У романистов - Боборыкин Петр Дмитриевич 3 стр.


Вот что я знал и думал о Гонкуре к приезду моему в Париж в июне 1878 года. Я хотел начать личные знакомства с кружком реалистов знакомством с Флобером. О нем я слышал много рассказов, как о человеке, в сущности, очень простом, даже наивном, несмотря на ту жизнь отшельника и мизантропа, которую он ведет. Но Флобера не оказалось в Париже: он жил в Руане или около Руана и отправился туда на все лето и осень. Флобер родом оттуда. Читатели "Г-жи Бовари" припомнят, какие в этом романе прекрасные подробности нормандской жизни и физиономии города Руана. Я бы охотно сделал даже поездку на поклон Флоберу, но времени у меня было в обрез. О своем желании познакомиться лично с Гонкуром я передал ему через Тургенева. Он тотчас написал Тургеневу, что ждет меня на другой же день и что он вообще каждый день к моим услугам до часу пополудни. Ему было уже известно то, как я отнесся к реальной школе парижских романистов и как высоко ставлю в этой школе братьев Гонкур.

За несколько месяцев перед поездкой моей в Париж проявился и первый роман, написанный Э. Гонкуром по смерти брата. Его родственное горе было, действительно, так сильно, что он более года не мог приняться ни за какую литературную работу. Роман "La Fille Eliza" ("Девица Элиза" (фр.)) встретил, разумеется, брезгливый отпор со стороны рутинных защитников нравственности и рутинных же критиков. Его нашли сухим, прозаичным, скучным, отталкивающим. У нас, в России, он вообще понравился; но даже и либеральные журналы почему-то застыдились переводить его целиком – вряд ли по цензурным соображениям. Для людей не предубежденных и в особенности для тех, кто с симпатией относится к реальным приемам романа, произведение одного Эдмона Гонкура было приятным доказательством того, что в этом писателе есть настоящая самобытность. Стало быть, он не обязан был брату всем своим сочинительством. Стало быть, правда то, что рассказывал Золя в своей хронике, то есть, что оба брата представляли собою изумительный образец душевного лада. И у того и у другого были несколько разные литературные дарования; но они одинаково были проникнуты верой в правду своих творческих приемов, одинаково приучили себя к тщательной отделке, одинаково смело шли навстречу всякому реальному изображению, как бы оно ни казалось стыдливым и трусливым буржуа скандальным и возмутительным.

Отправясь к Гонкуру тотчас после раннего завтрака, я уже по одному адресу видел, что он живет не так, как другие французские литераторы. Надо было ехать за всемирную выставку, в отдаленное предместье Парижа – Отейль. Там обыкновенно живут люди тихие, не участвующие в парижском водовороте: или рантье в собственных домиках и небольших отелях, или артисты, to есть художники и актеры, большие любители воздуха, отдыха и зелени. В омнибусе тащились мы, больше в гору, добрых 45 минут; на дороге нас застигла буря и ливень, превратившийся сейчас же в целые реки вдоль покатых улиц Отейля, в эту минуту совершенно пустых. В Отейль вы попадаете через другое предместье – Пасси, которое недавно такими живыми, поэтическими красками описано было в последнем романе Золя. Омнибус остановился у станции, на углу нового, только что отстроенного бульвара. Приходилось идти пешком; но дождик уже стих.

Через несколько сажен по бульвару Монморанси стоит дом, или, лучше сказать, отель, Гонкура. Свои собственные дома имеют в Париже очень немногие литераторы, даже из тех, кто заработывает большие деньги. У Гонкуров было наследственное состояньице. От Тургенева я слышал, что оставшийся в живых брат может, не рассчитывая на доход от романов, проживать тысяч 35–40 франков в год. А он холостой человек.

На той же стороне, по которой я шел, показался и отель Гонкура, в два этажа, изящной, чисто французской архитектуры, с грифельной кровлею и с выходной дверью без всякого навеса посредине; направо и налево – решетки довольно большого сада. Я заметил по зелени, что хозяин охотник до растений. Мне бросилось в глаза несколько тропических деревьев и кустов. Все во внешности этого дома говорило о тонком вкусе хозяина: таких домов вы у нас в городах не найдете, разве какой-нибудь особнячок, да и то он не будет так красив и не в таком строгом стиле, а главное, не будет так опрятен.

Встретила меня служанка и впустила в сени, имеющие вид небольшого вступительного помещения в какой-нибудь музей; по обоим бокам лесенки были площадки. Весь этот покоец уже носил на себе художественный оттенок. По стенам – майолики и разные скульптурные вещицы; стены и плафон декорированы. Словом, вы входите точно к живописцу, а не к литератору, особенно, если вы при этом вспомните петербургские и московские квартиры и романистов, и драматургов, и журнальных сотрудников. Вы сейчас могли понять, почему братья Гонкур с самых первых шагов на писательском поприще так много занимались разными тонкими вещами XVIII и XVII столетий. Нетрудно было также по одному воздуху, какой наполнял отель, догадаться, что вы не у женатого человека со множеством чад. Воздух стоял свежий, но, если так можно выразиться, отзывавшийся некоторой сухостью и чопорностью пожилого холостяка…

IV

Я поднялся во второй этаж. Рабочий кабинет Гонкура – небольшая высокая комната, выходящая окнами в сад, вся уставленная разными художественными произведениями. В ней, еще больше, чем в сенях, проглядывала артистическая натура хозяина. У нас деловые кабинеты обыкновенно поражают иностранца своими размерами; но в Париже даже люди, имеющие свои собственные отели, не любят работать в больших сараях. Французу нравятся, напротив, уютные комнаты, которые все переполнены чем-нибудь ласкающим его взгляд.

Меня встретил человек лет под пятьдесят, может быть, немного меньше, довольно большого роста, широкоплечий, с сильной проседью, по лицу – нечто вроде художника или даже отставного военного, во всяком случаес наружностью, имеющею мало типического собственно для литератора. У Гонкура несколько желтоватое, утомленное лицо с правильными чертами. Сразу видно, что он – барин, а не литературный труженик. Одет он был совершенно по-домашнему, так, как обыкновенно во Франции одеваются у себя люди работающие, то есть в короткой вязаной фуфайке, с фуляром вокруг нее, без белья и, сколько я помню, даже с шапкой на голове, тоже по типичной французской привычке. (В скобках сказать, так же почти одевается там и наш И. С. Тургенев, за исключением французской шапочки.)

Прием Гонкура – вежливый, простой, хотя несколько суховатый. Фатовства, какой-нибудь претензии не видно в том, что французы называют abord (обхождением (фр.)). Голос у него немного глуховатый, с двумя-тремя резкими нотами, без картавости. Говорит он просто, без торопливости, без своеобразной парижской скороговорки. Если бы не настоящий довольно тонкий акцент, можно было бы сказать, что так говорят многие русские, долго жившие за границею. Во всем его существе есть действительно что-то не то скучное, не то скептическое; но это только с первого взгляда. По крайней мере мне удалось после двух-трех фраз завязать с ним разговор, который показал мне, что этот предполагаемый фешенебль очень легко идет на оживленную беседу с разными подробностями, охотно рассказывает все, на что наводишь его…

Он уже знал, что я беседовал с русской публикой об его романах, был также предупрежден и насчет деловой цели моего визита. Эту часть разговора мы вели без всяких околичностей. Гонкур, действительно, приступил к новому беллетристическому произведению; но не мог еще даже приблизительно сказать, когда он его окончит. Такие люди, как этот художник-романист, пишут не по нужде, а для своего удовольствия. Очень может быть, что он проработает над новым романом два-три года. К замыслу романа мы еще вернемся.

Для меня интересно было подтвердить личными свидетельскими показаниями самого Гонкура то, что Золя приводил в своих письмах о манере работать обоих братьев. Э. Гонкур без всякой рисовки, оживленно, с видимым удовольствием рассказал мне в коротких чертах историю их общего писательства с покойным братом. Они оба с детства были необыкновенно дружны. Учились они в коллеже, и ни тот, ни другой не думали вовсе пойти по писательской дороге. Оба рисовали, один даже очень порядочно. Их мечта была поскорее обзавестись своей мастерской, жить как вольные птицы, путешествовать, не знать других забот, кроме художественных поисков идеала и красоты. Один из них заболел; нужно было ехать на юг. Перебрались они в Алжир и там зажились, им очень полюбилась жизнь туристов, и во время своих поездок, где они снимали эскизы типов и видов природы, явился для них первый повод высказывать на письме свои впечатления. Они описывали без затей все, что попадалось им стоящего внимания, одному парижскому приятелю, и начали это делать сразу, сообща и вдвоем. Эти беглые приятельские заметки найдены были живыми, характерными. По возвращении их в Париж приятели стали убеждать их не бросать пера и попробовать себя в каком-нибудь роде. Тогда же они установили для себя и постоянное сотрудничество, которое доставляло им особое нравственное наслаждение. Жюль, по уверению Эдмона, отличался необычайной восприимчивостью ко всему художественному; он не переставал жить артистическим интересом, постоянно набрасывал что-нибудь, делал эскизы, а главное, читал по истории искусства, изучал классические произведения, собирал всевозможные вещи, характерные для разных эпох. Так как у обоих из них была с детства любовь ко всему элегантному, красивому и своеобразному, то естественно, что они остановились на блестящей эпохе французской барской культуры, на XVIII и отчасти на XVII столетиях. Тут у них стала развиваться положительная страсть ко всему, что XVIII век дал своеобразного и тонкого. Эта антикварно-художественная полоса и способствовала выработке языка, манеры, привычки к изящным деталям, изучению мельчайших подробностей. Она же сделала их менее чувствительными к вопросам дня, к политическому движению, к разным общественным влияниям. Они жили артистами-исследователями. Но склонность к анализу и к живой наблюдательности взяла свое и с первых же чисто литературных опытов придала им физиономию не тенденциозных, а художественных реалистов.

Когда я спросил Э. Гонкура: "Действительно ли они кончили тем, что стали работать как две половины одного и того же умственного организма?" – он не только подтвердил мне это, но уверял, что в последние годы они до такой степени спелись друг с другом, что сами бывали поражены сходством и даже тождественностью своих впечатлений и мыслей в иные минуты…

– Бывало, – говорил он, – идем мы, гуляем, в деревне или на бульваре. Я остановлюсь и сообщу свою мысль брату, он даже расхохочется. Ему как раз пришла та же мысль. Если мы выходили с какого-нибудь спектакля, особенно из оперы, можно было пари держать, что одна и та же ария понравилась нам больше других и засела сильнее в нашу память. То же самое – с пьесой. Но у брата Жюля натура была гораздо тоньше моей. Он обладал такими же способностями к анализу, как и я; только форма давалась ему гораздо легче. Все выходило у него мягче, образнее, с большим чувством литературного и художественного такта.

Я убежден, – добавил Э. Гонкур, – что если бы мы вместе писали мой роман "La Fille Eliza", то он бы имел гораздо больший успех, потому что все места, требующие художественной отделки, вышли бы приятнее для читателя. У меня и анализ и описательные места страдают слишком деловой обстоятельностью, говорят более рассудку и внешним чувствам, чем тонкому, художественному инстинкту публики.

Если мнение Э. Гонкура и вызвано любовью к брату, то, во всяком случае, такое "показание" очень ценно. Вряд ли он преувеличивал; он подтвердил это даже фактами, доказательствами. Так, например, напомнив мне роман из последней эпохи их сотрудничества – "Г-жа Жервезе". Он сообщил, что все красивые места написаны или отделаны были Жюлем.

– Мы писали по одному и тому же плану, – продолжал он, – и всегда одно и то же, в общих чертах, но мне принадлежала более мыслительная сторона романа: последовательность и детали душевного анализа и общественного отношения действующих лиц; брат прибавлял к этому художественные подробности описательного характера и отделывал язык в местах патетических. Он был настоящий артист, резчик, un ciseleur.

Подтвердил он мне также, что по смерти брата на него напало такое душевное изнеможение, что он положительно сомневался в возможности когда-нибудь приступить к работе. Но случилось так, как я уже выше заметил, что смерть брата, совпавшая с новым изданием их романов, заставила гораздо больше говорить прессу о братьях Гонкур и подготовила значительный успех его роману, написанному в одиночку. Роман этот доставил ему до двадцати изданий, чего не случалось ни с одним из романов, написанных им в сотрудничестве с братом. Видно, что теперь Э. Гонкур ободрился. По крайней мере я в разговоре с ним не подслушал ни одной горькой, досадной ноты. Он очень хорошо знает, что все написанное им предназначено только для известной доли публики. Но содержание и манера его последнего романа, все-таки взяли свое. Кто бы как ни возмущался подробностями истории той падшей женщины, которую Гонкур взял героиней, автор глубоко убежден в нравственном характере своего произведения.

– Мне приятно сообщить вам, – сказал он мне, – что общественная тема, задетая мною в "La Fille Eliza", не осталась без последствий. Наше тюремное ведомство чувствует теперь все варварство системы молчания, которую я проследил на одной из ее жертв. Я надеюсь, что вопрос этот будет заново изучен, хотя, признаюсь, я и не имел прямо утилитарной цели; меня как писателя интересовал самый процесс жалкой душевной борьбы в существе, которое и без того с первых дней сознательной жизни обречено было на нравственную гибель.

Французских писателей я лично знаю давно, но час, проведенный мною у Гонкура, необычайно оживил меня как трудового человека и литератора. Во Франции я не был с 1871 года и с тех пор не встречался еще с настоящим беллетристом-художником, который бы сохранил в себе столько любви к делу. Откровенно говоря, у нас, даже в центре нашей умственной жизни, очень и очень трудно вести такие беседы, какую я имел с Гонкуром. Наши писатели – люди совсем другого типа. У нас дело даже тогда, когда оно дорого человеку, стоит все-таки особняком. Оно не проникает писателя внутренним чувством, одушевляющим его беседу. И, главное, оно не дает собеседнику новой душевной бодрости. Мало того. У нас как-то и неприлично толковать о приемах мастерства, о замыслах и выполнении, о разных подробностях интимной жизни чисто писательского характера. Все это считается краснобайством и рисовкой. А между тем такого-то рода беседы и поддерживают в каждом собрате, в человеке одной с вами карьеры, внутреннюю бодрость. Вы видите, что перед вами не рабочий, отбывающий свою повинность, а художник, влюбленный в самое дело, не ставящий для себя никакой другой цели, кроме творческого совершенства. У такого Гонкура я чувствовал себя точно в мастерской артиста эпохи Возрождения, у какого-нибудь итальянского мастера, вроде Бенвенуто Челлини, который в малейшую вещицу вкладывает свой вкус, любовь к делу, тонкость понимания.

Не стал он скрытничать и насчет замысла своего нового романа.

– Я хочу, – сказал он, – взять мелкую актрису, "une cabotine" и сгруппировать около нее целый мир своеобразных типов, интересов, страстей и пороков. Моя ка-ботинка будет воплощать в себе всю духовную и общественную сущность этой испорченной среды.

Вот и сюжет. Можно прямо сказать, что у Гонкура достанет и наблюдательности, и глубины, и смелости для всевозможных подробностей этой среды. Может быть, ему не хватит только мягкости, юмора; но он за ними и не гонится, его приемы совсем иного свойства. После романа "La Fille Eliza" каждому уже ясно, что можно от него требовать и чего нельзя. А пока он приготовляет к изданию этюд об одной певице XVIII века (вроде тех книг, которые он писывал с братом), заключающий в себе разные эпизоды, живописующие тогдашнюю эпоху, с разнообразной перепиской героини, имевшей успех и во Франции и в Англии.

Мне особенно приятно сообщить читателям журнала "Слово", что новое произведение Гонкура они, по всей вероятности, прочтут одновременно с появлением его по-французски, а то так и раньше. Теперь романисты реальной школы очень ценят сочувствие русской публики, да и в денежном отношении им выгодно появляться раньше на русском языке. Хотя в нашей конвенции с Францией и не стоит ничего о переводах, но редакции русских журналов уже понимают, что гораздо лучше предупреждать международные законодательства…

Назад Дальше