и не назвал. Попадались среди посетителей и те, кто хотел его подразнить и даже обидеть. Но наш герой был добродушен и кроток, как, в сущности, добродушны и по-детски кротки все гориллы - правда, только до тех пор, пока злой человек не поглядит им в глаза. К счастью для обеих сторон, заглянуть Биллу в глаза было непросто: людей в зоопарке держали строго за барьером, а между барьером и клеткой, спиной к посетителям, обычно сидел Вавила.
* * *
Вавила был студентом биофака, отчисленным с третьего курса за "художества" - так было сказано в официальном документе. Впрочем, Вавилины художества начались гораздо раньше, чем обучение зоологии, почти с самого рождения. Он был художником от природы, хотя никогда не рисовал, не лепил и не водил смычком. Это была идеальная русская натура - из тех лохматых сероглазых людей, которым не надо миллионов, а надо хоть что-то улучшить в этом мире: человеческую породу или, на худой конец, породу меньших братьев. Правда, поколение последних жертв социализма, к которому принадлежал Вавила, уже не верило в возможность переделки человека человеком, и потому художественные интересы будущего смотрителя никогда не выходили за пределы животного мира.
В детстве он мечтал стать дрессировщиком и воплощал свою мечту всеми доступными ему средствами. Он часами следил за рыбками в аквариуме, пытаясь понять их язык, а черепаху почти научил писать картины сливочным маслом. Повзрослев, он всерьез взялся за представителей высших видов. Учился Вавила на вечернем, а днем работал в дельфинарии и все рабочее время посвящал обучению дельфинов русскому языку. Он уже достиг весьма значительных успехов, но курс показался его ученикам слишком интенсивным. Как только у дельфинов набрался достаточный словарный запас, они пожаловались на Вавилу дирекции. Этот случай и стал тем последним художеством, за которое его выставили из университета.
Оказавшись не у дел, Вавила решил искать счастья вдали от цивилизации, в дикой природе. Он уехал на Памир и бродил там года два по горам в надежде выследить снежного человека. Полудикая бродячая жизнь сделала его таким странным и нелюдимым, что местные жители несколько раз принимали самого Вавилу за таинственного йети и устраивали на него охоту. В Москву он вернулся совсем грустным. Сумел ли он установить контакт со снежным человеком и что тот ему сказал - этого никто так и не узнал, потому что с обычными людьми Вавила теперь говорил редко, только по необходимости. В Москве он устроился в зоопарк и попросился к обезьянам.
После предательства дельфинов обезьяны оставались последней надеждой Вавилы. Но поступившее в его распоряжение семейство бабуинов оказалось склочным, бездарным и к тому же склонным к мелким пакостям. Прочие же приматы активно жили собственной жизнью и не обращали на Вавилины художества ни малейшего внимания. Вавила совсем отчаялся. Он подумывал уже о том, чтобы уволиться из зоопарка и податься в леса - но тут появился Билл.