Евгения Хамуляк: Рассказы - Евгения Хамуляк 10 стр.


Сколько проспал – не помнил, да только когда проснулся, увидел рядом медведя другого, точнее, и не медведя вовсе, а медведицу. Глаза закрыл – друг мерещится; глаза открыл – медведица сидит, на него спокойным взглядом смотрит… Сон, не сон? Опять закрыл глаза – друг сидит, открыл – глаза умные, терпеливые, добрые… Подумал мишка чуток, вдохнул воздух, посмотрел на облачка – да вроде нет опасности. А что гадать долго? Встали да пошли по лесу, ведь вечер уже, а еще столько дел надо сделать, у медведей ведь как: сиди не сиди, а зима не за горами…

За печкой вкусно-вкусно пахло пирожками с морковкой, свекольной стружкой сладенькой, яблоками с подливой из медка, супом из топора… или это из другой сказки?..

Все запахи за день соберутся, в одно облачко сольются и за печку спрячутся, чтобы деткам ночью слаще спалось после рассказов бабушкиных про добрую матушку-природу, про чудеса ее чудесные да про то, как мишка бурый девочку-бедняжку повстречал… Засыпали детки, головки на подушки роняли, ноженек не чувствовали – так за день набегались. А денек сегодня хороший был, и папка так говорил: завтра лучше будет, спите…

* * *

Новости губернии. В N-ской губернии пропала крестьянская девочка, больная падучей болезнью. Предположительно, причиной страшной трагедии стал медведь-людоед. Подобное имело место быть несколькими годами ранее.

Сказки Маруси Козы

Посвящается моему дорогому Иннокентию.

Я крепко люблю тебя и никогда не забуду.

Твоя М.

Жила-была на свете одна женщина, и было у нее восемь детей. Звали ту женщину Маруся Коза. А почему так звали – про то сказ еще будет. Читайте дальше.

Жили они в большом доме на окраине большой деревни вдевятером: мать, семь дочек и один сыночек. Маруся Коза – матушка.

Старшенькая Маня Глазок была не только самая прилежная да учтивая, но и самая красивая. Глаза у нее были большие и, как небо весеннее, голубые-голубые. А еще ее так звали, что она за всеми приглядывала, когда мамы дома не было. Самой большой подмогой матери была. Может, поэтому и наградил Бог ее такой красотой. Говорили, в деревне были красавицы, но эта слыла своей неписаной красотой.

Далее Клаша шла, в семье Воробушком прозвали, и была она такая шустрая и быстрая, что везде поспевала. Правда, иногда бралась сразу за несколько дел, не доводя толком ни одного до конца. Но если уж получалось хорошо, то цены ее талантам не было. Голова у нее стоумовая, говорили люди старые про нее. А те зря так не назовут.

Следом Людочка шла, доброй девочкой росла, хорошей. Много не скажешь про нее: больше слушала, чем чирикала. А это бесценное качество и в наши дни, когда все только как помелом и мелят.

Вера с Галей погодками были. И так уж повелось, что меж ними всегда ссоры случались, но любовь сестринская была выше всяких разборов. Обе смышленые, шустрые, а коли чего не понимали сразу, подзатыльники Мани и Клаши быстро на место ставили то, что беспорядок создало. Были они искусницы травы всякие собирать да косы плести. Ну и так понемножку по дому годились.

Нина с Лизаветой близняшками были, этакие худенькие две тростиночки. Кто на них смотрел, тот обязательно слезу добрую проливал. Не было в семье роскоши кормить детей конфетками да мармеладками, вот и были девицы тонюсенькими, будто березки молодые, с косичками да сережками… По две пары одинаковых глаз. И где бы они ни появлялись – люди от умиления забывали, куда шли, ибо зрелище было знатное: зеркало со своим отражением гуляет да в скакалки прыгает. Вот так конфетки и мармеладки нет-нет да в доме и появлялись.

Ну и последним сынок шел, Иннокентием звали. Отец такое имя важное дал.

А вот самого кормильца у семьи не было, ибо времена были темные, и пропал он без вести вот уже как пять лет. Но Бог, как известно, не оставляет детей своих без помощи и заботится о них как умеет. И хотя мужа назад вернуть не смог, почему – нам неведомо, на то, как говорят, воля Божья, зато, чтобы не оставить семью без пропитания, одарил он эту женщину своей милостью – могла Маруся Коза лечить хоть зверушку, хоть человека от любой болезни. И сама семья ее не болела, в работе да заботах забывая о потере, стужах да голоде.

Такосьма и жили.

Дети, хоть и малые были, по дому помогали кто чем может: кто поменьше – ему учали не сорить и зря мамку не беспокоить, а старшие друг за другом да за младшими ухаживали. Оно ведь как бывает – правду не поймешь, пока горе не придет. А здесь все понимали, что если маме не помогать, еще одно горе накликать можно… Похлеще да пострашнее. А может, просто были эти дети воспитаны сызмальства как положено, ибо родились все в большой любви, от любящих и уважающих друг друга родителей, несмотря на то, что жизнь суровая их разлучила.

И покамест мамка по домам ходила скотину на ноги поднимать и людей бедных врачевать, в энто время люди приходили и, кто чем богат, за добро добром платили.

Тяжело жилось этой семье, особенно без помощи мужской, которая порой в силе одной руки проявляется или во взгляде, надежды и благородства полного. Но жили – не тужили, жаловаться что есть забыли. Ибо каждый понимал: счастье их было не в роскоши, а в совместном житье-бытье душа в душу.

А любовь, которую мамка несла в дом, как молоко теплое разливалась каждому сколько надо было. Не все гладко было, да насущное сглаживало быт.

Маруся Коза с ночи или с утра раннего уходила, как кликать начинали ее на помощь, а как известно, заварухи да напасти на ночь глядя приходят, все оттого, что темень чертей кормит. А к рассвету, с петухами, солнце алое нечисть жжет и гонит прочь и дает врачевать хвори, если на то Бог волю свою разрешает. Поэтому приходила Маруся Коза домой поздно, иногда за полночь, усталая и еле живая. Взрослые девочки уже собирали стол после себя и младших и накрывали стол для мамки своей.

Дом был большой, но жили все в малой комнате: служить и обогревать ее было сподручнее, да и умещались все, что зря жаловаться, в тесноте, да не в обиде, как говорится. Печки в те времена были большие и теплые, как руки и объятия мамины, беленые и пахли пирогами с морковкой. А остальные комнаты прибрали чисто и заперли до времен лучших, когда папка вернется и все наладится как и раньше, и каждая из девушек свою комнату занять сможет.

Жили просто, и в суете сует забылось плохое; пироги с морковкой, правда, тоже забыть пришлось, из сладкого токашма печеные сухарики из свеклы водились, но зато сладкие – никто не жаловался.

Приходила мамка, садилась за стол большой дубовый, клала руки свои белые на стол, а голову на руки. Заходили сзади Маня с Клашкой, старшие девочки, и руками своими молодыми проворными расплетали косы ее русые, длинные, у корней чуть седые уже не по возрасту, по утрате своей и жизни непростой.

Работу, что Клаша с Маней оставляли, три другие, что помладше, – Люда, Вера и Галя, – быстро с ней справлялись: вмиг посуду перемыть, стол заново накрыть и по тарелкам что Бог сегодня послал разложить. Бывало, ничего не посылал. Ну так чай пили с травами, которые летом всей семьей собирали и под потолок вешали. Вкусный чай-то бывал, сладкий и горький от трав полевых. Две маленькие, что на лицо будто одна, Нина с Лизаветой, ластиться да целоваться приходили, от поцелуев сладких которых вся усталость материнская проходила.

Ну и, наконец, скромный до всех, последним с печки слезал Иннокентий, пятилетний сынок Марусин, которого в доме Кулей звали. Так его еще отец назвал в честь деда своего, а Куля по-доброму кликал, потому как последний раз сына видел, когда его в кульке ему показали, будто пирожка. Так все его и стали привечать, по-доброму смеясь и радуясь. Куля обычно хмурился: в душе ему ни первое, ни второе имечко никак не оседали, но при людях не отнекивался, отзывался, раз отец так назвал – значит, хорошее имя, плохое б не дал.

Слезал с печки и к маме шел, медленно и нерасторопно.

Уж больно маму любил, что как видел ее издалека – плакать хотелось, так прижаться желал. Но отродясь помнил мальчик, что девки вокруг; мало ли что сестры – все равно бабы, нельзя, знал, слабеньким быть и выказывать слабость свою. Мало ли напасть какая, он один в семье мужик, только дай смолоду слабости разок выйти! Пару раз по неразумности дал, так такие ручьи слез вылились, самому страшно было, что в нем мокрости столько. И понял он: мокрость – тоже девка, нельзя ее расстраивать. Поэтому шагал медленно, чтоб не растрясти болото это.

Ну, а как к мамушке прижимался, забывал все: голова от запаха ее кружилась, тепло шло от нее, как от молока козьего парного вкусного, и так уж она его любила, что, словно девочку, целовала во все щеки и в затылок русый. Он не сопротивлялся, даже про окружение забывал и про мокрость. Чуток все-таки давал волю слезам, но тихо, как положено. И обязательно просил он мамушку сказку на ночь рассказать. И не могла Маруся Коза, хоть и мертвая от усталости бывала, отказать. Да только какие сказки, когда жизнь такая стала, что сама на сказку похожая, порой с такими поворотами, что самому Илье Муромцу не снилось. Поэтому, откушав, что люди добрые за день нанесли, тут же садилась и рассказывала что знала, что на душе за день накопилось, что навеялось, что думалось.

А порой с ног валилась, так и не начав сказку-то. Да дети не обижались, мамку жалко было, не будили, так и оставляли спать, укрывали только потеплее.

Но был день сегодня необычный – праздничный, предпасхальный. А как водилось, перед Пасхой люди болели меньше: то ли Боженька жалился над народом, то ли в приготовлениях да в настроениях болели люди меньше, кто их разберет, благочестивых.

Мамка обычно раньше вечера приходила, да тоже чего-то успевала приготовить, накрыть на стол что припасли, а на десерт, как говорили в городах больших, просили рассказать что-нибудь интересное: про папку, про любовь их большую, про то, как, кто и когда родился, про то, как Пасху празднуют в других городах да селах и про всякое разное.

Удивлялася Маруся детям своим, как они могут про одно и то же по десять раз расспрашивать и радоваться, словно в первый раз слышат, но соглашалася – других подарочков желанных на святой этот праздник у нее все равно для детишек своих не было.

– Скажи, мамушка, почему тебя Козой называют? – спросила Верочка, кой одиннадцать лет недавно стукнуло, и прыснула от своего нежданного порыва.

– Ох, и давняя та история, – рассмеялась Маруся Коза.

– Расскажи, расскажи, – просили дети.

– Была я молода в свое время и горяча. А сурова была… Ох! Уж если обидит меня кто, такосьма обижалась, что из носа дым шел, и будто рога у меня отрастали да хвост сзади камни в пыль сбивал. Вот какая была мать ваша! – и засмеялась сама от души, молодость свою вспоминая. – А если какая несправедливость творилась, так я первая в рядах за честный строй. И с парнями пару раз в драке батюшка ловил. Ловил и побивал, да не помогало. И прозвали меня Марусей Козой с тех пор. Да только дралась я не просто так, а всегда за честное дело; стали меня на подмогу звать дети малые или какие-нибудь немощные. И стали меня всякие люди недобрые побаиваться, а опосля одно лишь имя мое страх наводило на обидчиков. Одним словом, так и прижилось это прозвище, вовсе мне не обидное.

Да только нелегко жилось Козушке. Не сидела я дома ни минуточки, егоза была та еще. И матушка уже не рада была характеру такому грозному, и батюшка не знал, как сладить со мною. И кто на мне, такой боевой, жениться захочет? А была я красавицей писаной, детушки: и стройна, и бела, а взор ясный, острый, ум цепкий, нрав веселый, характер – железо! Да отец как в воду глядел: смотрели на меня женихи, восхищалися, а подойти ни один не отваживался. И все вокруг пары создавали да женились, через костры прыгали да за ручку держались. Одна я, окаянная, как русалка, все одна свои косы расплетала на глазах у грустных родителей, желавших мне добра и внуков хотеючи.

И не выдержал один раз отец, вывел меня на площадь ярмарочную, где в то время командовал и большим человеком был. Не побоялся насмешек и позора, взял меня за косу мою русую, накрутил на кулачище свой и спросил честной народ: желает ли кто его красавицу-дочь замуж взять. Отдавал самое дорогое, любимое, но предупредил, что я росла на воле, будто трава полевая, набралась силы так, что не каждый такую скосить теперь сможет. Долго люди стояли и смотрели, молодые посмеивались, старые жалели отца. Тут вышел кузнец наш Федор, которого в деревне Горынычем звали, и говорит: "Я возьму, привык с железом-то обходиться, оно в моей руке мягким становится".

И посмотрел на меня Федор Горыныч тогда так, от чего поняла я одну вещь важную: или живу, как и раньше, куда ветер понесет вольный, да всю жизнь одинокую и тоскливую, или пришел час меняться мне. И стало совестно, что раньше я этого в толк взять не могла. С тех пор называю я вашего батюшку не иначе как Федор Горыныч, чтоб не забыть мне урока того, и в честь дня того замечательного, когда повстречала своего любимого и суженого. И увез ваш батюшка меня на свою родину, чтоб без всяких кривотолков и смешков начать жизнь новую с чистого листа, чтобы люди злые больше своих языков не чесали про имя доброе моих родителей, мужа моего да семьи нашей.

* * *

– Скажи, мамушка, почему люди злые бывают? – спросила старшая из дочерей, Манюша.

Сидела Маруся Коза у стола и заплетала дочерям косы узорные, чтоб завтра с утра спозаранку в церковь идти нарядными. И удивилась вопросу такому чудному. Кабы кто знал ответ на вопрос этот! Но знала она: ответить надо так, чтоб не просто в одно ухо влетело, а из другого вылетело, а задержалось малек в головке-то. Был бы Федор Горыныч здесь, сумел бы объяснить как следует, чтоб дочки не боялись зла, а сынок вырос славным мужем. Да вот пять лет завтра будет, как ушел муж Маруси Козы и семью оставил.

Вздохнула Маруся и отвечала:

– Понимаешь, доченька, не бывает злых-презлых людей-то.

Удивились дети, аж Клаша голову воротнула так, что коса распалась в руках у матери на волны русые, словно колоски пшеницы. Не выдержал Куля, подбежал и глаза в глаза спросил:

– Как же не бывает, мамушка?! А вот посмотри на злыдень этих Верку Сороку и сестру ее Люську Кроль, что каждый день не ленятся, дразнить нас прибегают. Кричат, что мы-де не здешние, козлята чужие, дети брошенные, прогоняют, камнями кидаться желают…

– Кинули хоть раз? – спросила матушка Кулю.

– Я б им кинул, я б им Курганову гору накидал во двор! – погрозил кулаком Куля в сторону, где жили неприязненные соседи. – Нет, не кидали, но грозились!

– Лает собака, да не кусается, Куля. Цена грош таким людям, но не злые они. Так вот собачки лают на тех, кто послабее, а кто их не слушает – на тех лаять побаиваются.

– Не понимаю, мамушка, – сказал раздосадованный Куля.

– Берите все подушки свои да у печки раскладывайтесь по пирожку в руке. Вот и вечер наступил, расскажу я вам сказку сегодня про сестер Верку и Люську – злых заколдованных, как раз под сон хорошо, – сказала Маруся детям.

Ох, и крику-визгу радостного было, все свои подушки-сеновалки у открытой печки побросали, калачами увалились; сестры-близнецы спинки друг другу чесать давай, остальные косы заканчивать заплетать да пироги уминать и ждать волшебный сей момент сказки.

Только Куля странным стал, чесал-чесал свой русый чуб и, встав с подушек, серьезно этак спросил:

– Мамушка, а можно ли про другое чего сказку? Коли тратить целое волшебство про каких-то Верку и Люську, противных вредин. Может, про другое сказ есть?

– Садись, Иннокентий, я про все расскажу, сегодня времени много – на все хватит. Смотри не усни!

Серьезно мамка сказала Куле, он ее тон фирменный знал; редко бывало, но знала она, как детям так сказать, чтоб более не переспрашивали. Ох, и чуб Кулин знал, и косы сестринские знавали иногда тон энтот. Присел сынок. Раз сказала – значит, сказала, на то она и мамка.

– Не бывает злых-презлых людей, ребятушки, – и посмотрела Маруся вдаль куда-то, будто бы там из-за печки кто-то стал с ней тихонечко разговаривать и сказки эти подсказывать. – Злыми людей боль делает. Вот про нее, окаянную, и будет сказка…

* * *

– Вот помню, как все начиналось, – подставила Маруся Коза руку свою белую под лицо точеное и помолодела сразу на двадцать лет, – как мы сюда приехали, как быстро и складно дом этот большой построили, и был он самый большой и самый красивый в деревне в те времена. Батюшка ваш искусным мастером был, и не только по части железа, – рассмеялась она сама себе. – Мог из дерева или из какого другого материала красоту наводить. На каждом углу птичку какую деревянную вырежет-поставит, окошки резные с драконами по краям выставит, ярко-ярко крышу намастит… Аж издалека виден был наш терем-теремок. Одним словом, не дом – крендель сахарный! А я внутри старалась-расстаралась – коврики-полотенца-шторки-скатерти…

Так мы друг друга полюбили, что любовь наша стала вокруг чудеса творить: весна раньше наступала, а цветы в нашем саду зацветали аж в феврале. Чудо чудное! А как наши ягодки пошли… – и с большой нежностью стала она обнимать детей своих, сначала старших, а потом и младшим материнской ласки досталось. И так младшие дети стали умиляться рассказам, что прослезились, жалко им стало, что не застали они чудеса расчудесные и то времечко.

Это потом деревня наша разрослась и понастроили хаток и теремков с целую гору Фудзияму, что в Японии стоит. Стали соседи к нам заглядывать, чтоб знакомиться. На нас посмотреть, себя представить. Охали да ахали, диву давались обычаям разным, одежде другой да красоте моей необычной для этих мест. Уж слишком бела и тонка я была.

Пришла однажды ко мне в гости тетенька одна. Не знала я тогда, что это Марыся Степановна, мамушка Верки Сороки и Люськи Кроль. И говорит мне:

– Знаешь, меня ведь тоже Марыся зовут.

А я ей отвечаю:

– Извиняйте, тетенька, да я – Маруся, матушка с отцом меня так назвали.

Она мне в ответ:

– Это у вас Маруся, а в нашем крае берез мало, вот буква "у" и потерялась, видать, поэтому всех Марысями кличут.

Я серьезная сделалась, как-то обидно на душе стало за буковку эту.

А она мне в ответ:

– Так ты не обижайся, буковка-то одна, она не виноватая, да и других букв много осталось, они, чай, главнее, раз вместе. А вот что означает это все? Интересное! Вот пришла ты в наши края, и вспомнила я, что бабка моя тоже меня Марусей звала, это потом уж подзабыли про буковку ту потерянную.

Поняла я, что передо мною добрая соседка стоит, и стала я ее расспрашивать о своих терзаниях:

– Скажи мне, добрая женщина, почему люди смотрят на меня, охать-ахают и руками на меня машут, может, я делаю что-то не так?

Подумала женщина и сказала:

– Ты, Маруся, красавица писаная, значит, Бог тебя любит, значит, силушку тебе дарит, чтобы ты умом своим стоумовым смолоду понимала, где что хорошо, а где что плохо. Люди здесь так устроены, что если новое видят, то во всем беду чуять начинают. Такие уж мы тут. Давным-давно жили здесь люди на тебя похожие, так давненько – даже я не помню. А потом не стало их. Мы появилися, а вот раз – и ты опять. Не к добру. Уж извиняй ты нас за это.

Назад Дальше