Венеция
А.Л.Ш.
Я был разбужен спозаранку
Бряцаньем мутного стекла.
Повисло сонною стоянкой,
Безлюдье висло от весла.
Висел созвучьем Скорпиона
Трезубец вымерших гитар,
Ещё морского небосклона
Чадящий не касался шар;
В краю подвластных зодиакам
Был громко одинок аккорд.
Трёхжалым не встревожен знаком,
Вершил свои туманы порт.
Земля когда-то оторвалась,
Дворцов развёрнутых тесьма,
Планетой всплыли арсеналы,
Планетой понеслись дома.
И тайну бытия без корня
Постиг я в час рожденья дня:
Очам и снам моим просторней
Сновать в тумане без меня.
И пеной бешеных цветений,
И пеною взбешённых морд
Срывался в брезжущие тени
Руки не ведавший аккорд.
В 1928 году Пастернак готовил издание сборника "Поверх барьеров", для которого переработал многие ранние стихи. Своего экземпляра "Близнеца в тучах" у Бориса Леонидовича не оказалось (как позже сам он написал: ".Не надо заводить архива, Над рукописями трястись"), и он взял дедушкин. Большинство стихов были сильно переделаны, причем правил Пастернак прямо по Шуриной книжке. "Венеция" и "Девственность" сильно изменились. Другое время, другие стихи. В переработанном виде стихотворения печатались уже без посвящений.
Шура тоже посвятил другу стихотворение, написанное в 1913 году. По свидетельству литературоведа Эдуарда Штейна, Борису Леонидовичу оно нравилось и много лет спустя:
Осень
Б. Пастернаку
Тихо и печально в роще опустелой,
Только бьется грустно пожелтевший лист.
Воздух онемелый
В хрустале лазури, как забвенье чист.
Тихо и печально.
Солнце холоднее. По утрам в тумане
Долго цепенеет грустная земля.
Тучи, словно к ране
Льнут к земле, покоя черные поля.
Солнце холоднее.
И покорно сердце сну, который долог.
Длится, длится, длится сумрак огневой.
Тихий росный полог
Опустила осень грустно над землей.
И покорно сердце.
В 1912-м в письмах Борис хвалил стихи и стиль друга:
…Из стихов, которые ты прислал мне, – наилучшее, замечательное по музыке: Звезды моей и т.д. Удивительно и то (по содержанию), где кровью отмечается счастья путь. Но я говорю это наспех тебе. Потому что – мы обо всем переговорим.
(11 июля 1912, Марбург.)
Милый Шура! Из твоего письма я унес на себе какие-то паутинки, кусочки хвои, сырость леса, отголосок какой-то речи простуженного: так оно естественно. Кстати – тебе удаются иногда поразительно краткие, выразительные определения – при помощи тех слов, которые редки в обиходе – но не редкостны – и которые поэтому не только всегда уместны, но и хотят исправить обиход.
(8 июля 1912, Марбург.)
Однако вскоре как поэт Пастернак сильно перерос друга юности. Шура готовил публикацию книжки и попросил Бориса помочь придумать название, псевдоним и, главное, написать предисловие. Но в 1914-м Пастернак уже понимал, что стихи друга слабы, а судить по счету ниже гамбургского в поэзии не мог, да и не хотел. Он ответил длинным письмом, где подробно объяснял причины, по которым написать предисловие не может:
1 июля 1914, Петровское
Шура!
Какое тяжелое лето! Разрыв за разрывом!
И наши отношения тоже на волосок от гибели.
В твои руки предаю их и предаюсь. <…>
Если бы я написал тебе предисловие, то мог бы это только дружески искренно и художественно недобросовестно сделать. А это предисловие к стихотворениям – и вот я отказываюсь писать его. Минуту. Только при безусловном доверии могу дальше говорить с тобой. Самое грубое и жестокое о самом себе я уже сказал; хотя бы за это только слушай дальше. Я должен (чтобы писать в печати о твоих стихах) в воображении представить себе ту область, в которой одно только имя сейчас способно взволновать меня; но это имя принадлежит к целому течению; и этим именем то течение свято для меня. Всякое отступление отрезано мне: потому что Маяковский это я сам, каким я был в молодости, быть может, еще до Спасского, – и даже прошлое не сможет заступиться за твоего друга против его недруга.<…>
К чему тебе предисловие? Ты знаешь историю предисловия к "Близнецу"? От меня требовали собственного. Я отказал.<…>
Ты допускаешь возможность предисловия? Значит, есть у тебя сознание какой-то атмосферы и какого-то душевно-лирического строя, из коего они вышли; и может быть, этот строй, на твой взгляд, недостаточно ясно или, говоря о таком предмете, недостаточно неясно означен самими стихами? Тогда кто же, как не ты сам, способен наилучшее в этом духе предисловие написать. Тогда это было бы тем, что задумывал ты в своих статьях, что Николай Асеев в своем послесловии дал. Достань "Ночную флейту", и ты поймешь, о чем я говорю.
Есть другие предисловия – партийные. Я вообще не способен их дать. В данном случае нелепо было бы об этом и думать. <…>
Однако, единственное содержание этого письма уже настолько тебя против меня восстановило, что ты вероятно сочтешь преувеличением тот тон, в котором я говорю о трагедии моих первых шагов.
Напиши мне, пожалуйста, какие стороны хотел бы ты оттенить в заглавии или какое стихотворение думал бы сделать центральным в книге. Этим ты дал бы мне в руки путеводную нить – без которой я чувствую себя слишком произвольно неопределенно. То же и о псевдониме. Что бы ты хотел выразить в нем. Эти две услуги – с радостью окажу тебе, хотелось бы только угодить тебе и чтобы это возможно было – ответь мне, пожалуйста на эти вопросы.<…> Жду твоих распоряжений.
Твой Боря.
Но родителям тогда же Борис написал откровеннее:
Шура Штих осенью хочет свои стихотворения изда-вать.<…> Они лиричны, теплы, искренни, но бледны, там же, где он становится смелее, я невольно готов его спросить, к чему мне самому издаваться вторично в расширенном, дополненном и разъясненном издании.<…> Есть какая-то глубоко вырытая канава между вечно верным себе дилетантическим дарованием и себя не щадящим, вечно себе изменяющим дарованием художественным. О как неисправимо всегда и везде священнодействует дилетант. Какое отсутствие иронии над собой, смешка, легкости, простоты и какого-то будничного недоумения перед тем, как празднуют свои будни окружающие.
Шура отобрал для книги тридцать шесть стихотворений. Они неоднородны – и по настроению, и по силе. Но некоторые, по-моему, вполне заслуживают добрых слов. Как это, например:
И открывал мне каждый поворот
Иные и неведомые дали.
А я забыл, что дома у ворот
Меня покинутые ждали.
А я забыл и шел, и падал каждый шаг
Как мысль о том, что я один на свете.
Чертила даль таинственный зигзаг,
И мне лгала о жизни. о поэте.
О мне самом лгала. А разве я что знал
О вечности, покинутой для дали.
– Меня мой дом опустошенный ждал,
Меня покинутые ждали.
В итоге книга вышла – под собственным именем автора, с простым заглавием "Стихи" и без каких-либо комментариев – только текст и содержание. Однако это случилось позже, в апреле 1916 года. Борис тогда работал на Урале, в конторе химического завода. Шура прислал другу книжку по почте и получил в ответ письмо: ".от этого первого дыхания веет истинной свеже-стью.<…> Дай Бог тебе истинного преуспеяния на этом пути, я страшно рад за тебя."
Несостоявшийся журнал
В июле 1914 года Александр Штих окончил курс Московского университета по юридическому факультету и получил диплом первой степени. На упоминавшейся мной метрике это событие нашло свое отражение: возле очередной печати пристава, гласящей, что "вид на жительство выдан", вместо даты следующей перерегистрации появилась запись "Бессрочно".
А в августе 1914 года началась Первая мировая война. Шура не подлежал призыву по зрению – уже на его детских фотографиях заметен характерный близорукий прищур. Борис Пастернак также избежал призыва – после падения с лошади в детстве у него одна нога была короче другой. По разным причинам из всей компании на фронт попал только бывший одноклассник Вали Винограда, Сергей Листопад, в которого была влюблена Лена, Валина сестра. В 1916 году Сергей погиб. Лена переживала эту смерть очень тяжело.
Странно, но война, как и революция, в воспоминаниях дедушки и дяди Миши занимала мало места. Молодых людей тогда больше интересовала литература. Шура Штих с Борисом Куш-нером задумали издание журнала. Они издали проспект с декларациями и условиями подписки.
При взгляде на проспект видно, что молодые издатели восемь с лишком десятков лет назад хорошо знали факт, не известный нам всю советскую эпоху: периодическое издание живет бо-44 лее за счет рекламы, чем за счет подписчиков. Но это к слову.
Но дальше проспекта дело так и не пошло. А весной 1916-го, за полгода до "Стихов", вышел "Второй сборник Центрифуги". В нем под псевдонимом Г. Ростовский было напечатано одно стихотворение Александра Штиха. Оно написано в 1914 году и в книге имеет посвящение Л.Л. (я не знаю, кто это).
…в мире около большого тернового куста на границе рассудка.
(Крейслериана. Э.Т.А. Гофман.)
Завит в эти путаные переулки
Мой безумный, мой тяжкий танец,
И невнятные слова, как у пьяницы,
Срываются с помертвевших губ.
Ах, не верьте, не верьте, не верьте.
Шаги мои спутаны и гулки,
Но это от боли, от боли,
-От той, что сестра смерти,
Сестра помертвевших уст.
И путь один, один, туда – на границу рассудка,
Где терновый куст.
Мой (теперь мой) экземпляр альманаха "Центрифуга" весь пожелтел, края страниц потрескались и осыпаются. На титульном листе значится: "Книга отпечатана 5 апреля тысяча девятьсот шестнадцатого года в Москве типографией "Автомо-билист" для книгоиздательства ЦЕНТРИФУГА в количестве ста восьмидесяти одного нумерованного экземпляра и девятнадцати именных". И чуть ниже, отделенное чертой: "Экземпляр Александра Львовича Штиха".
Елена
Во времена Хрущева рассказывали анекдот – как напишут про генсека в энциклопедии через тысячу лет: "Враг племени Мао. Современник Аркадия Райкина". Тогда это казалось смешным.
Самое смешное в этом анекдоте то, что те, кто его сочинял, отодвинули забвение Хрущева слишком далеко – сегодняшние дети про него уже не знают практически ничего, кроме того, что он стучал ботинком по трибуне ООН. Правда, про Райкина тоже почти забыли. Мы выросли в убеждении, что главные события истории – это войны, революции, перевороты, заговоры. Однако биографию Пушкина и его стихи подавляющее большинство людей знает лучше и подробнее, чем прочие происшествия и персонажей девятнадцатого века. Массовое убеждение противоречит массовому опыту. Так часто случается.
Если и в следующем веке в России еще будут читать и любить стихи, то – как знать! – возможно, многие станут считать самым значительным событием русской жизни 1917 года написание Пастернаком книги стихов "Сестра моя – жизнь", а совсем не Великую Октябрьскую. Книга стихов о любви, сочиненная влюбленным молодым поэтом. Героиней книги была Елена Виноград, которую Борис тогда любил со всей страстью:
Любимая – жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.
В биографии поэта его сын пишет об этом времени: "Стихи шли сплошным потоком, писались день за днем, как дневник, становясь вместилищем переполнявшей сердце радости, преодолением тоски и горя". И дальше: "Елена Виноград была не права, когда считала, что у них с Пастернаком нет будущего, – в стихах, посвященных ей, им обоим открывалось вечное будущее".
Думал, – Трои б век ей,
Горьких губ изгиб целуя:
Были дивны веки Царственные, гипсовые.
Милый, мертвый фартук И висок пульсирующий.
Спи, царица Спарты,
Рано еще, сыро еще.(Елене.)
Ее фотографии той поры очень красивы. В нее влюблялись. В одно время в нее были влюблены сразу и Борис Пастернак, и Шура Штих.
Милый Шура! Мне неприятно, что мы так расста-лись.<…>Ты, кажется, любишь Лену. Уже само предупреждение о том, чтобы ты со мной о ней не заговаривал, заключало бы довольно двусмысленности для того, чтобы на долгое время отказаться от всяких встреч.
Это неприятно и нескладно, но делать нечего.
Твой Боря.
21 декабря 1917
Однако разрыва не случилось. А вскоре, весной 1918, Елена Александровна вышла замуж.
Николай Александрович Дороднов тоже учился в одном классе с ее братом Валерианом. Он происходил из старообрядческой семьи, глава которой, его отец, владел мануфактурой под Ярославлем. В 1921 году у Николая и Елены Дородновых родилась дочь Татьяна.
Судьба Николая Александровича сложилась жестоко: дважды репрессированный, он умер в заключении – если верить материалам дела, в 1941 году от сердечного приступа. Елена Александровна пережила его на сорок пять лет.
Я знал ее как тетю Лену, уже седой старушкой. Она жила недалеко – в районе Разгуляя, около Елоховского собора, и нередко приходила в гости к дедушке. Особенно запомнилась ее манера говорить – певучая и мягкая, с богатыми модуляциями, но при этом очень сдержанная. Темами разговоров бывали последние художественные выставки (и она, и дедушка посещали их неукоснительно), театральные премьеры или новые книги, которыми они обменивались. Интерес к искусству в них нисколько не ослабел.
Я плохо рисовал. Классе в пятом, когда у нас появились учителя-предметники, рисование стал преподавать Моисей Фридрихович Шлитнер, человек увлеченный, чудаковатый и немного нелепый. Я написал "Моисей Фридрихович", но на самом деле я не знаю точно, как его звали. Половина школы звала его так, а половина – Фридрихом Моисеевичем. Он отзывался на оба имени. Самое интересное, что много лет спустя в разговоре с Любовью Павловной Добышевой, бывшей нашей директрисой, я спросил ее, как же звали нашего учителя рисования (а впоследствии и черчения). Оказалось, что и она не знала точно.
Моисей Фридрихович (пусть уж так) учил нас рисовать с натуры. Сначала чучело утки, потом манекен в школьной форме, а потом гипсовую копию Амура Фальконе. Я очень старался и считал, что кое-что у меня получается, а Амур так просто удался. Моисей хвалил, – наверно, из педагогических соображений, а может, потому, что за исключением двух-трех хорошо рисовавших ребят другие делали это еще хуже. В один из своих приходов тетя Лена, спрашивая меня об учебе, поинтересовалась и рисованием. Я с гордостью притащил ей альбом с Амуром. Она искренно расстроилась. "Шура! Сережа очень плохо рисует. Почему ты его не учишь?" Не помню, что ответил дедушка, меня тогда удивила степень ее реакции по такому пустячному, как я думал, поводу. Меня никогда не ругали за плохие отметки по пению и рисованию – считалось, чего Бог не дал, тому не выучишь. Видимо, тетя Лена придерживалась другой точки зрения и в полном неумении рисовать внука Шуры Шти-ха видела опасные признаки надвигающегося общего упадка культуры. Наверно, она была права.
Тетя Лена пережила всех друзей своей юности. Последний раз я встретился с ней, когда она приходила прощаться с умершим дядей Мишей. Маленькая седая старушка с тихим голосом, она говорила мне что-то хорошее, просила прощения (у меня!) за какие-то старые свои вины перед Мишей и Шурой, которые оба к ней всегда прекрасно относились. Извинялась, что в крематорий не поедет (кремация должна была состояться на следующий день). Говорила о внуках – младший, Коля, как раз закончил институт. Я вышел в другую комнату, чтобы оставить ее одну у гроба, попрощаться. Гедда Шор, подруга моей покойной мамы, спросила меня, кто это? Я сказал: "Тетя Лена, дедушкина двоюродная сестра. Знаете, у Пастернака стихотворение "Елене"?" Гедда, прекрасно знающая стихи Пастернака, громко охнула: "Царица Спарты!" – и зажала себе рот рукой: сказано было достаточно громко, чтобы услышали в соседней комнате.
Охранная грамота
Революция застала Александра Штиха в Романово-Борисоглеб-ске. Параллельно с учительством в семье управляющего Романовской льняной мануфактурой он состоял еще и заводским служащим. (Впоследствии всю свою жизнь дедушка проработал именно по этой, полученной в университете, специальности – гражданское право и экономика, причем именно в легкой промышленности.) В его бумагах оказалось несколько удостоверений, датированных осенью 17-го – началом 18-го годов, которые свидетельствуют о его участии в событиях того времени. Так, 23 сентября 1917 года секретарь профсоюза торговопромышленных служащих Александр Львович Штих избирается представителем этого союза в Комиссии по организации Уездного Совета Рабочих Депутатов. (Здесь к месту умилиться обилию заглавных букв: революционеры, упразднив на первых порах все чины и сословия, позаимствовали у предшественников пафосное написание – как раньше "Милостивый Государь", "Государь Император" и т.д.)
5 ноября член президиума Рабочего комитета фабрики Товарищества Романовской льняной мануфактуры А.Л. Штих командируется в город Москву в Комитет по льняной и джутовой промышленности, 12 декабря "приложением печати свидетельствуется", что он уже состоит членом Романово-Борисо-глебского Уездного Совета Рабочих депутатов. А января 10 дня 1918 года Продовольственный отдел при Ярославском Губернском совете Рабочих, Солдатских и Крестьянских депутатов направляет члена Романово-Борисоглебского Совета Рабочих Депутатов Штиха в Петроград, в Министерство продовольствия для выяснения вопроса о плане снабжения Ярославской губернии продовольствием, просит "оказать все возможное содействие нашему полномочному представителю" в решении вопроса о продовольствии, а заодно и "оказать содействие в первую очередь при его проезде на первых поездах без задержки провозить по железным дорогам" (именно так в оригинале – С.С.). Что ж, приметы известные: раз у власти большевики, значит, и с продовольствием плохо, и проехать без мандата невозможно.
Однако вскоре так стремительно начавшаяся общественно-политическая карьера деда прервалась. Что послужило тому причиной, я не знаю – возможно, идейные разногласия, а может, непролетарское происхождение. Точное время его возвращения в Москву мне тоже неизвестно, однако я знаю, что уже зимой 1918-19 Александр Львович работал в Табачной секции Главсельпрома и жил в квартире на Банковском. Он, по-видимому, не согласился с Юлием Цезарем относительно того, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, и из Полномочного Представителя Губернского Совета Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов превратился в среднего московского служащего. Оно и к лучшему, я думаю. Мало кто из деятелей тех лет, занимавших высокие посты в начале революции, в дальнейшем избежал страшной участи.