Кадеты и юнкера - Анатолий Марков 4 стр.


Естественно, что в течение этих семи лет, протекавших в стенах корпуса, взаимоотношения между офицером-воспитателем и кадетами его отделения в числе 25–30 человек имели большое значение для обеих сторон. Офицер составлял на каждого из своих кадет аттестацию, где в заранее напечатанных графах помещались все данные о его успехах, способностях, нравственных и физических качествах, поведении, прилежании и характере. Эти характеристики имели большое значение, как для аттестации кадет на педагогических советах, периодически рассматривавших их, так и для поступления в военные училища. С другой стороны, начальство офицера-воспитателя в лице ротных командиров и директора корпуса весьма считалось с тем, как живёт тот или иной воспитатель со своими кадетами, имеет ли между ними достаточный авторитет, привил ли дисциплину и имеет ли на них влияние. От всего этого зависела карьера офицера и его дальнейшая служба.

В огромном большинстве случаев офицеры-воспитатели моего времени находились вполне на высоте порученной им задачи, так как попадали в корпус не иначе, как после 5–10 лет службы в полку, где успевали приобрести воспитательный стаж с молодыми солдатами и при поступлении в корпус были аттестованы полковым начальством, как выдающиеся в строевом и нравственном отношении. Благодаря такому подбору, а также тому, что большинство офицеров-воспитателей прошло специальные педагогические курсы, в корпусах не могло быть плохих педагогов. Если же таковые и появлялись, то начальство их скоро удаляло назад в строй, так как прежде, чем быть переведёнными в корпус, они три года считались к нему только прикомандированными и проходили испытательный стаж.

В бытность мою в корпусе я прошёл последовательно через руки трёх офицеров, из которых первым при моём поступлении был подполковник Николай Иосифович Садлуцкий, кубанский казак по происхождению, плотный, атлетически сложенный брюнет, с лихо закрученными молодецкими чёрными усами. Жизнерадостный холостяк, человек добродушный и весёлого характера, он чрезвычайно щепетильно относился к нуждам и интересам своих кадет, весьма о них заботился и даже советовал наиболее слабым по учению остаться на год-другой в классе вместо того, чтобы надрываться наукой сверх сил. Он был одним из самых старших офицеров-воспитателей и являлся первым кандидатом на получение роты. Многолетнее пребывание в корпусе приучило его никогда не выходить из себя, он редко терял своё неизменное благодушие. Был он старым холостяком и всё своё свободное время отдавал кадетам, которые его очень любили. Николай Иосифович питал слабость к хорошим фронтовикам и гимнастам и любил военную службу, о которой никогда не уставал рассказывать. Надо ему отдать полную справедливость в том, что он сумел внушить своим воспитанникам любовь и уважение к армии и службе в ней, хотя сам от неё получил не много. При нашем переходе в шестой класс он был произведён в полковники и получил роту, на чём его военная карьера и закончилась. Попав после революции в Сербию, Садлуцкий занялся хиромантией, как ремеслом, о чём многие годы подряд печатал статьи в белградском "Новом времени".

После него наше отделение принял подполковник Завьялов, которого кадеты за гордо закинутую назад голову и разлапистую походку прозвали Гусем. Жили мы с ним в мире и согласии, хотя большими воспитательными талантами он и не обладал. Завьялов болел какой-то сердечной болезнью, из-за которой часто пропускал служебные занятия, почему был у директора корпуса, строгого к службе генерала Бородина, на замечании. Летом 1912 года подполковник женился на барышне из воронежской помещичьей семьи, по какому случаю кадетские пииты немедленно написали новый куплет в корпусной "Звериаде", начинавшийся, как помню, строфой:

Нам сказал однажды Гусь:
На Китаевой женюсь…

Семейное счастье бедного полковника продолжалось недолго. Однажды, как это часто случалось в последнее время, Завьялов не явился на строевые занятия, полагавшиеся для его отделения по расписанию. Как на грех, в этот час роту обходил генерал Бородин. Узнав от старшего по отделению, что офицер-воспитатель отсутствует, он вспыхнул и приказал горнисту, его сопровождавшему, немедленно вызвать подполковника из квартиры. Бедный Гусь с лицом, покрытым от волнения красными пятнами, явился через несколько минут и получил от генерала в дежурной комнате такую головомойку, что в тот же вечер скончался от сердечного припадка.

Наутро, когда весть об этом пришла в роту, буря негодования поднялась среди кадет отделения покойного. Все его недостатки и смешные стороны были забыты; кадеты не на шутку загоревали по своему воспитателю. По единогласной просьбе отделения нас повели проститься с покойником к нему на квартиру. Там старший отделения от имени всех нас выразил сочувствие вдове покойного, причём горько заплакал, что её очень тронуло, тем более, что плакали и мы все, стоя вокруг гроба.

Вслед за этим кадеты отделения присутствовали на всех панихидах на квартире покойного и отпевании в корпусной церкви. Во время погребения бедного Гуся они шли не в общем строю корпуса, а несли перед гробом на руках многочисленные венки, самый большой из которых был от нас. Сочувствие и симпатии кадет к усопшему были так искренни, что вдова подарила нам портрет его, который мы затем торжественно, в траурной рамке, повесили в классе, хотя это и противоречило правилам. Начальство, прекрасно разбиравшееся в кадетских настроениях, этому не препятствовало, так как понимало, что кадеты руководимы в данном случае лучшими чувствами.

На несколько недель наше осиротевшее отделение осталось без офицера, но вело себя совершенно безупречно: в память Завьялова мы условились круговой порукой вести себя хорошо, чтобы показать директору корпуса, которого считали виновником смерти нашего воспитателя, что покойный был примерным офицером. За порядком при этом следили сами кадеты и дисциплина среди нас была безукоризненная. Считаясь с такими настроениями, начальство не спешило назначать нам нового воспитателя, хорошо понимая то трудное положение, в которое он должен попасть в качестве "мачехи", со всеми из этого вытекающими последствиями для обеих сторон. Кончилось это "междуцарствие" тем, что, зная хорошо кадетскую психологию, к нам начальство назначило никого другого, как гордость корпуса моего времени – подполковника Михаила Клавдиевича Паренаго.

Крепкий и бравый, с лихо закрученными русыми усами и бородкой под Генриха IV, Паренаго, как воспитатель и педагог, стоял на большой высоте этого трудного дела и умел внушить кадетам своего отделения горячую к себе любовь и глубокое уважение, не прибегая для этого ни к строгостям, ни к панибратству. Говорил он медленно, с расстановкой и мы его слушали всегда с напряжённым вниманием, не пропуская ни одного слова. Он был холост, как и Садлуцкий; не имея семьи, кроме старушки-матери, всё своё время посвящал кадетам, живя в казённой квартире при корпусе. По своему происхождению Паренаго принадлежал к хорошей дворянской семье Воронежской губернии, окончил наш же корпус и в прошлом был блестящим офицером Фанагорийского гренадерского полка, имея несколько императорских призов за стрельбу из револьвера, винтовки и за фехтование.

С первых же дней его назначения нашим воспитателем мы привязались к нему до такой степени, что буквально стали ревновать к кадетам чужих отделений, часто обращавшимся к нему с просьбами устроить для них ту или иную прогулку, вечер или развлечение, на которые наш подполковник был большой мастер, обладая талантами организатора, устроителя, художника и талантливого рассказчика.

Паренаго нашу ревность понимал и потому всегда отвечал "чужестранцам", что всё его свободное время принадлежит исключительно кадетам нашего отделения. Своих кадет он никому в обиду не давал, являясь их постоянным ходатаем и защитником перед начальством и преподавателями. В свободные от занятий часы или в так называемые "пустые уроки" Паренаго читал нам хорошие книги и беседовал о жизни и военной службе, рассказывая всё, что могло интересовать любопытную молодёжь. Каждый год во время летних каникул Михаил Клавдиевич путешествовал по России, посещая её самые глухие углы, причём внушал нам, что наша родина такая огромная и интересная страна, что человеку, чтобы её узнать, недостаточно всей жизни, а потому он осуждает и не понимает чудаков, тратящих деньги и время на поездки за границу, не потрудившись толком узнать, что представляет собой их собственная родина.

В своих взглядах он был очень независим и никогда не говорил нам ничего трафаретного. Отличался остроумием и, зная о своей популярности среди кадет, немного ею кокетничал, за что они, замечавшие малейшие слабости начальников, при его появлении в корпусе дали ему кличку "обезьяна" и сочинили о нем специальный куплет к традиционной "Звериаде":

Из дальней варварской страны
К нам прискакала обезьяна,
Надела китель и штаны
И стала в чине капитана…

К нам, шестиклассникам, подросткам по 15–17 лет, Паренаго относился, как к взрослым, что, как известно, мальчишками чрезвычайно ценится. В знак того, что мы уже не дети, он читал нам книги вроде "Шагреневой кожи" Бальзака, чего, конечно, по курсу литературы того времени не полагалось, да, вероятно, в то время и книга эта почиталась неприличной. Словом, положа руку на сердце, вспоминая корпус и воспитателей, я должен сказать, что Паренаго был лучшим и наиболее любимым офицером корпуса.

Будучи талантливым художником, он каждый год возглавлял устройство традиционного корпусного бала 8 ноября, причём умел с необыкновенным вкусом убирать для этого ряд огромных зал, где имели место эти балы. Для их украшения, помимо кадетских работ и рисунков, наш воспитатель доставлял каждый раз массу снаряжения и старого оружия, не только из собственной богатой коллекции, но и из местных музеев, в которые, как археолог-любитель и знаток старины, был вхож. Благодаря этому декорации и украшения зала корпуса в день праздника не оставляли желать ничего лучшего, и о наших балах долго говорили в городе.

При выпуске из корпуса мы прощались с Михаилом Клавдиевичем со слезами на глазах, как с родным, благодарили его от всей души за всё, что он для нас делал, поднесли ему ценный подарок, обменялись фотографиями и снялись в общей группе. Приезжая впоследствии офицерами в родной корпус, мы прежде всего шли с визитом к Паренаго, который в свою очередь встречал нас, как членов своей семьи.

В начале проклятой памяти революции 1917 года Михаил Клавдиевич был убит в Воронеже на улице пьяными солдатами, отказавшись снять по их требованию погоны.

Отпуска и каникулы

Перейдя в шестой класс корпуса и попав в строевую роту, я впервые стал ходить в "городской отпуск". В трёх младших ротах корпуса кадеты имели право проводить его только у родственников, если таковые имелись у них в Воронеже, в старшей же роте разрешалось и посещение знакомых, которые выразили желание видеть у себя по праздникам того или иного кадета, разумеется, с разрешения его родителей. Эти последние препятствий для сына в этом отношении не ставили; что же касается "знакомых", то их добывали так.

Кто-либо из живущих в городе приходящих кадет доставал от своих родственников заявление на имя директора корпуса с просьбой отпускать к ним на праздники кадета имярек. К таким фиктивным знакомым кадеты обычно являлись лишь единственный раз, чтобы поблагодарить за письмо, а больше уже не беспокоили их своим присутствием без особого на то приглашения.

Таким же способом устроились и мы с моим приятелем и одноклассником Серёжей Пушечниковым, проводя отпуска в городе и его окрестностях. Поначалу при изобретении этой системы кадеты встретили затруднение в вопросе с питанием, так как без сопровождения старших нам было запрещено посещать рестораны. Но вскоре общими усилиями мы в городе отыскали некую кухмистерскую, носившую пышное название "Московской гостиницы", которая предоставляла нам заднюю комнату для завтрака и обеда; кроме кадет, в неё никого не впускали. В этой сомнительной харчевне кадеты-воронежцы питались много выпусков подряд и, положа руку на сердце, впоследствии и на одном званом обеде мне не случалось проводить время так хорошо и весело, как в этом тайном убежище моей юности.

Как деревенских жителей, нас с Серёжей город мало интересовал; мы больше стремились на лоно природы, к привольным лугам и заводям, которые тянулись на многие вёрсты по левой стороне реки Воронежа, вплоть до его впадения в Дон. Здесь мы купались, ловили рыбу, катались на лодках и проводили весь день, радуясь тому, что хоть на несколько часов избавились от тяготившей нас казённой атмосферы.

Однажды, когда мы, как обычно, катались на лодке, с нами поравнялась другая, в которой сидели две барышни наших лет. Мы заговорили друг с другом, познакомились и с этого дня стали проводить наши отпуска не вдвоём, а вчетвером. Препровождение времени при этом было более чем невинное; мы с Серёжей относились к нашим подругам с подчёркнутым уважением, избегая всякого намека на ухаживание, что, как мы считали, должно было их "оскорбить". Так прошёл месяц, но вдруг знакомый нам офицер, знавший всех и вся в городе, однажды увидев нас вчетвером, счел нужным предупредить меня с приятелем, что Надя и Оля, как звали барышень, имели в городе репутацию начинающих, но уже многообещающих кокоток. Это почему-то меня и Серёжу страшно оскорбило, и мы немедленно прекратили знакомство с нашими кратковременными подругами.

С 1910 года, то есть с периода перемены дислокации войск в России, в Воронеже поместился штаб армейского корпуса, а кроме того в город был определён Новоархангельский уланский полк, ставший немедленно предметом поклонения кадет и всех местных девиц. При парадной форме, которую в те времена офицерство надевало каждый двунадесятый праздник, офицеры-уланы зимою носили николаевские шубы, а летом плащи-накидки, в соединении с уланской каской с султаном и волочащейся по земле саблей создававшие полную иллюзию кавалеристов наполеоновского времени.

Через старших братьев кадет-воронежцев, служивших в этом полку, между ним и корпусом быстро установилась связь, благодаря чему кадеты, а в их числе Серёжа и я, часто ходили в полк в гости и даже обедали несколько раз в офицерском собрании. Кавалерийская служба, с которой мы познакомились в этом полку, ещё более укрепила наше желание по окончании корпуса выйти в кавалерию, а именно в новоархангельцы, стоявшие в трёх-пяти часах езды от наших родных мест.

Начальник Запасной кавалерийской бригады генерал Ерёмкин, суровый, огромного роста старик, являлся весьма заметной и очень красочной фигурой в городе. Когда он, прямой, как стрела, с щетинистыми рыжими усами и выразительным лицом, словно вырубленным топором, проходил по улице, неся свою блестящую саблю под мышкой, мы замирали перед ним во фронт в немом восторге. Суровый генерал, которого очень боялись его подчинённые, видимо, кое-что знал о своей популярности среди кадет, так как козырял нам в ответ всегда с ласковым блеском в глазах и улыбкой под подстриженными усами.

Нечего, конечно, и говорить, что городские отпуска для нас с Серёжей являлись паллиативами, рассеивающими на несколько часов скучную корпусную обстановку; они лишь слегка напоминали приволье усадебной жизни, в которую мы были влюблены и к которой всей душой стремились. На родину мы, впрочем, попадали с Пушечниковым чаще других кадет, так как наши семьи жили от Воронежа: его в двух часах езды по железной дороге, а моя – в пяти. Первый настоящий отпуск "домой" наступал для нас только на Рождестве, когда нас отпускали на целые две недели, в начале двадцатых чисел декабря. С утра в этот день уроков не было и дядьки выкладывали каждому из нас на кровать "отпускное обмундирование", состоявшее из чёрной новой шинели, пары таких же брюк, мундира с галунами, фуражки и белья. Дежурный офицер выдавал "отпускные билеты" и деньги на проезд. На вокзале в этот день нас уже ожидал особый "кадетский" вагон третьего класса, отведённый заботливым начальством только для кадет, – других в него никого не пускали. В нём под командой старшего из нас мы разъезжались по домам. Такие вагоны одновременно уходили из Воронежа на Курск, Тамбов и Ростов.

Через два перегона от города, на станции Землянск, сходил мой друг, а сейчас же за этой станцией уже начинались и мои родные места – Щигровский уезд Курской губернии. На этом перегоне я почти всегда встречал кого-либо из родных и знакомых. Бывали при этом довольно забавные случаи, весьма красочные и характерные для того, теперь уже далёкого, времени.

Помню раз, когда однажды наш кадетский вагон совершенно опустел, я, соскучившись в одиночестве и надеясь встретить кого-нибудь из знакомых в поезде, купил билет второго класса и обошёл все вагоны. Знакомых не оказалось, и я сел в углу вагона второго класса. В этот момент проходил контролёр, видевший меня только что в третьем классе, и, вообразив, что я сел по билету третьего класса во второй, высказал вслух своё подозрение. Я обиделся и ответил, что он, привыкнув иметь дело с безбилетными "зайцами", не умеет обращаться с порядочными людьми. Контролёр, задетый моими словами, вломился в амбицию, и между нами началась перепалка, на шум которой из соседнего купе появился толстяк с погонами полицейского чиновника. Он немедленно стал на сторону контролёра и потребовал от меня мой отпускной билет. Под угрозой вызова станционного жандарма я принуждён был выполнить это требование и протянул мои бумаги, которые они оба стали разглядывать. Прочитав мою фамилию, полицейский чин спросил, куда я еду. Я ответил, что в отпуск, к отцу в имение. Это заставило их обоих переглянуться, а затем контролер упавшим голосом спросил, кем именно приходится мне председатель управления Юго-Восточных железных дорог? Узнав, что председатель – мой дед, железнодорожник осведомился о здоровье "дедушки" и… исчез из вагона.

Полицейский, молча слушавший наш разговор, спрятал обратно в карман свою записную книжку, в которую начал было писать мои приметы, возвратил мой билет и, крякнув, как человек сделавший глупость и сознающий это, после небольшой паузы спросил:

– А… Лев Евгеньевич, дворянский предводитель, значит, ваш дядюшка?

– Нет, это мой отец…

На лице полицейского при таком ответе появилась приятнейшая улыбка, и он сделал движение, похожее на попытку обнять меня.

– Боже мой!.. Какое ки-про-кве , какой приятный случай! Так вы, значит, сынок его превосходительства… Ну, как я рад!.. Позвольте со своей стороны отрекомендоваться: вновь назначенный щигровский исправник!

Назад Дальше