Князь Ириней не желал поступаться старозаветными обычаями и даже теперь, когда уже не было необходимости в том, чтобы перед лошадьми, точно загнанные звери, бежали быстроногие шуты в пестрых куртках, среди многочисленной челяди князя всех видов и рангов имелись и два скорохода; это были красивые, вполне почтенные на вид люди, уже в летах, в хорошем теле, которые, вследствие сидячего образа жизни, изредка жаловались на несварение желудка. Князь, разумеется, был слишком человеколюбив и не стал бы требовать от своего слуги, чтобы тот время от времени превращался в борзую или в резвую дворнягу, но, из уважения к этикету, оба скорохода во время торжественных выездов князя ехали впереди на линейке и там, где это требовалось ― если, например, по пути скоплялось несколько зевак, ― слегка болтали ногами, как бы намекая, что они действительно бегут. Это было великолепное зрелище.
Итак, скороходы только что слезли со своей линейки, камергеры вошли в вестибюль, за ними последовал князь в сопровождении красивого молодого человека в роскошном, шитом золотом мундире неаполитанской гвардии, с крестами и звездами на груди.
― Je vous salue, monsieur de Krösel , ― сказал князь, увидев Крейслера. Он произносил "Крёзель" вместо "Крейслер", когда в особо торжественных случаях изъяснялся по-французски, ибо тогда никак не мог правильно выговорить ни одного немецкого имени. Иностранный принц ― фрейлейн Нанетта, надо полагать, имела в виду именно этого статного молодца, когда закричала, что приехали князь с принцем, ― проходя мимо, небрежно кивнул Крейслеру; эту манеру здороваться Крейслер решительно не выносил, даже со стороны самых высокопоставленных особ. Поэтому он поклонился низко, до самой земли, с таким комическим видом, что толстый гофмаршал, вообще считавший Крейслера завзятым остряком и принимавший за шутку все, что бы тот ни делал или ни говорил, не мог удержаться и слегка хихикнул. Молодой принц бросил на капельмейстера взгляд своих сверкающих темных глаз, пробормотал сквозь зубы: "Шут гороховый!" ― и быстро прошел вслед за князем, который с благосклонной важностью обернулся, ища его взглядом.
― Для итальянского гвардейца светлейший господин довольно сносно изъясняется по-немецки, ― громко смеясь, сказал Крейслер гофмаршалу, ― передайте ему, ваше превосходительство, что я ему отвечу на изысканнейшем неаполитанском наречии, причем не буду смешивать его с североиталийским, а тем более с гнусным венецианским жаргоном Гоцциевых масок, короче говоря ― не ударю в грязь лицом! Скажите ему, ваше превосходительство...
Но его превосходительство уже поднимался по лестнице, высоко подняв плечи, словно то были бастионы или редуты для защиты его ушей.
Подъехала княжеская карета, в которой Крейслер обыкновенно ездил в Зигхартсгоф и обратно, старый егерь открыл дверцу, приглашая господина садиться. Но вдруг мимо промчался поваренок, рыдая и вопя:
― Ох, какое несчастье! Ох, какое горе!
― Что случилось? ― крикнул ему вслед Крейслер.
― Ох, несчастье! ― ответил поваренок, плача еще пуще. ― На кухне лежит господин обер-кухмейстер, он в отчаянии, он вне себя от бешенства и во что бы то ни стало желает проткнуть себе живот кухонным ножом, а все оттого, что его светлость князь неожиданно потребовали ужинать, а улиток-то для итальянского салата и нету. Господин обер-кухмейстер сами помчались бы в город, да вот беда ― господин обер-шталмейстер не велят закладывать лошадей без приказания его светлости.
― Ну, этому горю можно помочь, ― отозвался Крейслер, ― пусть господин обер-кухмейстер садится в эту карету, в Зигхартсвейлере он раздобудет самых лучших улиток, а я прогуляюсь туда же пешком. ― И он быстрым шагом направился в парк.
― Великодушное сердце! Благородный характер! Добрейший господин! ― кричал ему вдогонку старый егерь, растроганный до слез.
Далекие горы стояли в пламени вечерней зари, и пылающий золотом отблеск скользил, играя, по большому лугу, по деревьям и кустам, как бы гонимый зашелестевшим вдруг вечерним ветерком.
Крейслер остановился посреди моста, переброшенного через широкую протоку озера к рыбацкой хижине, и загляделся на воду, где в волшебном сиянии отражался парк с живописными кущами деревьев и вздымающийся высоко над ними Гейерштейн, вершину которого, будто причудливая корона, венчали сверкавшие белизной руины. Ручной лебедь, отзывавшийся на кличку Бланш, плескался в озере, гордо изгибая стройную шею и хлопая ослепительно белыми крыльями. "Бланш! Бланш! ― громко взывал к нему Крейслер, простирая вперед руки. ― Спой мне самую прекрасную твою песню! И не верь, что после этого ты умрешь! Но когда запоешь, прильни к моей груди, дивные звуки твои станут моими, и тогда один только я погибну от страстного, жгучего томления, ты же, полный жизни и любви, по-прежнему будешь качаться на ласковых волнах". Крейслеру самому было непонятно, что вдруг так глубоко взволновало его; невольно сомкнув глаза, он облокотился на перила. И тут он услышал пение Юлии; неизъяснимая сладостная боль пронизала его душу.
Мрачные тучи ползли по небу, бросая широкие тени на горы и лес, будто окутывая их темным покрывалом. На востоке глухо рокотал гром; сильней загудел ночной ветер, журчали ручьи; по временам, точно далекие звуки органа, раздавались аккорды эоловой арфы; ночные птицы, словно их кто-то вспугнул, поднялись в воздух и с криком заскользили сквозь лесную чашу.
Крейслер очнулся от забытья и увидел в воде свое темное отражение. Ему почудилось, будто Этлингер, безумный живописец, глядит на него из глубины. "Эгей! ― крикнул он, нагнувшись над водой. ― Эгей, это ты, любимый мой двойник, неразлучный товарищ! Послушай-ка, дружище, а ведь для художника, который слегка свихнулся и пожелал, в надменной заносчивости своей, попользоваться вместо лака княжеской кровью, у тебя довольно презентабельный вид! Я готов даже поверить, мой добрый Этлингер, что ты просто дурачил знатные семейства своими сумасшедшими выходками. Чем дольше я смотрю на тебя, тем яснее вижу, какие у тебя благородные манеры, и, если хочешь, я берусь уверить княгиню Марию, что ты, коли судить по твоей осанке в воде, был некогда весьма важной персоной и что она, не колеблясь, может отдать тебе свое сердце. Но если ты пожелаешь, друг, чтобы княгиня и сейчас еще была похожа на писанный тобою портрет, то придется тебе последовать примеру одного князя-дилетанта, ― он добивался сходства своих портретов тем, что подмалевывал физиономии оригиналов! Итак, за то, что тебя незаслуженно отправили в преисподнюю, я сейчас порадую приятеля кое-какими новостями! Знай же, уважаемый обитатель дома умалишенных, что рана, нанесенная тобою бедному дитяти, очаровательной принцессе Гедвиге, не зажила еще и по сей день, так что она от боли выкидывает иногда довольно странные штуки. Неужели ты так жестоко, так больно поразил ее сердце, что оно и поныне истекает кровью, увидев твой призрак, подобно тому как труп жертвы начинает сочиться кровью, когда к нему приближается убийца? Не поставь же мне в вину, милейший, что она принимает меня за твой призрак! И только появилось у меня искреннее желание доказать, что я не какой-нибудь мерзкий выходец с того света, а капельмейстер Крейслер, как мне поперек дороги встал принц Игнатий, явно страдающий паранойей, fatuitas, stoliditas , по мнению Клуге, представляющими весьма приятную разновидность идиотизма. Не передразнивай меня, художник, ведь я разговариваю с тобой серьезно! Ты опять за свое? Не бойся я насморка, непременно прыгнул бы в воду да задал бы тебе изрядную трепку! Убирайся ко всем чертям, каналья, со своими гримасами!"
И Крейслер отскочил от воды.
Внезапно тьма сгустилась, среди черных туч заполыхали молнии, загремел гром, и вдруг на землю посыпались первые крупные капли дождя. Из рыбачьей хижины на землю падал ослепительно яркий свет, и Крейслер поспешил туда.
Неподалеку от двери капельмейстер увидел в полосе яркого света своего двойника, свое второе "я", шагавшее рядом с ним. Вне себя от ужаса, он бросился в хижину, и, задыхаясь, бледный как смерть, упал в кресло.
Маэстро Абрагам сидел за маленьким столиком, и при свете сильной астральной лампы углубился в чтение какого-то толстого фолианта; он испуганно вскочил и подбежал к Крейслеру с возгласом:
― Ради бога, Иоганнес, что с вами, откуда вы в эту позднюю пору и что привело вас в такое исступление?
Крейслер с трудом овладел собой и проговорил глухо:
― Так оно и есть, теперь нас двое ― я и мой двойник: он выскочил из озера и гнался за мной до самой хижины. Будьте милосердны, маэстро, возьмите кинжал и зарежьте этого негодяя. Он безумен, верьте мне, и может нас обоих ввергнуть в погибель. Это он накликал грозу. Духи плывут по воздуху и раздирают человеческие сердца своими хоралами! Маэстро, маэстро, приманите сюда лебедя, пусть поет для меня ― в моей груди песня закоченела, ибо это второе "я" положило мне на грудь свою белую, мертвенную, леденящую руку, но как только лебедь запоет, оно должно будет снять ее и снова погрузиться в озеро.
Маэстро Абрагам остановил Иоганнеса, начал ласково увещевать, заставил выпить несколько рюмок огненного итальянского вина, оказавшегося у него под рукой, а затем постепенно выведал у него, как все произошло.
Но едва Крейслер договорил, как маэстро Абрагам громко расхохотался, воскликнув:
― Вот оно и видно, что вы ― отъявленный фантаст и чистейшей воды духовидец! Органист, разыгравший свои жуткие хоралы, был не кто иной, как промчавшийся ночной ветер, это он заставил трепетать струны гигантской эоловой арфы! Да, да, Крейслер, вы позабыли, что в конце парка, между двумя павильонами, протянута эолова арфа! Что же до двойника, бежавшего рядом с вами в свете моей астральной лампы, то сейчас я вам докажу, что стоит мне выйти за дверь, как рядом со мной появится и мой двойник; да и каждому, кто переступит этот порог, придется терпеть рядом с собой такого chevalier d'honneur своей особы.
Маэстро Абрагам вышел за дверь, и тотчас же рядом с ним на свету оказался еще один маэстро Абрагам.
Тут только Крейслер понял, что изображение отбрасывается замаскированным вогнутым зеркалом; он был раздосадован, как и всякий, кто, поверив в чудо, вдруг видит, что оно развенчано у него на глазах. Человеку более по душе самый глубокий ужас, чем естественное объяснение представшего ему призрака; он не довольствуется здешним миром, ему надобно увидеть нечто из иного мира, не требующее телесной оболочки, чтобы стать видимым.
― Мне непонятно ваше странное тяготение к подобным дурачествам, ― сказал Крейслер. ― Вы, как искусный повар, готовите из острых специй чудеса и воображаете, будто подобной вредной чепухой можно подхлестнуть людей, чья фантазия стала вялой, точно желудок пресыщенного кутилы. Нет ничего отвратительней, чем, показав человеку такой проклятый фокус, от которого перехватывает дыхание, тут же приняться ему доказывать, будто все произошло самым естественным порядком.
― Естественным, естественным... ― проворчал маэстро Абрагам. ― Вы ― человек, обладающий известной долей здравого смысла, и давно должны бы понять ― ничто в нашем мире не происходит естественным порядком, да, ничто! Уж не думаете ли вы, дорогой капельмейстер, что, пуская в ход доступные нам средства и достигая определенного действия, мы в состоянии объяснить себе первопричину этого действия, заключенную в таинствах природы? Вы всегда с должным решпектом относились к моим фокусам, хотя самого дорогого для меня вам так и не довелось увидеть...
― Вы говорите о Невидимой девушке? ― спросил Крейслер.
― Вот именно, ― продолжал маэстро, ― именно этот фокус ― а он, между прочим, есть нечто большее, чем фокус, ― убедил бы вас в том, что нередко простейшая, наиболее легко поддающаяся расчетам механика, соприкоснувшись с таинственными силами природы, вызывает действие, которое остается необъяснимым даже в обычном смысле этого слова.
― Гм... ― возразил Крейслер, ― если вы применили известную теорию звука, если ловко спрятали аппарат, да к тому же имели под рукой сообразительное и проворное существо...
― О Кьяра! ― воскликнул маэстро Абрагам, и слезы заблистали у него на глазах. ― О Кьяра, милое нежное дитя мое!
Крейслер никогда еще не видел маэстро в таком глубоком волнении; старик не любил поддаваться унынию или грусти, напротив ― всегда отгонял эти чувства насмешливой шуткой.
― Что же это за Кьяра? ― полюбопытствовал капельмейстер.
― Как глупо, ― ответил маэстро улыбаясь, ― что я нынче предстаю перед вами старым, плаксивым дураком; но созвездиям угодно, чтобы я наконец поведал вам о той поре моей жизни, о которой я так долго хранил молчание. Подойдите сюда, Крейслер, взгляните на этот толстый фолиант, ― это самое замечательное из всего, что мне принадлежит, наследие искуснейшего чернокнижника по имени Северино; я как раз сидел тут и читал о всяких фантастических вещах и любовался Кьярой, чье изображение здесь напечатано, и вдруг вы вламываетесь ко мне вне себя от волнения и отказываетесь признавать мою магию именно в тот миг, когда я с упоением предаюсь воспоминаниям о прекраснейшем из всех ее чудес, коими я повелевал в цветущую пору моей молодости.
― Так расскажите о нем, ― заметил капельмейстер, ― дабы и я мог подвывать вам.
― Я был молод и полон сил, имел довольно приятную наружность, ― начал маэстро Абрагам, ― но однажды, работая над сооружением большого органа для собора в Генионесмюле, свалился больной, да и неудивительно: слишком усердно добивался я славы и потому слишком много трудился. Лекарь сказал мне: "Прогуляйтесь-ка, уважаемый органный мастер, прогуляйтесь по белу свету, по горам и долинам". Так я и сделал, и повсюду, где бы ни проходил, я, шутки ради, выдавал себя за механика и показывал публике всякие занятные кунштюки. Дело шло прекрасно и приносило мне немалый доход, покуда я не столкнулся с человеком по имени Северино; он едко высмеял меня и мои жалкие фокусы и чуть не заставил меня поверить вместе с народом, что он в союзе с дьяволом или по крайней мере с другими более почтенными духами. Особое изумление возбуждала его женщина-оракул, фокус, прославившийся впоследствии под названием "Невидимой девушки". Посреди комнаты к потолку был подвешен шар из тончайшего прозрачного стекла, и из этого шара, словно нежное дуновение, струились ответы на вопросы, задаваемые некоему невидимому существу. Непостижимость этого странного феномена, а еще более ― трогательный, хватающий за душу голос Невидимки, меткость ее ответов, подлинный дар предвидения обеспечивали фокуснику небывалый приток зрителей. Я старался познакомиться с ним поближе, много рассказывал ему о своих механических кунштюках, но он отнесся к моей науке с презрением, хотя и не в том смысле, как вы, Крейслер. Потом он настоял, чтобы я изготовил ему водяной орган для домашнего употребления, сколько я ни доказывал ему, как доказывал и покойный придворный советник Мейстер из Готтингена в своем трактате "De veterum hydraulo" , что от подобного применения hydraulos не будет никакого проку, кроме разве экономии нескольких фунтов воздуха, который мы пока что, благодарение богу, получаем даром. Наконец Северино признался, что нежнейшие звуки такого инструмента нужны ему для сопровождения пророческих слов Невидимки, и согласился открыть мне тайну этого чуда, ежели я поклянусь всеми святыми, что не только не воспользуюсь ею сам, но и не открою ее другим, хотя он уверен, что вряд ли возможно сделать копию его чудесного аппарата без того, чтобы... Тут он многозначительно замолчал и придал своему лицу таинственно-умильное выражение, совсем как некогда блаженной памяти Калиостро, когда он рассказывал дамам о своем волшебном экстазе. Горя нетерпением узреть Невидимку, я обещался соорудить ему водяной орган как только удастся, и с тех пор маг стал дарить меня своим доверием и даже выказывать некоторую приязнь, ибо я охотно взялся помогать ему в работе. Однажды, когда я направлялся к Северино, я увидел на улице толпу народа. Мне сообщили, что какой-то прилично одетый господин упал на мостовой без сознания. Я протиснулся вперед и узнал Северино, которого только что подняли и понесли в соседний дом. Случайно шедший мимо лекарь старался привести его в чувство. После того как были испробованы многие средства, Северино глубоко вздохнул и открыл глаза. Взгляд его, устремленный на меня из-под судорожно сведенных бровей, был страшен: весь ужас борьбы со смертью горел в нем мрачным огнем. Губы его дрогнули, он попытался что-то вымолвить, но не смог. Наконец он несколько раз выразительно хлопнул рукой по жилетному карману. Я сунул туда руку и вытащил связку ключей. "Это ключи от вашей квартиры?" ― спросил я, и он утвердительно кивнул. "А это, ― продолжал я, поднося к его глазам один из ключей, ― от кабинета, куда вы меня никогда не впускали?" Он опять кивнул. Но когда я решился продолжать свои расспросы, он, как бы объятый смертельным страхом, начал охать и стонать, капли холодного пота выступили у него на лбу, он вытянул руки и соединил их дугой, словно обнимая что-то, и указал на меня. "Он хочет, ― предположил лекарь, ― чтобы вы позаботились о его вещах и аппаратах и чтобы в случае его смерти вы взяли их себе, да?" Северино еще усердней закивал головой. Наконец, воскликнув "Corre" , он в беспамятстве упал навзничь. Весь дрожа от любопытства и нетерпения, я помчался к жилищу Северино, открыл дверь в его кабинет, где он, по-видимому, держал взаперти таинственную Невидимку, и был немало удивлен, не найдя там ни души. Единственное окно было плотно завешено, и свет еле пробивался в комнату; на стене, как раз против двери, висело большое зеркало. Когда случайно взгляд мой упал на это зеркало и я увидел в полумраке свое отражение, меня пронизало странное чувство, будто я стою на изолирующей скамейке электризационной машины. И в то же мгновение голос Невидимой девушки произнес по-итальянски: "Пощадите меня хоть сегодня, отец! Не истязайте так жестоко, ведь вы уже умерли!" Я быстро распахнул дверь, яркий свет хлынул в комнату, но опять никого не было видно. "Хорошо, отец, что вы послали сюда господина Лискова, ― говорил голос, ― он не позволит вам больше так пытать меня, он сломает магнит, а вам уж не выбраться из могилы, куда он вас зароет, как бы вы ни противились. Вы теперь мертвец и уже не принадлежите к живым!" Вы легко поймете, Крейслер, какой ужас обуял меня, ведь я никого не видел, а голос раздавался у меня над самым ухом. "Тьфу, дьявол! ― выругался я громко, дабы придать себе храбрости.