– Помнишь, как мы однажды ночью в августе в прошлом веке в Гурзуфе купались? – осторожно спросила Петровна Лизку. – Точно так же тогда телами в воде светились!… Были молодыми, бесшабашными, эх!…
Но Лизка, по-видимому, ее совсем не слышала:
– Горим, что ли? – задумчиво спросила она сама себя. И сама же себе ответила: – Тогда воды. – Но вместо того, чтобы куда-то бежать, осталась на месте, как завороженная, глядя на пылающие ночные облака, по которым ходили огромные, как во время циклопической дискотеки, в полнеба тени, похожие на скачущих гигантских всадников с пиками и отчего-то в остроконечных шапках…
И тогда Петровна, Аглая и Лизка, не выдержав одиночества, громко, как с необитаемого острова, вскричали хором:
– А!… Мы здесь! Мы тут! Сюда! А!!!…
Осветив все вокруг, включая ближний лес и далекий залив, куст погас. Лагерь вновь погрузился в темноту. Только было слышно, как где-то в заливе плескался и булькал, ухал и неистовствовал таинственный и невидимый восьминос.
Петровна первая пришла в себя и сразу же начала ворчать:
– А об числе мы, значит, сёдня снова не узнали! И-э-х!…
После этого настала легкая летняя балтийская ночь (лето! лето! какое страшное слово!). Ночью в заливе вода темна и оттого кажется чистой. Ночь нужна в основном для того, чтобы думать, и вспоминать, и разговаривать с давно ушедшими из нашей жизни людьми: одних оставили мы, другие, не выдержав нашего характера, оставили нас – хотя, возможно, мы стали им просто неинтересны. На горизонте передвигаются какие-то неяркие огни. Изредка шумит в камышах – это налетает ветер (о восьминосе в эти минуты лучше не вспоминать). Хлюпают расчаленные в удалении от берега лодки. Пахнет тиной, мокрыми холодными лепешками которой так приятно бросаться друг в друга жарким днем.
Счастлив тот, кто здесь родился и вырос – на этих хмурых плоскостях, обдуваемых постоянным ветром, плоскостях, в которые можно смотреть целую вечность и так ни до чего не досмотреться, смотреть, не отводя взгляда и ни на что не натыкаясь мечтой. Сознание его так же плоско и, может быть, поэтому ему, как и многим жившим тут прежде, иногда удается кинуть мгновенный и точный взгляд за горизонт, в будущее. А подойти к заливу каждый раз значит то же, что сесть за необъятных размеров рабочий стол: с письменным прибором Кронштадта и огромной чернильницей Морского собора, прозванного "Максимкой" дружным кронштадтским народцем за то, что он долгое время сносил имя Максима Горького. Тут же, опережая одна другую, набегают по серой столешнице лучшие и самые правдивые в мире, уже срифмованные строки… И нашептывают все об одном и том же, об одном и том же: что в жизни изменить ничего нельзя! Сюда втекает великая маленькая река с мягким пивным именем. А на противоположной стороне этого океана слов "подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две", сидел когда-то другой поэт, также умевший считать строки.
И этих строк к утру набралась целая глава…
Глава четвертая,
а по счету – третья
Оглядываясь назад, хотелось бы у кого-нибудь из нынешних управителей нашей жизни спросить: что было бы с нами тогда, если бы нам, бродившим среди шиповника в мечтах (шиповника нашего восхитительного без-умия), установив специальный волшебный прибор, показали бы где-нибудь на стене барака (ну, пусть корпуса) наше общее неприглядное завтра? Этот разрушенный лагерь? Нашу общую судьбу? Страшно подумать! Связанные торжественной клятвой, мы бы, наверное, тут же вместе с вожатыми совершили великое всесоюзное пионерское самоубийство!
Утром в лагере было рано, сыро и, пожалуй, темновато – лагерь в основном еще спал. На крыльце сидели Аглая и Петровна. Аглая, не отрываясь, смотрела в сторону залива, где вставало солнце и где у горизонта алел чей-то парус. Видно было, что она куда-то собралась: на ее спине был пристроен рюкзачок вроде пионерского. Петровна же, по обыкновению, сидя дремала и клевала носом.
– Смотри, смотри, Петровна! – говорила Аглая, еще раз вглядываясь в горизонт. – Вроде он немного приблизился – почти на целый сантиметр! – Она сбегАла с крыльца вниз и тут же возвращалась обратно.
– Да нет, по-моему, стоит на месте, – отвечала Петровна, не открывая глаз. – По-морскому это называется у них "дрейф"!
– К заливу не подойти! – Аглая поднимала одну, потом другую ногу и брезгливо и долго их осматривала.
– Болото. Грязь. Все к черту заросло! – соглашалась Петровна. – Чего разбудила ни свет ни заря? Который уже четверг не сплю!
– А в болоте, поди ж ты, восьминос!!! – нервно продолжала Аглая и вдруг озарялась какой-то новой мыслью: – Лизка где?
– Дрыхнет, конечно. Где ж ей быть? – удивлялась вопросу Аглаи Петровна. – Не буди ее.
– Вот что хотелось бы еще узнать: четверг сегодня все-таки или?… – раздумчиво спрашивала Аглая. На что Петровна, не открывая глаз, пожимала плечами:
– Да кто ж его знает? Возможно даже, что этого не знает никто! – И она по привычке страшно зевала, как зевают в горах зачем-то забравшиеся туда альпинисты, которым не хватает кислорода. – Не разучились бы – вполне могли бы ветер ему нагнать!
– Ну! – заметно оживлялась Аглая.
Но Петровна только махала рукой:
– Да толку-то? Фарватера тут все равно нет. Еще при Петре Великом не прорыли. Ему бы со стороны фортов зайти – чрез час был бы!
Они помолчали.
– Твой водоплавающим был, что ли? – поинтересовалась Аглая.
Петровна от неожиданности открыла глаза:
– Почему водоплавающим?
– Ну, ты так морскими словечками сыплешь!
– Не, вполне сухопутным. Это я из Лизкиной книжки почерпнула, где про морзянку, – ответила Петровна, вновь закрывая глаза.
– А как ты полагаешь, Петровна, к тебе или ко мне этот алый парус? Или он вообще к Лизке?
– Да там их много, матросиков-то этих бедных! – посулила Петровна, и Аглая подсела к ней на краешек крыльца, готовая в любую минуту сорваться с места и, несмотря на восьминоса, сломя голову нестись к заливу.
– Я тебя никогда раньше не спрашивала: твой он во… – Поймав предупреждающий взгляд Петровны, пущенный той как выстрел из-под опущенных век, Аглая схитрила, исправилась: -…вообще каким был?
Петровна к этому времени уже почти проснулась, но говорила все еще спросонья, перескакивая через слова и как-то всмятку:
– Мой – он ведь еще самим Пушкиным Ляксандром Сергеичем описан был. Никакая это была, конечно, не голова! Отрубленная голова, это, скажем так, вольность поэта. Я ведь молодой ох и красивой была! Такой красивой, что просто ужас! За то, должно быть, он от меня перед самой свадьбой и свинтил. Буквально как Подколесин, что Гоголем в "Женитьбе" обсмеян. Боялся, может, что зменять ему буду, а может, еще чего. Он рядом со мной вздохнуть робел. Может, спугался, что так и задохнется, не вздохнув в своей жизни больше ни разу, – кто ж их поймет, мущщин этих?… Короче говоря, сбежал, не помня себя. Тогда ведь мущщины сильные к нам чувства испытывали, не то что сейчас. Да… И врос по самые плечи в сыру мать-землю от горя. Так дальше и жил, не живя. Это еще до Ляксандра Сергеича. Тогда ведь мущщины огромные были, до звезд. А после Ляксандра Сергеича, дав ему себя описать, говорят, опять выбрался. Где-то, наверное, с тех пор и бродит, не показываясь. Стыдно, должно быть, за то. А можь, и сама я в чем виновна пред ним?… – Она ненадолго замолчала. – А ты говоришь – водоплавающий. Хотя теперь он, может, уже и того… – Она кинула быстрый взгляд на горизонт. – Но я его все равно, конечно, дождусь!
– А я своего диктора. Эх! – вздохнула Аглая и спустила с плеч свой нетяжелый рюкзачок. – Видать, он у меня обстоятельный: вперед, как водится, стрелу пустил, а после и сам за ней следом!…
После этих слов Петровна, наконец, окончательно ожила и открыла свои бусинки-глаза. Поскольку к этому времени рассвело больше, то стали видны детали. Петровна вгляделась в горизонт, как-то широко и нелепо принялась водить по воздуху руками, будто убирая с лица огромную паутину, и неожиданно… сняла с горизонта алый парус надежды вместе с веревкой, к которой тот был привязан: парус оказался пионерским галстуком.
– Фу ты!… – Петровна с шумом, не скрывая удивления, вздохнула. – Никак Лизка повесила? – И она принялась вертеть перед своим носом галстук и разглядывать его так, как будто видела впервые.
– Дай сюда! – потребовала Аглая. – Проклятье! – Она с силой смяла галстук в кулаке. – Да что ж это такое? – И замолчала, все больше и больше волнуясь. И под конец, доведя себя до температуры кипения, воскликнула: – Слушай!…
– Ну?
– Слушай, слушай, Петровна! – Аглая даже задохнулась от волнения. – А этот… ну… Лизкин восьминос, который… Он что за животное, а? Совершенно ведь неизвестно! И что он по ночам делает – неизвестно тоже! Вдруг вылезает из воды и до утра по лагерю ползает? Представляешь, просыпаешься утром, а он перед тобой – восьминос этот. А считая с твоим рубильником, так и весь девяти! – Аглая отчего-то волновалась все больше и больше. – Я вчера тебе забыла сказать: я, когда была в лесу, ну, по цветы, видела сшибленный мухомор. И вроде нашу малину кто-то ел!…
Вопрос о малине Петровну неожиданно взволновал.
– Малину? – спросила она строго. – Это нехорошо!
Аглая продолжала:
– Я еще тогда подумала: неужто снова пионерчики в лагере завелись? Хотя понятно, что пионерчики исчезли навсегда, ничего ведь в жизни не повторяется. А только вдруг это восьминос из залива вылез? А что ты думаешь!… Давай, пока Лизка спит…
– Ну? – поощрила ее к ответу Петровна.
Аглая брезгливо передернула плечами и скривилась:
– Да нет. Он склизкий, носастый. Атомный! Не поймаешь его. Тьфу!
– И стрелу он тоже, что ли, к тебе затащил? Стремился к Лизке и перепутал двери? – спросила Петровна.
– Стрелу не трожь, – попросила Аглая тихо, но твердо.
– Других вариантов нет. – И Петровна как-то странно и, пожалуй, даже как-то хитро прищурилась на Аглаю: – Ну, спортсмены стреляли поблизости… – И демонстративно зевнула.
Аглая долго и тяжело в ответ разглядывала Петровну, а потом сказала в сердцах:
– Уеду я отсюда к черту. Диктора своего поеду искать! – Она вновь вскинула на плечи свой нетяжелый рюкзачок и как можно беззаботней (у нее это не получилось) сказала: – Прощай, Петровна! Не буди Лизку. Пусть спит. – И уже хотела спуститься по ступенькам крыльца, как вдруг раздались пронзительные звуки побудки, и на крыльцо из дряблой ситцевой темноты барака вылетела заспанная Лизка с пионерским горном в руках.
Встрепенувшись с надеждой на этот звук, Аглая в сердцах плюнула:
– Тьфу!
– Просыпайтесь, бесполезные! На стадион пора! – радостно вскричала Лизка. – Небось, без меня тут зарядку делали, а? – Прищурившись, она бросила взгляд на горизонт. – Светило возвращается! Вчера так жалобно с нами прощалось – я думала, в этот раз точно навсегда! Ну? Который сегодня день? – И, поскольку все молчали, помрачнела: – Ясно. – Она поискала глазами что-то на крыльце. – Где мой галстук? Вот тут висел! На этом самом месте! – Строго она смотрела при этом почему-то на Петровну. – Вчера постирала и повесила сушиться!…
Петровна и Аглая тут же вернули Лизке галстук.
– Нарочно, что ли, смяли? – спросила Лизка, повертев галстук в руках.
Петровна кивнула на рюкзачок Аглаи:
– Аглайка вон, в город собралась, да мечтою за твой галстух зацепилась.
– Аглайка, я с тобой, – тут же пискнула Лизка и дернулась в сторону, но, встретившись с пустым взглядом Петровны, осеклась: – А ты разве не будешь вечером крутить нам кина своего, Аглайка? – исправилась она. Аглая тяжело смолчала.
– Бежишь, значит? – мрачно спросила ее Петровна.
– Почему бегу? – с вызовом ответила Аглая. – Просто уезжаю. Обыкновенно. На поезде. Как все! – После этого ее заявления в лагере вдруг стало еще скучнее.
– Все. Пошла в корпус. Досыпать, – сказала Петровна. – Прощай, Аглайка! – И она в самом деле ушла.
Лизка покрутила в руках галстук и… неожиданно повязала его Аглае на шею, как косынку:
– Вчера под трибунами нашла. Будешь ты теперь тут у нас самой красивой. А мы с Петровной так и продолжим ходить в ватниках! – Говоря это, Лизка достала откуда-то маленькое зеркальце и протянула его на плохо отмытой ладошке Аглае.
– Где нашла? – удивилась Аглая.
– Сама сотворила, пока вы спали. Всю ночь возилась!… – призналась Лизка.
Аглая долго, не отрываясь, разглядывала себя в зеркало.
– Спасибо, – наконец тихо проговорила она. – Да только теперь уже, наверное, все равно!… – Поколебавшись, она вдруг призналась в свою очередь: – Я ведь ночью тоже глаз не сомкнула. Да и у Петровны зачем-то свет горел… – И она с тоской посмотрела куда-то вдаль, за лагерь.
– Тогда, может быть, споем на прощанье, как прежде? – предложила Лизка с каким-то отчаянием.
– Все равно, – пожала плечами Аглая. – Делать-то больше что?…
И вдвоем они вновь запели старую пионерскую песню (других песен они, видимо, не знали, а может, и больше того – не хотели знать). Поначалу тихо, а потом все громче и громче. Причем, несмотря на то, что Лизка старалась изо всех сил, ответа им по-прежнему не было. Не было слышно почему-то даже эха – говорят, такое иногда случается перед дождем. Аглая больше не хотела скрывать своей досады:
– Даже эха нет!
– Может, еще одну? – робко предложила Лизка.
Безо всякой надежды на успех они спели еще одну старую походную пионерскую песню. На шум из барака неожиданно появилась… Петровна, при виде которой встрепенувшаяся было на шум Аглая даже отшатнулась.
– Снова разбудили, неладные! – буркнула Петровна, забыв при этом зевнуть. Но совершенно неожиданно вдруг принялась подпевать Аглае и Лизке. При этом было заметно, что она также старалась изо всех сил. Втроем они пели так громко и пронзительно, как обычно поют на Руси: будто хотели искричать в песне всю невысказанность души. А закончив, прислушались: ответа им не было. (Надо честно признаться: не было надежды даже на то, что на поднятый шум придут узнать о случившемся и из недалекого поселка – всем уже давно было наплевать друг на друга!) Аглая вновь собралась уходить. На этот раз, похоже, навсегда.
– Покажь стрелу, Аглая, – вдруг попросила Лизка тихо.
Аглая поколебалась и достала из рюкзачка стрелу от лука (вполне оперенную, достаточно, надо сказать, волшебную). Протянула ее Лизке.
– Легкая какая!… – сказала Лизка. – Просто невесомая! Да?… спросила она почему-то у Петровны. Петровна тут же сделала каменное лицо и потребовала: