Тургенева (27 ноября 1836) показывает, что разговоры о Чаадаеве велись в салоне Фикельмон в течение ряда дней. 8 января 1837 года Тургенев послал Дарье Федоровне какое-то сочинение Ламеннэ -- бывшего главы французских неокатоликов (в 1834 году он порвал с церковью). Консерваторы во Франции считали этого христианского социалиста революционером-якобинцем. Как мы увидим, идеями Ламеннэ Фикельмон интересовалась издавна {Отзывы Д. Ф. Фикельмон о Ламеннэ читатель найдет в следующем очерке, посвященном переписке ее с кн. П. А. Вяземским.}. Я уже упомянул о том, что почти все опубликованные до сих пор письма Дарьи Федоровны относятся к послепушкинскому времени, когда ей было 36--50 лет. Однако и в пору знакомства с поэтом, в 25--32 года, ее взгляды и интересы уже вполне сложились. Надо думать, например, что, как и впоследствии, она много и внимательно читала французскую историческую литературу своего времени. Особенно интересовала ее история революций и причины их возникновения. Следует сказать, что у нее, убежденного консерватора, все же было, говоря современным языком, сильно развито сознание необратимости исторических процессов: "...нельзя остановить потока; что может сделать один человек против духа своего времени?" -- писала она 14 июня 1848 года. О широте ее духовных интересов отчасти можно судить и по довольно скудным в этом отношении дневниковым записям. Поговорив в Дерптском университете со знаменитым астрономом Струве, она замечает, например: "Если бы я стала ученой, то непременно стала бы астрономом". Фикельмон объясняет и причину своего выбора: эта наука "должна быть наиболее отрешенной от земли" {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 58.}. Записывает она и свои впечатления от речи Гумбольдта на заседании, устроенном в честь знаменитого ученого Российской Академии наук 11 ноября 1829 года. В речи президента Академии наук С. С. Уварова ее удивила высокопарная фраза: "...войдите, боги здесь. Да, боги разума и мысли повсюду те же". Она отмечает скромность Гумбольдта, который в заключительной речи, "довольно длинной, но очень интересной", подчеркнул заслуги своих спутников по русскому путешествию, профессора Эренберга и Розе. "Все, что он сказал о России, было поучительно, интересно и могло бы стать полезным". В этот же день Гумбольдт обедал в австрийском посольстве. Можно быть уверенным в том, что Долли Фикельмон не робела, беседуя с великим ученым. Естествознания она, как кажется, не изучала, но, помимо природного ума, обладала ко времени приезда в Петербург постепенно накопленными серьезными познаниями в истории, международной политике, литературе. Есть основание думать, что Дарья Федоровна была несколько знакома и с философией. После смерти мужа она, как свидетельствует Барант, "переписала и собрала" заметки мужа по разным вопросам, зачастую набросанные карандашом {Pensées et réflexions morales et politiques du comte de Ficquelmont (Мысли и раздумья, нравственные и политические, графа Фикельмона). Paris, 1859, р. XXII.}. Возможно, что Барант не только составил биографический очерк Фикельмона, но и окончательно отредактировал эти записи. Однако, если бы Долли не разбиралась в их содержании, она не смогла бы выполнить своей части работы -- в конце жизни у Фикельмона почерк был крайне неразборчивый. Между тем второй раздел книги целиком посвящен философии (о системе Гельвеция, об эклектизме и т. д.). Что касается религиозно-философских вопросов, то петербургский дневник, несомненно, свидетельствует о том, что в духовной жизни Дарьи Федоровны они занимали большое место.
VI
Да, очень незаурядным человеком была Долли Фикельмон, но не будем чересчур отяжелять умными разговорами и умными книгами прелестный образ "посланницы богов -- посланницы австрийской", как назвал ее Вяземский. Она была, конечно, много умнее и образованнее большинства дам петербургского большого света, но никак нельзя применить к ней пушкинские стихи: Не дай мне бог сойтись на бале Иль при разъезде на крыльце С семинаристом в желтой шале Иль с академиком в чепце! Несмотря на грустный порой строй мыслей, характер у Фикельмон -- особенно в молодости -- был очень жизнерадостный. Веселиться она любила и умела. В тридцатых годах светская жизнь в Петербурге была очень интенсивной. Читая мемуары и дневники современников, порой удивляешься, как только у них хватало сил ездить без конца на балы, рауты, приемы, а днем еще делать бесчисленные визиты. Только в 1831 году уход всей гвардии на польскую войну и, в особенности, холерная волна, докатившаяся до столицы в половине июня этого года, на много месяцев прервали светские развлечения. Наконец, 6 октября на Марсовом поле было отслужено "благодарственное молебствие" по случаю окончания войны в Польше. В конце октября балы возобновились. Само собой разумеется, что в развлечениях высшего общества дипломатический корпус принимал участие. Знатные русские семьи (правда, не все) издавна любили принимать иностранцев. Нередки были и официальные приемы и балы во дворцах у царя и великих князей. Австрийского посла с женой приглашали и на интимные вечера царской семьи. Это считалось большой честью, и ее удостаивались очень немногие дипломаты. Долли с несомненным интересом относилась к светским визитам, пока не начала страдать постоянными жестокими головными болями. За границей, когда ее заболевание утихло, Дарья Федоровна снова надолго оказалась, подобно Александре Осиповне Смирновой-Россет, "в тревоге пестрой и бесплодной большого света и двора" -- на этот раз австрийского. В поздних письмах Фикельмон, как и в петербургском дневнике, светская жизнь занимает, на мой взгляд, утомительно много места. Как проходил венецианский закат жизни графини, мы не знаем... В Петербурге больше всего балов бывало на святках {Время между праздниками рождества и крещения (от 25 декабря до 6 января ст. ст.).}и на масленице. Опубликованная часть дневника Долли позволяет установить некоторые цифры "бальной статистики". Возьмем для примера 1830 год, когда светскую жизнь ничто не нарушало. С 11 января по 16 февраля (36 дней) Фикельмон упоминает о 15 балах, на которых она присутствовала. Раньше трех часов ночи они не кончались, а некоторые продолжались и до шестого часа утра. Танцевали, можно сказать, не щадя сил. Сохранилось, например, письмо фрейлины Анны Сергеевны Шереметевой {Архив села Михайловского, т. II, вып. I. СПб., 1902, с. 33--34.}, в котором она сообщает, что на балу в министерстве уделов 5 марта 1834 года танцевали следующие танцы: 2 мазурки, 3 вальса, 12 кадрилей (!), 1 галоп, 1 "буря", 1 попурри, 1 гросфатер (всего 21 танец). В дневнике, опубликованная часть которого, не забудем, охватывает всего два с половиной года, графиня Фикельмон описывает множество балов, но большинство этих описаний для нас сейчас неинтересно. Остановимся все же на нескольких -- ведь на таких же балах, порой весьма скучных, порой веселых и оживленных, по двойной своей обязанности -- мужа прелестной жены и камер-юнкера двора его величества -- бывал несколько позднее и Пушкин. Для одного из них он, как известно, написал своего "Циклопа", короткое стихотворение, которое графиня Екатерина Тизенгаузен продекламировала в Аничковом дворце у великой княгини Елены Павловны 4 января 1830 года {Письма к Хитрово, с. 40--46.}. Сам поэт там не был, не была из-за австрийского придворного траура и Фикельмон. Очевидно, со слов сестры она так описывает 8 января это довольно странное действо, в котором пришлось принять участие и И. А. Крылову, изображавшему музу Талию: "Здесь принц Альберт Прусский, младший сын короля {Брат императрицы Александры Федоровны.} <...> Несколько дней тому назад был устроен для императрицы сюрприз, который очень удался,-- это был род шуточного маскарада; весь Олимп в карикатуре, женщины представляли богов, мужчины -- богинь. Граф Лаваль, старый, замечательно безобразный и сильно подслеповатый {Однако мы знаем портрет Лаваля, нарисованный Пушкиным, на котором граф выглядит вполне благообразным. Портрет воспроизведен в кн. : М. А. Цявловский. Л. Б. Mодзалевский Т. Г. Зенгер-Цявловская. Рукою Пушкина. М.--Л., 1935.}, был Грацией вместе с Анатолием Демидовым и Никитой Волконским. Станислав Потоцкий, громадного роста и ширины, изображал Диану; князь Юсупов, весьма некрасивый, фигурировал в качестве Венеры. Женщины все были хорошенькие: Екатерина в виде Циклопа, Аннет Толстая -- Нептуна, обе очаровательные. Великая княгиня в виде Урании танцевала менуэт с Моденом -- Большой Медведицей {По-французски Grand Ours -- Большой Медведь.}. Я видела многие костюмы у Модена, где собирались участвовавшие". Иногда на балах разыгрывались целые сцены, требовавшие сложной подготовки. Такие репетиции, вероятно, проходили весело. 4 февраля 1830 года Долли записывает: "Утром я была у императрицы по поводу приготовления костюмов для костюмированного бала 14. Она хотела, чтобы я участвовала в ее кадрили, заимствованной из оперы Фердинанд Кортец" {Опера Джовани Спонтини.}. Этот бал у министра двора князя П. М. Волконского состоялся через десять дней -- 14 февраля. Сначала выступило полтора десятка "розовых и белых летучих мышей" в масках -- в том числе императрица и графиня Фикельмон. Затем в одном из салонов собрались все участники оперной кадрили, надо думать, тщательно разученной. Подождав, пока "мыши" с императрицей во главе переодевались, они торжественным кортежем вошли в зал: Монтезума -- обер-церемониймейстер граф Станислав Потоцкий, его дочь -- императрица, Фердинанд Кортец -- принц Альберт и т. д. и т. д. Замыкали процессию жрицы Солнца, среди них -- Долли, ее сестра и пятнадцатилетняя москвичка Ольга Булгакова, которая в этот вечер необычайно понравилась царю. Николай I велел ей снять маску; девочку отправили домой переодеться, и затем император и один из великих князей с ней танцевали. Дарья Федоровна по этому поводу замечает: "Здесь контрасты во всем, но контрасты столь поразительные, что иногда действительно не знаешь, не грезишь ли ты.
Наряду с этикетом и чопорностью порой видишь такую большую, такую полную непринужденность и такой моментальный эффект, что ничего нельзя предусмотреть. Это царство молодости и первых импульсов". Как видим, Дарья Федоровна Фикельмон в 1830 году далеко не та увлекающаяся юная супруга австрийского посла, какой она была семь лет тому назад. Прошло еще три года. Масленица 1833 года. Все по-прежнему, все то же самое. П. А. Вяземский пишет А. И. Тургеневу: "... вот и блинная неделя, и мы с бала на бал катимся как по маслу" {Остафьевский архив кн. Вяземских, т. III, с. 219.}. 6 февраля в австрийском посольстве состоялся бал, на котором присутствовала царская фамилия. Два дня спустя графиня на маскараде все у того же министра двора князя П. М. Волконского танцевала вместе с другими дамами кадриль в костюмах XVIII века. На следующий день, 9 февраля, К. Я. Булгаков сообщает брату: "Как тебе описать вчерашний праздник? Я право не знаю; но ты возьми "Тысячу и одну ночь", прочитай "la lampe merveilleuse" {Волшебную лампу (франц.).}, и что там описано, так сказать, во сне, то мы видели у князя Волконского наяву" {"Русский архив", 1904, кн. I, с. 246.}. П. А. Вяземский пишет тому же адресату (А. Я. Булгакову) проще, но выразительнее: "Вчерашний маскарад был великолепный, блестящий, разнообразный, жаркий, душный, восхитительный, томительный, продолжительный <...> Старофранцузский кадриль графини Фикельмон был также очень хорош, совершенно в духе того времени, и мог дать понятие, как деды влюблялись в наших бабушек с пудрою, мушками, фижмами и проч. Очень хороши были в этом кадриле сама графиня Долли и Толстая, фрейлина великой княгини. Бал продолжался до шестого часа <...>" {П. П. Вяземский. А. С. Пушкин по документам Остафьевского архива и личным воспоминаниям.-- "Русский архив", 1884, кн. I, с. 422.}. Маскарады, где можно вволю посмеяться, пофлиртовать, поинтриговать знакомых и незнакомых, Долли Фикельмон особенно любила, как любили их и многие другие. Однако в "свете" все друг друга знали, постоянно встречались и, несмотря на всяческие ухищрения -- измененные жесты, умение говорить не своим голосом, на что Дарья Федоровна была, видимо, большая мастерица, ее не раз узнавали, и светский маскарад сразу становился неинтересным. Хотелось чего-то нового. Такой новостью явились собрания в "Филармоническом зале" дома Энгельгардта на Невском проспекте. Приятель Пушкина, бывший член общества "Зеленая лампа", близкого к декабристам, Василий Васильевич Энгельгардт приобрел это здание в 1828 году и после капитальной перестройки превратил бывший растреллиевский дворец в доходный дом. Отставной гвардии полковник оказался удачливым дельцом. В нижнем этаже его дома помещалось несколько магазинов, в следующих трех -- дорогие квартиры, а в большом зале {В настоящее время -- малый зал Филармонии. Хорошо известный ленинградцам бывший дом Энгельгардта (Невский, 30) сохранил, в общем, до наших дней тот же вид, который имел в 30-е годы XIX века.} и смежных апартаментах устраивались общественные балы, маскарады, концерты. "Северная пчела" описывает первый такой маскарад 5 февраля 1830 года в выражениях весьма восторженных: "Вот храм вкуса, храм великолепия открыт для публики. Все, что выдумала роскошь, все, что изобрела утонченность общежития, соединилось здесь. Тысячи свеч горят в богатых бронзовых люстрах и отражаются в зеркалах, в мраморах и паркетах; отличная музыка гремит в обширных залах..." {"Северная пчела", 1830, No 17, 8 февраля (цит. в кн.: "Пушкинский Петербург". Л., 1949, с. 266).}. Обстановка, как мы видим, далеко не демократическая, но все же эти "народные" маскарады были доступны для каждого, кто мог заплатить за вход, и церемонностью не отличались. В то же время Долли записывает 13 февраля того же 1830 года: "Эти маскарады в моде, потому что там бывает император и великий князь, а дамы общества решились являться туда замаскированными". Долли, видимо, увлекло это необычное развлечение. Первый ее опыт был, впрочем, неудачен. Явилась замаскированной в зал с матерью, сестрой Екатериной и Аннет Толстой, начала успешно интриговать, но императрица, сидевшая в ложе, послала за посольшей, царь привел к ней Долли под руку, и инкогнито было нарушено. 15 февраля опять запись о маскараде в доме Энгельгардта. Фикельмон поговорила, не будучи узнанной, с царем и с великим князем. Уверяет, что с ней, как с незнакомой, любезничал и собственный муж, но мы позволим себе в этом усомниться. Вероятно, граф Шарль-Луи просто хотел позабавить жену, прикинувшись введенным в заблуждение. Хотя графине уже 25 лет, но молодости в ней еще много, очень много, и по-прежнему она склонна к довольно-таки озорным эскападам. 23 февраля того же года, встретившись со знакомой, которую не видела со времени своей свадьбы, посольша рассудительно записывает: "... я была такой юной, таким ребенком по уму, когда она меня знала, мои мысли так радикально изменились, что от прошлого у меня осталась только дружба, которую я питаю к людям". Дарья Федоровна несомненно искренна, но также несомненно неправа. Изменилась она далеко не полностью -- нас это интересует, чтобы выяснить, какова же в самом деле была графиня Фикельмон в пору ее знакомства с Пушкиным. 26 февраля (год все тот же) Долли и Екатерина Тизенгаузен заехали к генеральше Екатерине Петровне Голенищевой-Кутузовой, чтобы переговорить с ее сыном Борисом. Молодому человеку захотелось прокатиться с ними в санях, но места не было. Тогда сестры предложили ему сопровождать их в качестве ливрейного лакея. Сын петербургского генерал-губернатора стал на запятки в ливрее, проехался по Английской набережной и Невскому проспекту, где прогуливались в это время люди "большого света". Инкогнито раскрыто не было. Никто не обратил внимания на лакея. По словам Долли, "к счастью, было очень холодно и каждый был занят больше самим собою, чем другими". Под 14 февраля 1833 года мы читаем в дневнике Фикельмон такую запись: "Бал-маскарад в доме Энгельгардта (в который раз! -- Н. Р.). Императрица захотела туда съездить, но самым секретным образом, и выбрала меня, чтобы ее сопровождать. Итак, я сначала побывала на балу с мамой, через час оттуда уехала и вошла в помещение Зимнего дворца, которое мне указали. Там я переменила маскарадный костюм и снова уехала из дворца вместе с императрицей в наемных санях и под именем M-lle Тимашевой. Царица смеялась, как ребенок, а мне было страшно; я боялась всяких инцидентов. Когда мы очутились в этой толпе, стало еще хуже -- ее толкали локтями и давили не с большим уважением, чем всякую другую маску. Все это было ново для императрицы и ее забавляло. Мы атаковали многих. Мейендорф, модный красавец, который всячески добивался внимания императрицы, был так невнимателен, что совсем ее не узнал и обошелся с нами очень скверно. Лобанов тотчас же узнал нас обеих, но Горчаков, который провел с нами целый час и усадил нас в сани, не подозревал, кто мы такие. Меня очень забавляла крайняя растерянность начальника полиции Кокошкина -- этот бедный человек очень быстро узнал императрицу и дрожал, как бы с ней чего не случилось. Он не мог угадать, кто же такая эта М-lle Тимашева, слыша, как выкликают ее экипаж. Кокошкин не решался ни последовать за нами, ни приблизиться, так как императрица ему это запретила. Он, действительно, был в такой тревоге, что жаль было на него смотреть. Наконец, в три часа утра я отвезла ее целой и невредимой во дворец и была сама очень довольна, что освободилась от этой ответственности" {Перевод записи об этом приключении сделан с фотокопии, с. 144--146 2-й тетради дневника. В 1965 году я смог воспользоваться лишь неточным ее изложением в статье А. В. Флоровского.}. Много еще было увеселений -- санная поездка великосветской компании в знаменитый "Красный кабачок" (у Долли "Krasnoi kabak"), катание с русских ледяных гор (очень страшное для южанки Фикельмон), поездка на пироскафах в Кронштадт -- всего не перечислить, да и нельзя же без конца рассказывать об увеселениях... Были у графини Долли и другие интересы. Музыку любила страстно. Услышав снова в Вене свою любимую певицу-итальянку Паста, Долли замечает 6. III. 1829 г: "Слушать ее -- это настоящее наслаждение, и я при этом убеждаюсь больше чем когда-либо в том, что существует прямая связь между музыкой и всем, что есть наиболее таинственного в душе; никто не может отрицать, что она вызывает какой-то трепет. У тех, которые не чувствуют и не понимают музыки, одной душевной способностью меньше" {Дневник Фикельмон, с. 36.}. Дарья Федоровна музыку, несомненно, чувствовала и понимала. Соглашалась слушать даже посредственное исполнение любимых опер. Бывала Фикельмон и в концертах -- в Петербург приезжали такие выдающиеся артисты того времени, как певицы Генриетта Зонтаг, Розальбина Карадори Аллен, знаменитый виолончелист Ромберг. Были и среди русских светских женщин отличные исполнительницы, например, певица фрейлина А. Н. Бороздина. Выдающейся пианисткой была сестра воспетой Некрасовым княгини Е. И. Трубецкой Зинаида Лебцельтерн. П. А. Вяземский слышал ее игру в салоне Е. М. Хитрово. 2. VII. 1832 г. он пишет жене: "Играет она прелестно, с искусством, выражением, вкусом, душою. Вот, Пашенька {Дочь Вяземского Полина (Прасковья), которой в это время было пятнадцать лет.}, так играй. Слушая, как она играет целые места из опер, точно кажется, что сидишь в оперном представлении" {Звенья, IX, с. 406--407.}. Музыкальные вечера бывали и в австрийском посольстве, но, по-видимому, Дарья Федоровна особенно ценила собрания в доме графа Михаила Юрьевича Виельгорского, композитора-любителя и мецената музыки {О М. Ю. Виельгорском скажем подробнее в последнем очерке.}. В них участвовал и брат Виельгорского, известный виолончелист Матвей Юрьевич. Русской музыкой графиня Фикельмон, по-видимому, не интересовалась. А. В. Флоровский, изучивший весь текст дневника, пишет: "Доносились ли до австрийской "посольши" и звуки русской песни? Не знаем.