У романистов - Боборыкин Петр Дмитриевич 5 стр.


Это авторское показание зародило во мне мысль: "Стало быть, он печатает первоначально роман до его окончания в рукописи". Я позволил себе сделать этот вопрос. Золя не смутился и сказал, что, действительно, он всегда начинает печатать роман в фельетонах газеты и пишет его по мере надобности или по крайней мере начинает печатать, когда дойдет не больше как до половины.

– А разве вам нельзя было в отдельной книге, – спросил я, – переделать лицо доктора, то есть откинуть в начале романа все подробности?

– Это было уже неудобно, – отвечал Золя, – приходилось бы изменять постройку очень многих глав.

– Вас не стесняет печатание в фельетонах? Ведь вы не можете уже потом изменить ни одного деталя. Иногда автор и не в состоянии совершенно ясно представить себе вперед всех подробностей рассказа?

На это Золя заметил, что – "как же быть", что этим смущаться нечего и что только в виде книги можно вполне отделать произведение, хотя и будут иногда случаться неприятности вроде той, какая с ним случилась в "Странице романа".

Правда, Бальзак также писал этим способом; но он и корректуры фельетонов совсем переделывал. Вероятно, Золя ограничивался бы появлением книги, как он это и делал до самого последнего времени, если бы не приманка усиленного дохода. Теперь он популярен, и редакция каждой большой ежедневной газеты готова покупать у него романы, так сказать, "на корню". Кто знает трудность, с какой во Франции добиваются денежного успеха, извинит романиста. Ему уже под сорок лет, вряд ли больше пятнадцати лет в состоянии он будет писать с такой неутомимостью, а на черный день необходимо припасти хотя небольшую ренту.

– Как заглавие вашего будущего романа? – спросил я.

– Он будет называться "Nana".

В "Assommoir'e" есть лицо молодой девочки, той, которую родители отдали в модный магазин. Она и там начинает уже вести неблаговидную жизнь. Вот ее-то Золя и берет героиней своего Нового произведения.

– Я превращаю Nana в одну из блестящих дам полусвета Второй империи, вроде Коры Перль, Анны Дельон и разных других. Около нее я сгруппирую целый мир из типов этой эпохи: вивёров (прожигателей жизни (от фр. viveur)), дипломатов, коронованных особ, артистов. Дело будет происходить в шестидесятых годах.

У меня опять явилась мысль: Золя был в 60-х годах приказчиком книжного магазина. Конечно, он не мог посещать блестящего полусвета и никаких других фешенебельных кружков. Он реалист. Его принцип – воспроизводить то, что знаешь, до тонкости, со всеми живыми, рельефными чертами.

– Знавали вы таких дам? – спросил я его без всяких прелиминарии. – И тех, кто с ними проживал миллионные состояния, всех этих принцев и вице-королей?

– Их самих знавал немножко, – отвечал Золя, – но уже позднее; в то время я стоял совершенно в стороне от всего этого маскарада империи.

Этим читателям будущего романа нечего особенно смущаться. Золя уже показал несколько примеров необычайной творческой способности – создавать живые сцены по рассказам и одним намекам. Помните, как в романе "Его превосходительство Е… Ругон" характерна сцена при дворе Наполеона III в Компьене, где он, наверно, не бывал. Я заметил это еще на моих публичных лекциях. По всей вероятности, и в новом романе будут очень хороши не только сама героиня, но и ее покровители вплоть до вице-короля египетского и принца галльского.

Работает Золя очень много; каждый год он пишет целый роман, листов до двадцати печатных. Кроме того, у него обязательная срочная работа в трех местах: ежемесячное письмо в "Вестник Европы" от одного до двух листов, театральные фельетоны в газете "Bien Public" каждую неделю и парижская корреспонденция в ежедневную провинциальную газету. Я поинтересовался узнать, как он распределяет эти работы, требующие различного напряжения и настроения духа.

– Прежде, – отвечал мне Золя, – я писал утром роман, а после завтрака статьи. Но это слишком утомительно, я не мог выдержать. Теперь я занимаюсь чем-либо одним. Мое парижское письмо для господина Стасюлевича берет у меня дней пять-шесть. Театральный фельетон я пишу в один присест, также и корреспонденцию.

Но все это вместе составляет от двенадцати до четырнадцати дней, то есть полмесяца. Стало быть, он может посвящать роману только две недели. Но, кроме того, Золя хочет составить себе имя и как драматический писатель. В течение года он непременно напишет одну пьесу, а то так и две. И теперь, тотчас после неуспеха своей комедии в театре "Пале-Рояль", он опять что-то пишет для сцены. Года два тому назад он вел совершенно замкнутую жизнь. Теперь чаще бывает в театрах, по обязанности критика, а зимою начинает ездить и в свет; но все-таки две трети его времени уходит на труд. До обеда он почти безвыходно дома. Жить иначе не может ни один парижский писатель, как это я говорил в начале своих очерков.

Любовь к нему русской публики хорошо известна Золя; он это очень ценит и в первый же мой визит показал мне письмо какой-то особы из Москвы. Он мне его не читал вслух, но сообщил только, что оно чрезвычайно восторженно и что автор этого письма, по всей вероятности, принадлежит к женщинам самого передового образа мыслей. Он попросил меня разобрать в конце письма адрес, написанный также по-французски. Я не мог воздержаться от улыбки, видя, как наивный автор послания перевел французским жаргоном следующий адрес: "Неглинный бульвар, меблированные комнаты купца Ечкина".

Золя, по его словам, постоянно получает предложения от русских редакций и охотно идет на всякую комбинацию по части переводов его романов. С русским гонораром он хорошо знаком и первый сообщил мне заинтересованным голосом, что его приятель Доде получает от петербургской газеты, где появляются его фельетоны, такую-то плату за строчку.

Когда во второй мой визит я уходил и прощался с ним в передней, Золя сказал мне, что через несколько дней перебирается в свой деревенский домик.

– А вы уже сделались собственником? – спросил я шутя.

– Какая собственность! Так, конурка для кроликов. Вы подумайте, – прибавил он с характерным качанием головы, – я теперь только вздохнул. Я целых десять лет ел хлеб!

По-французски "есть хлеб" значит вовсе не то, что у нас. По-нашему это – быть обеспеченным и даже благоденствовать; а француз употребляет это в смысле жизни, если не впроголодь, то очень великопостной, на одном хлебе.

Не совсем выгодное впечатление, которое произвел на одного из моих петербургских собратов Золя, может повториться. Я наперед предупреждаю поклонников его таланта не настраивать своего воображения на очень высокий диапазон. Золя, насколько я пригляделся к нему, – личность совсем не поэтическая. Это рабочий, сознающий свои силы, даже самоуверенный, но не заносчивый, высчитывающий свои выгоды, но в то же время преданный идее искусства. От него нельзя ожидать чего-нибудь особенно тонкого в беседе. Говорит он дельно, с множеством житейских и бытовых штрихов; это разговор очень умного, даровитого, бывалого и сильного человека, прошедшего через нужду и черную работу. Не только в романах, но даже в статьях своих он гораздо блистательнее, новее и глубже. Человек, искренно к нему расположенный и притом чрезвычайно образованный (мне не нужно называть его), уверял меня, что Золя знает очень мало. В доказательство он приводит спор, бывший при нем между Золя и Флобером, которого Золя признает своим учителем. Флобер по поводу одного из писем Золя В. Гюго сказал ему, что критический взгляд на драмы Гюго и его романы, какой Золя выразил так откровенно и смело, уже не новость, что то же почти говорил когда-то Гюстав Планш.

– А кто такой Гюстав Планш? – спросил вдруг Золя.

Как бы то ни было, при всех своих недочетах по образованию и по натуре, Золя типичнейшая личность, именно в теперешнюю эпоху. Хотя он к политическим вопросам относится и не страстно, но сквозь его буржуазную оболочку вы видите не дилетанта, а рабочего. Он дойдет до тех пределов творчества, которые поставил себе; в нем вы чувствуете глубокую веру, какую парижский рабочий имеет в положительное знание, в успехи цивилизации, в трезвый и прочный поступательный ход человечества, и если бы он впоследствии, даже в очень скором времени, сделался еще самоувереннее, вдался бы в культ успеха, комфорта, денежного положения, вряд ли это повлияет на основной тон его творческой работы. Он останется верным сыном своей эпохи, понимая это в здравом, прогрессивном смысле. Таков по крайней мере вывод из всего, что я вижу в нем как романисте и критике. Личное знакомство, к счастию, не повлияло на меня в дурную сторону, потому именно, что Золя чересчур характерен, не только как французский, но и как парижский тип.

VI

Переход от Эмиля Золя к Альфонсу Доде очень естествен в уме каждого читателя, кто интересуется реальным французским романом. Но между ними такая же характерная разница, как и между их произведениями. На А. Доде масса публики и во Франции и у нас накинулись едва ли не больше, чем на Золя, благодаря огромному успеху его романа "Formont jeune et Risler aine" ("Формон-младший и Рислер-старший" (фр.)). Но размер их дарований – совсем не один и тот же. Когда мне случалось беседовать с публикой об А. Доде, я уже и тогда никак не мог поставить его на одну доску с его приятелем и сверстником. Сам Золя, увлекаясь сочувствием к реальному направлению, в силу своей южной натуры очень и очень способен к преувеличению размеров дарования, когда дело идет об его единомышленниках. Доде он особенно любит. Это – исключительная слабость, и я ее вполне понимаю: у Доде талант легче, но гораздо блестящее, или, лучше сказать, игривее и поэтичнее. Недаром он начинал как стихотворец и написал немало премилых поэтических вещиц, прежде чем обратился к сцене, к драмам и комедиям, а под конец к роману. Золя, как несколько грубоватый и тяжелый работник, с его буржуазной оболочкой, должен чувствовать, по закону противоположностей, тяготение к этому игривому, щеголеватому романисту, сумевшему соединить игру фантазии, а иногда и чисто фантастический колорит, с трезвой наблюдательностью и с здравым чувством современной жизни. Если русский читатель поверит на слово Золя, он должен будет поставить А. Доде на самый высокий пьедестал из всей группы даровитых романистов реальной школы. Но этого, в сущности, нет. Доде гораздо жиже Золя и даже Гонкуров, – и обоих братьев, и Э. Гонкура, взятого отдельно.

То, что рассказал недавно Золя русским читателям о творческой работе Доде, должно быть, безусловно верно. Такой человек прикован к ежедневной действительности. Он должен описывать и срисовывать. В этом его сила, оригинальность и привлекательность. Комбинировать, творить в классическом смысле этого слова, он менее способен, а то так и вовсе не способен, иначе как в ущерб таланту и достоинству романа. Его авторство может свободно и хорошо обращаться только в поэтических отступлениях фантазии, как это мы видим в его первом романе. У нас любят упрекать новейших русских беллетристов в том, что они только фотографируют, а не создают. Но есть фотографии и фотографии. У А. Доде снимки с действительности равняются очень часто самому строгому творчеству. И я лично совершенно согласен с Золя: чем ближе Доде будет держаться своих прямых, житейских наблюдений, тем он лучше будет писать и тем ценнее для характеристики эпохи будут его романы. Сколько о нем известно, жизнь его в Париже дает ему возможность гораздо разностороннее обработывать современные сюжеты. Он теперь и сам в фельетонах русской газеты рассказывает свои дебюты, испытания, порывы с приезда в Париж бедным, безвестным юношей, такого же южного происхождения, как и Золя. Но ему удалось если не сразу пробиться к большому успеху, то по крайней мере познакомиться со всевозможными сферами парижской жизни, попасть секретарем к герцогу Морни, выезжать в свет, ставить много пьес, знакомиться с самым разнохарактерным людом парижского литературного, делового и придворного мира.

С Доде я не сталкивался прежде, то есть в 60-х годах. Из России я также с ним не переписывался. О моем желании посетить его он был предупрежден Золя. Живет он в очень характерном квартале Парижа, на пак называемом Болоте. Это был когда-то модный квартал Парижа в начале и на протяжении XVII века. От этой эпохи сохранилась четырехугольная площадь, вся обставленная домами с архитектурой Возрождения и с конной статуей короля Людовика XIII посредине небольшого сквера. Таких площадей всего одна и есть в Париже. Дома – кирпичные с крытыми тротуарами, вроде того, как у нас строились дома с лавками. На площади всегда тишина. В сквере играют до обеда дети; кое-когда проедет омнибус вдоль одного ряда домов. Вот этот-то ряд, принадлежащий, собственно, к площади, и называется rue de Vosges. Во втором или третьем доме от выхода на площадь от С.-Антуанского предместья и живет Доде, под N 18. Во многих из этих домов расположение до сих пор прежнее: небольшой дворик, часто с садиком. Квартиры помещаются, кроме главного фасада, и в отдельных павильонах. Я прошел под ворота и, окликнувши привратницу, узнал, что Доде живет налево, через двор. И входные двери, и разные другие подробности постройки – все это отзывается почтенной стариной. Даже странно было видеть, что такой новейший, блестящий писатель живет среди архитектурной обстановки времен кардинала Ришелье.

Меня попросили войти из узеньких сеней налево в какую-то странную комнату: она похожа была не то на подвал, не то на чулан, почти без мебели, с голыми стенами; только на одной развешано было оружие: рапиры, перчатки и нагрудники для фехтования. Вероятно, это была фехтовальная зала. Не помню даже, стояло ли там что-нибудь вроде дивана или двух, трех кресел. Но и это странное помещение было оригинально, хотя я никак не воображал, что проникать к автору "Набоба" нужно было через подобную приемную. Далее я и не проник. Я видал, что наверх ведет довольно крутая лестница. Наверх меня не пригласили, а через минуту сошел ко мне сам хозяин и тотчас начал извиняться, что не может меня принять к себе, так как его жена в эту самую ночь произвела на свет сына, кажется, по счету его, второго ребенка.

Портрет Доде я уже видел, опять все в той же коллекции современных знаменитостей, изданной недавно в Париже. На фотографии он снят в профиль или в три четверти и поражает своим благообразием. Глядя на эту фотографию, думаешь, что он крупного роста. Его типичному южному лицу придана тонкость, вероятно, с помощью небольшой ретушевки. Он смотрел на ней не писателем, а каким-то итальянским тенором. В натуре Доде – очень маленький человек, вряд ли больше четырех вершков росту; ему должно быть под сорок лет, но он моложав и даже совсем не утомлен, хотя и рассказывают, что, кроме работы, усиленной и спешной, он не отказывает себе ни в каких удовольствиях… Одет он дома не так, как большинство беллетристов: не в вязаной фуфайке или фланелевой курточке, а просто в старой и довольно даже засаленной визитке. Остальные части туалета были такие же. Женщина, влюбленная в него, наверно бы, стала ему замечать, что с его изящной, можно сказать, живописной физиономией грех так небрежно относиться к своему туалету даже дома. В обществе я его не встречал, потому не знаю, франтоват он или нет, но дома он смотрит – по туалету – очень ненарядно. Так одеваются наборщики в типографиях. У французов, скажу мимоходом, не редкость некоторая нечистоплотность, особенно если они южного происхождения.

Но это только маленькая, ничтожная подробность. Вы сразу же оставите в покое затасканную визитку и жилет Доде и будете смотреть с удовольствием на его лицо, сожалея в то же время, что он так мал. Голова у него большая, которую бы природе следовало приставить к стройному и высокому телу. Между литераторами различных стран я положительно не встречал такой наружности, и Доде до сих пор смахивает на какого-нибудь итальянского "tenor di grazia". Ворчливый русский краснобай сказал бы, что с такими лицами попадаются шарманщики на улицах русских городов. Волосы он продолжает носить довольно длинные, занимается ими мало и вообще не производит ни малейшего впечатления фатовства. Что вы ни возьмете в его лице: глаза, нос, овал, самый колорит тела – все это такое живописное, милое и несколько, как бы это выразиться, не то что простоватое – напротив – но далеко не барское. Этак красивы бывают действительно люди из народа на юге Европы, в особенности в Италии.

Говорит он приятным акцентом без всяких резких южных особенностей, несколько как бы певуче и без парижской картавости; при этом он очень молод; по звуку голос даже поразительно молод. Слушая его, вам сдается, что с вами беседует юноша, художник, скрипач, певец, а уж никак не реальный писатель, прошедший чрез очень разнообразные жизненные испытания. Чувствуете вы также, глядя на Доде и слушая, как он говорит, что женщины должны были играть в его жизни выдающуюся роль. Он уже несколько лет женат и, как читатель видит, отец семейства, но таким людям на роду написано быть всегда первым тенором и обладать от природы культом женской красоты…

Доде накануне назначил мне час для визита в очень милой и простой записке. И вот это-то ожидание моего прихода подало повод к очень забавному qui pro quo (недоразумению (лит.)), который как нельзя больше характеризует его теперешнее положение как романиста.

Он сначала извинился, что принимает меня в такой "дыре", и прибавил, что он всю ночь не спал, потому что роды его жены были довольно трудные.

– Представьте себе, что со мной сейчас случилось, – весело продолжал он. – Я поджидал вас; служанка докладывает мне, что какой-то господин желает меня видеть. Я должен был просить его, как и вас, вот сюда. Схожу и вижу мужчину ваших же лет и сейчас говорю ему, что я очень рад с ним познакомиться, что мой собрат и друг Эмиль Золя много мне о нем говорил, и притом называю по фамилии, то есть господином Боборыкиным. Но гость состроил удивленную физиономию и возразил мне, что он совсем не Боборыкин и не понимает, почему я ему все это говорю, что господина Золя он не знает и никогда не встречал, а что он маркиз такой-то и пришел объясниться со мною, как с автором романа "Набоб".

Как только это мне сказал Доде, я сейчас же припомнил письмо Золя, где говорится о неприятностях, какие он навлек на себя из-за нескромностей романа.

Назад Дальше