Гриша, опять же, сказывал. Он по святым местам много ходил, всякое повидать пришлось, Было, говорит, раз в монастыре, то ли у нас, то ли на югах где-то, на Дону,- уж и не упомню. Раньше, вишь, монахи не только по кельям жили за монастырскими стенами, но и странники встречались. Нищие. Ежели нищей братии подашь, то один грех тебе на том свете простится. Странника считалось грех обойти, не покормить, приюту не дать. А тут такое дело. Пришел одинов странствующий монах в монастырь, он за веру свою пострадал, вот и пошел по земле. У ворот постучался, поклоны земные отвесил, все, как и заведено. Пустили его братья за порог, а там пожадничали - ног не обмыли, в трапезную не провели, где-то по-за дверями оставили. Странник разобиделся - тоже с устатку кушать охота. А со злости да обиды выколол шильцем глаза у Богородицы с иконы. Тут же гром разразился, помутнело за окном. Прибегают братья к нему, а монах застыл - как закаменел. Стоит - и ни с места, язык навовсе отнялся. Глянули монахи - Господи, Господи!- глазницы у Богородицы пустые, а по щекам слеза кровавая стекает. Пали они на колени, молиться стали, свой и чужой грех замаливать. Господь, он милостив, прощает. А тут прощения не дал. У самого монастыря погода не на шутку разыгралась, а за оградкой вёдро, солнышко светит, как очертил кто-то постройку. Настоятель-то тогда в отлучке был, вот монахи и растерялись. Неделю молились, поклоны били - все прощения вымаливали. А странник - как стоял, так и стоит. Решились тогда его из пола вырубить. Принесли топор, стали доски тесать. А из-под топора-то кровь брызнула! С ней сила из монаха стала по капельке выходить. Поостереглись тогда. Тут и настоятель вернулся. Выслушал их, на странника посмотрел и распорядился, чтобы монахи по всем святым местам разошлись - грех замаливать. И на Афонскую гору поднимались, и еще где-то были - запамятовал я. Как месяц минул, отпустило странника. Уложили его на постели белые, руки на груди сложили - сам он и пошевельнуться не мог. А перед тем, как дух испустить, заговорил: "Жить надобно в мире и согласии с самим собой - так мне там повелели. Только тот познает рай небесный на земле, кто не гневаясь проживет. Гневливые да богохульные, они самые грешники и есть". Сказал так и помер. Его в оградке монастырской схоронили, каменный крест тяжелый доставили. Народ по праздникам на могилке собирался, так и непонятно было, не то святой, не то грешный. Сейчас-то уж никто и не упомнит, а молва о нем все еще идет.
Так что мужика верховского, видать, простили, хотя и грех на нем тяжкий был. А обычай страннику уважение оказывать у нас и до сего дня в силе остался. Только разные людишки пользуются этим. У нас ведь и кержаки есть, те, которые другой веры придерживаются, челдоны, по-нашему. А тут девки-студентки к ним приходят. "Ой, да какие у вас иконки хорошие, да книжечки старинные. Не дали бы нам? Мы, - говорят, - для науки, чтобы не пропало". А старикам-то ведь неведомо, какая такая наука книжками да иконками занимается. Отказали они, больше и на порог пускать не стали. А на следующий день старица с посохом в ворота стучит. Сама в рубище, волос, как крыло вороное, только седина серебрится. Приняли ее старики, уважение, почет оказали. Бабка ее в баньку повела с дороги. Та, слышь, в предбаннике крест медный сняла с шеи, напросилась, как и положено. А после бани: "Я, - говорит, - по деревням хожу, людей в истинную веру обращаю. Уж многих обратила. Одно плохо - старая-то вера, она все по книжкам писана, а книжек недостаток. Вы уж, коли есть, не поделитесь ли для святого дела?" Ну, старики рады стараться - выложили все добро на стол. А странница книжки полистала, три штучки отобрала. "Эти, - говорит, - сгодятся. Мне-то самой уж не унесть, вы девкам завтра отдайте. Я девок завтра за книжками пришлю". Сказала - и за порог. А наутро давешние девки и пришли. Старики им все и отдали.
Вот как так? Зачем такой обычай? Был бы Гриша сейчас живой, отругал бы он стариков. Он, вишь, у нас как святой почитался - с каждой болячкой, с каждой бедой к нему шли. А ведь многое он в жизни своей повидал, с разных сторон ее пощупал, многое ему открыто было, что нам и не снилось. Помнишь, поди, я тебе сказывал, как он на колдуна хотел выучиться, как распятие святое его от этого дела отвернуло. У этого его хотения тоже своя история есть. Он ведь не из богатеньких, жизнь свою в людях начинал - по найму робил, а сызмальства в подпасках у Якуни. Тогда-то его и зацепило.
Якуня, говорит, психоватый был - волосья сивые из-под шапки лохмами во все стороны лезли, а как заговорит - будто кто его за язык потягивал. Он у нас и жил, в нашем конце. Избу-то уж не рубил - пришлый был человек. В бросовом сарае устроился, откупил его у хозяев за три рубля. А как совсем студено станет, наряжался обутки шить. Пока семью обшивает, так и живет в избе на всем готовеньком. Ввечеру соберет вокруг себя угланов и давай складно так сказывать про Илью Муромца, Егора Святибора - богатырей наших русских, как Егор крышкой гробовой накрылся да там и дух испустил. Сказывал, как Илья-крестьянский сын ворогов на Руси святой крушил. Интересно было, заслушаешься. Вот Гриша по малолетству и терся возле Якуни. Тут-то Якуня и заприметил углана. Сходил, родителям поклонился, чтобы в обучение отдали пастушескому ремеслу. Те уж не супротивничали - семья большая, семеро по лавкам, а кормиться не шибко хорошо приходилось, коровенка-то одна, трудно без подмоги. Так и повелось: куда Якуня, туда и Гриша. Неразлучные были друзья, хотя и не все секреты сразу пастух своему помощнику открывал.
У Якуни, вишь, дудка такая была, он ее трубой ерихонской, как подопьет, называл и завсегда, когда гулял, по-матерному молился и в трубу дудел. Делал он ее тайно, на всю жизнь, запасной-то уж не было. Сказывали, что к лесному хозяину на поклон ходил, чтобы первейшую осину во всем лесу отобрал. Трубу-то из бесовского этого дерева делать положено, чтобы две вершинки у него были да одна молнией расщепленная. Тогда, слышь, сатана в нее вселяется. Но пастух сам трубы опасался, вот берестой и обматывал. Видал ведь: у нас корчаги полосками обвиты. Это не только для прочности, но и для сохранения от нечистого духа: только молитвой и крестом посуду обережешь.
Вон у меня было. Сергунькины, Коляновского внучка, на дальние покосы отправились, а его у нас оставили - углан еще был, с собой брать невозможно. Вот мы и остались с ним вдвоем домовничать: со скотиной управляться, по хозяйству там делать, что надобно. Матушка мне наказала с вечера муки для квашонки насеять да растворить на утро, чтобы хлебушек пекчи. Я, как велено, все исполнил, и со скотиной быстро управились. Ночевать-то еще неохота, вот я и вздумал сдуру подшутить над Сергунькой, он чуть помладше был. Спустил с вышки к самому окошку нитку и биток к ней привязал. Это мы в бабки играли, у меня биток знатный был - я его свинцом от дроби залил. Привязал так для ветра - он дунет, нитка раскачивается, вот биток и стучит, и трется, и колотит в окно. А ближе к вечеру я Сергуньку рядом посадил и зачал страсти разные рассказывать. Ох, я и постарался. И про лесного хозяина, и про русалку, которая парней в воду затаскивает, и про банников, как они кожу с человека сдирают. А еще сказывал, как лешачиха ближе к ночи к избам приходит - в окна, двери стучит, беду накликает. Сама, говорил, она голая, черная, титьки аж до пояса болтаются, а в хайле огонь горит. Ежели к ней человек на крылечко выйдет, она его поцелует, а потом удавит волосьями своими долгими до смерти. И не нашлось еще смельчака, который бы сладил с лешачихой добром. Сергунька со страху трясется.
- Неужто и крест ее не берет и молитва?
- Не, - отвечаю,- она от креста и молитвы заговоренная.
А тут как раз ветер и дунул. Биток у меня как заколотит в окно! Скребет и колотит, скребет и колотит! Сергунька под стол полез.
- С нами крестная сила!- кричит. - Спаси, Господи! А я еще пуще страху подпускаю:
- Лешачиха! В хайле огонь, в руках кочерга! Спасайся, кто может! Мне то смешно, а Сергуньке не до смеху. Сам как плат, стал, уж и креста толком на себя наложить не может. Тут я смекнул, что вовсе так парень от ума отстанет.
- Хватит, - говорю, - вылезай, Сергунька. Ушла лешачиха, никого уж за окном нет.
А стукоток-то продолжается.
- Кто ж тогда стучится? - спрашивает Сергунька.
-Да это я биток на нитку привязал.
Ох, как он осерчал! Пожитки собрал, в свою избу лыжи навострил. Еле удержал его. Да и то, если б про лешачиху не вспомнил, утёк бы от меня.
Так, считай, до ночи дружба у нас и расстроилась. Ночевать-то на полатях порешили. Только я перед сном заставил Сергуньку в голбец слазить, квашонку вынести, чтобы дошла к утру. Он побурчал, да ослушаться не посмел - признал-таки за старшего. Вот улеглись мы с ним, в избе уж темно стало -ветер непогодь натянул. Стал я Сергуньке сказки рассказывать, да опять на леших-то и свернул. Сергунька не верит теперь:
- Выдумываешь всё. Вон как про лешачиху набрехал - до сих пор поджилки дрожат.
- Да вот те крест, Сергунька, ни словечка не соврал. Всё как есть рассказал. У многих уж такое бывало. Вон, у Пантелея баба. Он в солдаты ушёл - дак на второй год, считай, лешачиха навыла. Пришла под окна и выла до утра. Дак через месяц известие получила Пантелеиха, что мужика её на манервах жизни лишили.
- Не боюсь я твоей лешачихи. Не возьмёт она меня на пече, сам знаешь. Только в избе покажется, я на печку и прыгну.
- Лешачиха-то одна беда. Да человеку дьявол вона сколь напастей да ловушек в жизни строит! В голбец спустишься - дак и там нечисто. Слыхал ведь про суседко-то.
- Слыхал. Но суседко, он ласковый, он человека зря обижать не будет. Разве только не по нему что сделаешь.
Только так сказал, застучало что-то, зашебуршало.
- Чуешь ли, Сергунька, шебуршит кто-то в голбце?
- Чую, Егорушко. Дак это твой биток, видать, за окном колотится. Ты ж его не отвязал.
-Да вот он, Сергунька, у меня. Ты пока под столом сопли распускал, я сбегал да отвязал.
- Опять ведь шуткуешь, Егорушко. Нет у меня веры тебе ни на копеечку-медяшку. Сам в голбец спущусь доглядеть, что за каверзу ты опять подстроил.
-Ой, не ходи, Сергунька. Чую я, неладно там. Я ж муку не перекрестя оставил.
- Дак она, поди, в корчаге с берестой. Не должны её трогать.
Сказал так да с полатей кувырком слетел. Я уж за ним не увязался - страшно было. А Сергунька дверь голбичную нараспашку - и вниз. Скатился и заорал, как режут его. Поросята так по осени визжат, когда их под нож ведут. Соколом на полати взлетел, как на крыльях. Вцепился в меня, дрожит весь:
- Ой, Егорушко, что ж мне там такое приблазнило! Ужас ведь кромешный! Спущаюсь, а тама сито само собой ходит, будто его кто трясёт. А мука-то пригоршнями сама в сито залетает. Вот и сеет так, вот и сеет.
- Ага, не поверил, что неладно в голбце! Вот я муку не перекрестил, суседко и сеет её. Ничё, не боись, до нас-то он не доберётся. А муку мы утром соберём, матушка и не заметит.
- Страшно, Егорушко, в голбец опять спущаться.
- А мы со свечечкой. И иконку с божницы возьмём. Никакая сатана тогда нам не страшна.
Всю ночь Сергунька на полатях мозолился. Да и мне не до сна было. А поутру спустились в голбец со свечечкой. Глянули: мука-то закаменела вся. Её, вишь, как суседко-то просеял, она каменной и сделалась. От матушки нам тогда здорово досталось, зато на всю жизнь наука. И то польза.
Так что и в оплетённую посуду сатана заглядывает. И Якуне берёзка могла не помочь. Но трубой своей он лешего призывал. Голос у трубы звонкий - не за одну версту слыхать. Коровы-то её издали чуют, вот и бегут, как пастух отрубит. Через то разные каверзы случаются. В соседней деревне, сказывают, ещё был пастух. Она-то через речку от нас, вот Якуня с тем пастухом соперничал - кто больше знает. Однажды так сговорились: кто кого перетрубит. Коров как на выгон погнали поутру, пастухи встали по разные берега и трубили по очереди. Первый струбил - оба стада к нему кинулись. Якуня струбил - они через речку полезли. Так и трубили, скотину маяли до полудня, пока оба стада из воды уж и выбраться не смогли. Мужики долгонько коров из воды выводили. И ничего не сделали с пастухами тогда – нельзя их, пока выпас, трогать. Зато потом отходили так, что те едва очухались.
Это всё не по книжкам узнано, а так, жизненные факты. Гриша многое тогда с пастухом пережил. Оттого тоска его и взяла, захотелось поболе того, что человеку Господь отпустил, испытать. Раз у них с Якуней такая вышла история. На самый Егорьев день, когда скотину выгонять пора, расхворался пастух. Но ведь как заведено: какой хворый ни есть - работа прежде всего, больничных-то раньше не было. Вот Якуня и притащился к Грише на дом. Керкает, в груди что-то клекочет.
- Иди ты, Гриша, заместо меня в лес. Мне-то уж не уговориться на сей раз.
- А зачем, дяденька Якуня, в лес-то? Чего я там забыл?
- Ты, паря, не перечь. Коли хочешь, чтобы отпасли ладно, сам на договор отправляйся.
- Да с кем договор-то, дяденька?
- Это уж не твоя забота, не след тебе его имя называть. Главно, чтобы договорился, чья очередь это лето пасти. Ежели не забоишься идти, побожись, что никому сказывать не будешь о хозяине. Ни единой христианской душе!
- Знаешь ведь, дяденька Якуня, что деваться некуда. Пойду и сказывать никому не буду.
- Ну, тогда слушай в оба уха и запоминай. Завтра в полночь пойдёшь к Кривому логу, там полянка есть. В серёдке полянки пенёк стоит. Садись на него и жди, когда из лесу мужик выйдет. Только с первым, гляди, не разговаривай. И не смейся, а то быть беде. Потом выйдет повыше мужчина. С ним тоже в разговоры не вступай. А вот третий будет, высоченный, с ним и разговаривай. Он тебя спросит: принёс, мол, яичко? Ты отвечай, что да.
- Где ж я его возьму, дяденька Якуня? Из курятника?
- Яичко надо в церкве своровать, другое здесь не подойдёт. И тоже в полночь брать надо. Не забоишься, Гриша?
- Забоюсь. Как же в церкве-то воровать? Грех ведь!
- Грех этот я на себя возьму. Мне уж разницы нет - одним больше, одним меньше. Потом он тебе скажет, как яичко делить будете. Здесь уговор такой: кому достанется, тот и пасёт. Попросит он тебя лесину завалить. Ежели ёлка будет, ссекай её комлем на полдень. Ежели осина - вершинкой на полдень. Яичко на серёдку дожить надо, а чтобы оно хозяину досталось, садись всегда с полуденной стороны, чтобы ветки тебе мешали по лесине идти. Как он яичко заберёт, по рукам ударите. Но смотри, дале договаривайся не боле, чем на одну корову, а то нам с тобой несдобровать. Ну, понял ли?
- Понял я, дяденька Якуня, понял. Только шибко страшно.
- А ты не боись, тебе на том свете зачтётся.
Вот и пошёл Гриша в полночь к церкве. Идёт, глаз поднять боится, только чует, что есть догляд за ним, так и свербит в затылке, так и свербит. Отбросил он страхи свои, плечи развернул, гоголем пошёл по улице. Тут как бы и светлее на улице стало. Идёт Гриша и диву даётся. Появились в небе полотнища огромаднейшие - одно белое, другое красное и вроде сжелта ещё. И борются они промеж собой так, что аж полыхает всё кругом зарницами. Вот диво-то! Идёт Гриша и смекает, что неспроста это такое показывается. Предсказание божественное ему было, как дальше человеку на земле нашей жить-быть. Гриша тогда полагал: только сатане всё открыто, что с человеком случиться может. Сам-то он к сатане не обращался. Это ж только в святки, когда шуликины в полынье купаются, по улицам носятся, девки на поклон к сатане идут, чтобы подсказал, какой жених их ожидает. Он имя и распоряжается. Вон, у нас одинов на росстань, где осина бесовская стоит, отправились девки слушаться. Моя-то супружница будущая за ними увязалась. Обидно, вишь, стало, что другие-то не берут с собой. Пришли, шкуру коровью растянули, уселись на неё. Которая постарше всех, ожегом банным обчертилась, а хвост-то позабыла. Накрылись девки полотном беленым, слушают. Вдруг заскрипел снег, завыл кто-то, и шкура у них поехала. Ох, они перепугались! Кто-то за хвост шкуру тянет. Моя-то из-под полотна выпросталась - Господи, Господи! ужас какой! - к хвосту не то свинья, не то собака привязана, летит так, что пыль снежная аж луну застила. И несутся они по буеракам каким-то, а места все незнакомые. И тащит их к речонке. Не иначе, окаянный их под лёд запустить хотел, чтобы уж не нашли. Тут девки запричитали, закрестились, молитвенное что-то затянули. Затявкала, завыла собака эта, закрутилась на одном месте так, что девки и память потеряли. Очнулись когда, глядят: места незнакомые. Потом только признали, что это мельница старая. А уж вёрст десять от дому-то. Так к утру и добрели, изодранные все, помороженные. Слушаться моя больше и не ходила.
Это вот Кривой лог-от и есть. Гриша, пока шёл, всё дивился, какие видения открываются. Боролись сначала три полотнища, потом уж два остались - белое да красное. Тут как пыхнет! Вот красное и залило всё небо. Старики уж потом Грише растолковали, что, мол, война будет промеж двух воинств, что красное воинство верх возьмёт, но кровищи много прольётся. Так, почитай, и сбылось, хотя и за полвека предсказано было.
А покуда Гриша к церкве шёл, всё думал, где же он яичко возьмёт. Они по избам хранятся год, до следующей Пасхи, не выбрасывает их никто. Вот и непонятно: зачем оно лесному хозяину понадобилось? Старухи-то у нас пасхальные яйца на пожарах пользовали. Ежели от молнии постройка какая загорится - дак они в огонь простоквашу лили и яйцами забрасывали. И вот ведь диво - помогало, огонь-от быстро утихомиривался.
Подошёл Гриша к церкве, слушает. Тихо там, аж в ушах звенит, и дверь приоткрыта. Даже не скрипнула, как вошёл. Ступает по полу, а каждый шаг в углах отдаётся. Гулко там, пусто. Сердечко так и ёкает от страху, а идти надо. Всю церкву обошёл - нет яичка нигде. А тут опять же - Богородица. Гриша-то на неё засмотрелся, а Матерь Божия глазом на алтарь косит. Знак подаёт. Пошарил Гриша за алтарём, яичко в кулачок зажал. И кажется Грише: вроде тёплое оно, будто сейчас из рук кто-то выпустил. Принёс яичко Якуне. А тот говорит:
- У себя, паря, держи, мне его не надобно. Спрячь где-нибудь, чтобы не нашли, а то беда будет.
Гриша его на вышке в старую рухлядь и зарыл. А пока нёс, ночи-то студёные ещё, яичко руку и грело. День промаялся, - всё молчком да молчком, а вечером к соседям как бы напросился, чтобы уж не возвращаться. Мать поворчала, да отпустила.
Подошёл Гриша к Кривому логу, а ноги сами собой подкашиваются. Чудится, что страшный кто-то, хвостатый и рогатый, за штанину дерёт, идти не даёт, мягким чем-то обволакивает. Сотворил он молитву, дальше пошёл. На полянке и вправду пенёк стоит. И вот что удивительно - ночь тёмная, а тут светло. Присел Гриша, вдруг кусты раздвигаются, выходит мужичок в армяке с рукавицами за кушаком, и шапчонка у него на макушке смешная.
- Пошто в такое страшное время, - говорит, - в мой лес пожаловал, паренёк?
Тот молчит, помнит наказ Якуни.
- Какой ты, паря, неулыбчивый да неразговорчивый. Хошь, я тебя повеселю? А ну, слуги мои, подьте сюды!
Заскакали тут по полянке зайчата. Ворона их взнуздывает, верхом катается. Тут и коровушка на полянку выбежала, выменем трясёт, хвостом крутит. Моталась, моталась по кругу да и пала.
Мужик-то орёт:
- Ой, милая моя, умаялась, увалилась! Надо бы тебя полечить!