С детства Татьяна была верующей и в Данциге ходила в православную церковь. Там она познакомилась с одной русской семьей. И даже начала им помогать по дому. Однажды, убирая кабинет хозяина, наткнулась на отцовскую книжку "Душа Петербурга". Когда Таня сказала, что это книга ее отца, она стала для этих людей родным человеком. Ее лечили, откармливали, старались освобождать от тяжелого труда. Во время войны существовал нансеновский паспорт, позволявший артистам ездить в воюющие страны и возвращаться обратно. Благодаря этому паспорту в Данциг приехал американский певец, племянник хозяина семейства. Он сразу влюбился в Таню, выкупил ее из лагеря, обвенчался с ней в данцигской церкви и увез в Америку.
АЛ: За папу, сидевшего в советских лагерях, постоять было некому.
ЗТ: Николай Павлович в это время был в Москве в поисках работы и с фингалом под глазом. Вскоре Софья Александровна получает письмо от Татьяны. Больше половины занимают извинения. Мол, простите, что я позволяю себе. Может, вам будет неприятно. Дальше сообщается, что она живет там-то и у нее растет дочка. Пишет так, будто никакого Николая Павловича вообще нет. И только в конце фраза: "Передайте, пожалуйста, привет вашему мужу". Таня, конечно, ничего не знала, а просто предполагала, что отношения Софьи Александровны с ее отцом завершились браком. Они с Анциферовым действительно потом поженились.
АЛ: Может, по подсказке дочери?
ЗТ: Может, и так. У Николая Павловича и Тани началась переписка. Когда Анциферов приезжал в Ленинград или мы оказывались в Москве, сразу вытаскивались груды фотографий. Помните, я упоминала о Таниной тетке? Так вот – тетка тоже не пропала, а после войны жила в Европе; навела справки о племяннице и написала ей в Америку… Однажды Николай Павлович в очередной раз вытаскивает свои фотографии. На одной из них мы видим рядом с Таниной четырехлетней дочкой незнакомую даму. На голове завивка, в руках зонтик и сумочка. С нашей, советской точки зрения одета просто шикарно. Естественно, интересуемся: это кто? Оказалось, тетя Груша. Удивительным образом она превратилась в настоящую американку.
Апостолов как апостол
В "Антиформалистическом райке" Шостакович изображает собрание в каком-то Дворце культуры. С осуждением формалистической музыки выступают Единицын, Двойкин и Тройкин.
Очень важно, что каждый персонаж представлен номером. Примерно как в романе Замятина, где всякое "я" выкорчевано и существует только "мы".
Прототипы легко узнаваемы. Каждый, конечно, цифра, один из миллиона, но и не совсем пустое место.
К примеру, Единицын исполняет текст на мелодию "Сулико". Как известно, под эту музыку у Сталина тоже кое-что вытанцовывалось.
Что касается Двойкина, то он напоминает Жданова. Такое ощущение, что некоторые формулировки они явно сочиняли вместе.
Зато у Тройкина нет особых примет. Это может быть и Давид Заславский, и Платон Керженцев, и Павел Апостолов.
Фамилия-то какая: Апостолов! Остальные тоже чувствуют себя приобщенными, но тут это сказано прямым текстом.
Отчество, можно сказать, уточняющее. Павел Иванович. Как-то не очень вяжется с именем гоголевского персонажа высокая миссия ученика.
Что касается текстов, то стиль тот самый. В эту эпоху критические статьи почти не отличались от докладных записок.
Судите хотя бы по названиям: "О программности советской музыки", "К вопросу о воплощении отрицательного образа в музыке", "За чистоту реализма в советской музыке".
И еще с десяток, начинающихся буквами "О", "К" и "За".
Самый удивительный заголовок: "Насущные проблемы казахской музыки". Что за проблемы такие? Неужто те самые, о которых говорится в сочинении под шапкой: "Назревшие вопросы музыкального творчества".
Судьба Апостолова
Апостолова Дмитрий Дмитриевич выносил с трудом. В разговорах, в стиле своего райка, именовал не иначе как Опостыловым.
Что касается критика, то он не только по службе в аппарате ЦК не любил Шостаковича, но и по личным мотивам. Только выдастся минутка, Павел Иванович откладывает дела и принимается за музыку.
На симфонии не замахивался, но маршей и хоров написал предостаточно. Так что по крайней мере в этой узкой области они были конкурентами.
Дмитрий Дмитриевич свои творения предпочитал слушать, а Павел Иванович сам вставал за дирижерский пульт. Спиной чувствовал, как в такт его музыке дышит зрительный зал.
Шостакович время от времени впадал в немилость, а Апостолов всегда в фаворе. Иногда воспользуется правами партийного работника и свое положение упрочит.
Особенно вольготно ему жилось после сорок восьмого года. И не только потому, что вселился в кабинет на престижном третьем этаже, но и из-за того, что конкурент опять подвергся гонениям.
Можно по аналогии вспомнить одного питерского профессора. Когда началась травля Ахматовой и Зощенко, ему поручили развить идеи постановления.
Он, конечно, добавил масла в огонь. Все-таки, когда живешь в академической квартире, это невольно становится привычкой.
Лет через двадцать в студенческой аудитории профессор вновь вернулся к этой теме. Когда учебная программа подошла к ней вплотную, он решил не уклоняться.
Превозносить обиженных писателей было бы так же глупо, как отрекаться от своих статей. Он сделал попытку избежать крайностей и выразился примерно так:
– В конце сороковых годов Зощенко и Ахматову преследовали. Немалую роль в этом сыграл и я.
Вот такое сложное чувство. Не разберешь, хвалится человек или все же ощущает неловкость.
Примерно в таком духе мог сказать о Шостаковиче Павел Иванович. Да, травили. Закоперщиками были люди позначительней, но и я находился невдалеке.
Репетиция
Вообще-то дело не в кабинете и даже не в этаже. Просто время не стоит на месте. В иные годы идешь на концерт с целью его дальнейшего изничтожения, а сейчас только из любопытства.
А еще для того, чтобы не забывали. Помнили, что Павел Иванович, как всегда, в первых рядах. Если кого-то заинтересует его мнение, он сразу все объяснит.
Разумеется, Апостолов не мог пропустить Четырнадцатой симфонии. Все-таки Шостакович. К тому же интересно понять, насколько тот прислушался к его критике.
Как Павел Иванович и предполагал, не обошлось без неожиданностей. Когда Баршай уже занял дирижерское место, композитора под руки вывели на сцену.
Дмитрию Дмитриевичу было уже трудно ходить. Он и прежде выглядел необычно хрупким, а теперь истончился до последней степени.
Всякое движение стало для него небезопасно. Когда кто-то к нему подходил, он всегда извинялся за то, что не может подняться.
Сейчас он сидя беседовал со зрительным залом. Правда, голос звучал твердо. Очевидно, к этому выступлению он готовился заранее.
– Когда я писал симфонию, то был уверен, что умираю. Я думал о том, как тяжело умирать с нечистой совестью. Всем людям с чистой совестью посвящаю свое сочинение.
Апостолов, конечно, немного приободрился. Если Шостакович сейчас говорил искренне, то он и с себя не снимал вины.
Потом вступил оркестр. Все какие-то выкрики и требования. Медные настаивали на своем, а скрипки изо всех сил старались их поддержать.
Обычная для композитора экзальтация. Сначала один музыкальный вал, потом другой… Чувствуешь себя кем-то вроде гребца, переплывающего море в шторм.
О победе искусства над действительностью
Апостолов не понимал, действительно ему нехорошо или так на него действует музыка. Но когда певица Мирошникова пропела: "Сегодня он умрет, любовник мой и брат", – он догадался, что это действительно смерть.
Сразу вспомнились слова Шостаковича. Значит, когда композитор писал свое сочинение, у него тоже покалывало слева и кружилась голова.
Было очевидно, что симфония не оставляет ему никаких надежд. "То пробил смерти час, – настаивала Мирошникова, – и нет пути назад".
Значит, сегодня. Да что сегодня! Прямо сейчас, не откладывая ни на мгновение то, что решило провидение.
И все же соглашаться так просто не хотелось. Возможности вступать в спор у него не было, но зато он мог выйти из зала.
Прочь, прочь от недобрых предупреждений. Чем дальше он будет от них, тем больше шансов обмануть судьбу.
Апостолов встал и начал выбираться. Насколько хватало сил, любезно улыбался соседям и медленно двигался к проходу.
Не так легко покинуть переполненный зал. Ощущение такое, что не только зрители, но и оркестранты смотрят исключительно на тебя.
К тому же страшно мешает музыка. Кажется, тебе в спину улюлюкают скрипки и что-то неодобрительное тянет виолончель.
А медные, медные… Грохочут так, словно собирают вновь прибывших на Страшный суд.
Нет, все-таки смерти не избежать. Жаль, что это случится не в своей постели, а в фойе театра. Правда, солдат, о котором пела певица, тоже умирал на посту, "в траншее", "до наступленья ночи".
За годы рядом с искусством Апостолов привык, что музыка несовершенна. Даже к ушедшим мастерам у него имелись претензии: по крайней мере, он точно знал, насколько их творения нужны зрителю.
На сей раз никакой границы между ним и симфонией не существовало. Наверное потому, когда он уже почти не слышал своего сердца, в оркестре вступили барабаны.
Смог бы Павел Иванович самостоятельно подняться на такую высоту? Его марши и хоры говорили о том, что чувствуют многие, а Дмитрий Дмитриевич написал только о нем.
Апостолов так и подумал: Дмитрий Дмитриевич. Захотелось сказать композитору, что настолько сильно он никогда не чувствовал музыку, но все же решил отложить разговор.
После того, как стихли аплодисменты, Павел Иванович уже не имел права медлить. Следовало подождать, когда зрители покинут фойе, и сразу начать собираться.
Еще он поразмышлял над словом "репетиция". О том, что ад в его жизни уже был. Изображенный настолько явственно, что можно было не сомневался в том, как будет выглядеть настоящий.
О замысле и воплощении
Через несколько дней Шостакович писал другу в Ленинград: "В Москве произошли печальные события. Скончался главный режиссер цирка Арнольд Григорьевич Арнольд. Он был славным человеком. Во время пятого номера моей симфонии стало дурно музыкальному деятелю Павлу Ивановичу Апостолову. Он успел выйти из битком набитого зала и через некоторое время скончался".
Почему-то сразу узнаешь Дмитрия Дмитриевича. Отчетливо представляешь его крепко сжатые губы и взгляд, направленный в себя.
Обращаешь внимание на то, насколько все продуманно. Вроде бы жанр письма предполагает необязательность, но здесь все на своем месте.
Вот что такое эзопов язык. Не только расположение фраз, но даже порядок слов тут имеет значение.
Действительно, стоит вчитаться. Отчего печальных событий несколько, а симпатичный человек один? При этом Арнольд назван режиссером, а Апостолов музыкальным деятелем.
Какое, в самом деле, отношение Апостолов имеет к тому, чему посвящали жизнь Соллертинский или Асафьев? А вот по части иного рода деятельности он сильно преуспел.
Между прочим сообщается о том, что все случилось во время "пятого номера". Того самого, который называется "Начеку".
Уж конечно, Дмитрий Дмитриевич знал, что один литературный генерал любит называть себя "солдатом партии". Так что слова "солдат" и "начеку" имели дополнительный смысл.
Помимо злободневного, в этой истории присутствовал план куда более важный.
Речь о том самом, уже упомянутом сюжете. О цепочке событий, предполагающей присутствие автора. Или, говоря прямо, о замысле Творца.
Кажется, Зоя Борисовна тоже что-то такое имеет в виду. Когда она вновь спрашивает: "Думаете, финал?", – это означает: если все случилось так, а не иначе, то не обошлось без направляющей руки.
Из разговоров. Николай Павлович (продолжение)
ЗТ: На чем мы остановились?
АЛ: Таня Анциферова написала письмо.
ЗТ: Дальше начались еще более удивительные события. В Академии художеств занятия с первого октября, поэтому в отпуск я уезжала позже всех. В августе сорок шестого родители были в Гурзуфе, а я еще сидела дома. Вдруг звонок в дверь, появляется Николай Павлович: "Зоинька, посмотрите, что я получил". Обыкновенная почтовая карточка. Детским крупным почерком написано: "Хочу вам сообщить, что ваша дочь жива. Если вас интересуют подробности, приезжайте по адресу: Тюресово…" Написала это школьная подруга Татьяны, с которой они вместе попали в Рур. Николай Павлович говорит: "Завтра я туда пойду". Я ему: "Куда вы пойдете? Это семьдесят километров как минимум. Я пойду с вами, но только мы поедем на поезде". "Нет, – отвечает он, – ради такого счастья я должен что-то совершить". Едва уговорила его доехать до Сестрорецка, а дальше мы шли пешком. Искали дорогу, наткнулись на ларек, купили газету, а в ней постановление о Зощенко и Ахматовой. Так что это число можно определить точно. Мы шли по берегу с газетой в руках, присаживались на каждом камне, перечитывали снова и снова. Переживали, обсуждали, гадали, что будет дальше. Пришли в Тюресово уже в сумерки, нашли одноклассницу и она рассказала нам все. О шахтах, о Мазоне, об американском певце.
Дальнейшее я знаю из рассказов общих знакомых. Анциферова в это время уже взяли в московский Литературный музей. Так вот, приходит он после поездки в Ленинград на работу, садится в кресло и говорит: "Как бы я хотел сейчас умереть". Музейные дамы, как им и положено, затрепетали, а он продолжает: "Я так люблю жизнь, поэтому имею право умереть счастливым". Николай Павлович понимал, что он уже никогда не увидит Татьяну, но ему было достаточно того, что она жива.
Тут есть кое-что еще… Рассказываю эту историю Елене Сергеевне Булгаковой. Она слушает, слушает, а потом лезет в ящик и вынимает фотографию: "Это Данцигская православная церковь. Ее строил мой родной брат – архитектор".
Но и это еще не финал. Еду первый раз за границу. В Америку. Вообще-то в Америку мне хотелось меньше всего. Но зато, думала, увижусь с Бродским. Сидим у Иосифа дома, болтаем. И тут я говорю: "Знаешь, что меня огорчает? Впервые в жизни я в Пасху не дома". И рассказываю о том, что для нас была Пасха, какие куличи делала мама, как я еще ребенком раскрашивала яйца. Вспоминаю, что обязательно шли на крестный ход. Это всегда удивительное зрелище. Все окна в храме раскрыты настежь, а потому кажется, что церковь светится изнутри… Из года в год в гости к нам приходили одни и те же люди. Неизменно бывали Лозинский и Ахматова. Вообще-то Лозинский к нам всегда приходил с женой, Татьяной Борисовной, но на пасху только с Анной Андреевной. Как видно, для них обоих с этим праздником было что-то связано. Ведь у них был роман в шестнадцатом году.
Зоя Борисовна Томашевская в Пушкине. 2006 год
АЛ: Как роман?
ЗТ: А Вы почитайте стишки. Все стихи шестнадцатого года об этом. Другое дело, что все это было благородно и нескандально. Так как это и должно быть у этих двух людей. Так вот, я рассказываю Бродскому о том, кто приходил к нам на Пасху, и добавляю, что всегда бывал Николай Павлович Анциферов. А до этого Иосиф меня спрашивал: "А хочешь мы разыщем кого-то из тех, кто уехал?", а я ему отвечала: "Да нет, мне тебя хватает". Но тут я вспоминаю о его предложении и говорю: "Единственный человек, которого я хотела бы увидеть – это Танечка Анциферова". – "А что ты о ней знаешь?" – "Знаю только, что в сорок третьем году она попала в Америку". Иосиф потыкал какие-то непонятные кнопки и буквально через минуту на экране компьютера появилось: "Татьяна Николаевна Анциферова-Камендровская. Вашингтон, улица, дом… Диктор "Голоса Америки". Иосиф пришел в восторг и сразу потребовал: "Позвони сейчас". И тут же набрал ее номер. "Таня, вы меня, конечно, не помните, – говорю я, – но я очень хорошо знала вашего отца". – "Как вас зовут?" – "Зоя Томашевская". Тут она так разрыдалась. И я в ответ. Потом она говорит: "Приезжайте ко мне на Пасху. Я вас умоляю". Иосиф немедленно купил мне билеты в Вашингтон, Таня меня встретила, и мы отпраздновали Пасху.
Я провела несколько дней в Вашингтоне. В Пасхальное воскресенье отправились в храм. Вашингтонская церковь стоит на холме. Такая американская Нередица… Всю жизнь я хожу в церковь в этот день, но у нас этот праздник проходит уж очень деловито. А тут как в театре. Женщины с цветами, маленькие дети с иконками в руках…
Думаете, уже финал? Не тут-то было. У меня была такая знакомая – Нина Нератова. В юности отличалась необыкновенной красотой. Среди наших студентов именовалась не иначе как "мадонна ВАХ". ВАХ – Всероссийская Академия художеств. Когда я поступила, она уже защищала диплом у Осмеркина. Еще в студенческие годы вышла замуж за архитектора Ивана Нератова… До войны Нератов участвовал в проектировании Дома Советов.
Нератов на фронте пропал без вести, и Нина опять вышла замуж. Это было уже замужество без страстей. Но зато второй муж устроил ей быт, хорошо относился к ее сыну. Потом умер и он. Нина осталась одна, жила на площади Искусств, в том доме, где находилась "Бродячая собака", только на самом верху… Мне нравилось к ней ходить. Нас связывали воспоминания. И квартира была примечательная. Книг немыслимое количество… Говорили обо всем. А об Иване ни словечка. Я даже не знала, что он вдруг объявился.
После моего возвращения из Америки Нина вдруг сама начала: "А теперь, Зоя, я должна рассказать…" Тут-то я узнала, что Иван не погиб, а попал в Америку, жил в Вашингтоне. Очень преуспевал, много строил, постоянно присылал ей посылки. Так и не женился… Наступает самый главный момент. Она показывает мне фотографию церкви, построенной по его проекту. Я ее сразу узнаю. Это та самая американская Нередица. "А ты знаешь, – говорит она, – что Иван умер, расписывая свод этого храма. Его нашли мертвым на лесах".
АЛ: Вот видите, как бывает. Все сошлось.
ЗТ: Да, как у Пастернака. "Судьбы скрещенья…"
АЛ: История, конечно, святочная, но эпоха страшноватая. И понять ее до конца может лишь тот, кто через это прошел. В сравнении с этим опытом даже эмиграция покажется санаторием.
ЗТ: Все же я вспоминаю это время с благодарностью. Особенно войну. До этого я была маминой и папиной дочкой, это была жизнь не моя, а родительская. А в войну я почувствовала себя самостоятельным человеком. Конечно, тут имеет значение возраст. В восемнадцать лет все необыкновенно интересно.