Кудеяров дуб - Ширяев Борис Николаевич 17 стр.


- Нет, монахом был католическим, даже святым. Моя мать ведь полька, от нее знаю. Так вот, он учил: в монастыре легко душу в безгрешной тиши спасать. Это каждый сможет. А вот ты в грешный, полный зла мир иди, борись в нем с этим злом, грехом, победи, уничтожь его, освободи от него людей - тогда совершишь подвиг, тогда послужишь Богу. Вот что!

- Других спасешь, а себя? Свою душу?

- В этом-то и самое главное, - приостановился и тряхнул Мишку за плечи Броницын. - В этом стержень, сила подвига. Вот я убил Плотникова, победил заключенное в нем зло во имя добра другим людям. Так не грешник я, не палач, а жертва, понимаешь, - жертва…

Раз, два, три… хлопнули позади студентов три выстрела. Броницын, еще держа Мишу за плечо, навалился на него, потерял опору и осел на землю.

- Жертва… - повторил он, падая.

- Гриша! Броницын! Что ты, что ты! - тянул его вверх Миша и лишь спустя несколько секунд понял, что сзади стреляли и что его друг ранен. "Что делать? - пронеслось в мозгу Миши. - Волочить в типографию, конечно, и оттуда по телефону доктора вызвать".

Миша подхватил под плечи лежавшего на снегу студента и, пятясь задом, потащил его к двери, открыл ее толчком каблука и втянул раненого в наборную.

- Николай Прохорович, помогите! - крикнул он прибиравшему стол метранпажу. - Несчастье!

- Что? Что такое? - рысцой подбежал старик.

- Сам не разберу. Броницын ранен. В спину на улице выстрелили.

Броницына положили на только что прибранный наборный стол, и алая густая кровь потекла из-под пальто по цинку. Метранпаж, плохо управляя пальцами, расстегивал пуговицы. Что-то тяжелое стукнуло об пол. Старик пошарил рукой под столом, нащупал пистолет и финку, поднял их и протянул Мише.

- Ты эти штуковины лучше спрячь и молчи о них! Только мы с тобой их и видели, а то немцы сейчас зацепятся: почему да откуда. Немца-то позвать нужно. Василь, - крикнул он в дверь печатного цеха, где в это время возились, накладывая на свинец мокрый картон, - гони сейчас наверх, зови немца. В дверь ему стучи, что есть силы, кричи: несчастное происшествие! Как думаешь, кто его? - спросил метранпаж Мишу, когда остались одни. Тот в ответ лишь развел руками.

- Может из-за девки кто созорничал?

- Не было у него девки.

- Тогда… - прижал рот к уху Миши старик. - Тогда одно - политика. За службу у немцев награждение. Не иначе. Ты, парень, с опаской по ночам ходи. Норови с кем на пару.

Застегивая на ходу китель, почти вбежал Шольте, бросил Мише:

- Вызовите врача. Быстро! - и склонившись над неподвижным Броницыным, расстегнул его пиджак. Рубашку - рывком, сверху донизу. Ею же отер кровь с груди и выпрямился.

- Три раны в грудь и живот.

- Но стреляли сзади, в спину, - возразил Миша.

- Значит здесь выходные отверстия. Навылет. Что скажет врач? Он взял спокойно вытянутую вдоль тела руку раненого и прислушался к пульсу, покачал головой и почти прижался ухом к его рту. Снова покачал головой.

- Подождем врача, но мне кажется, что ему нечего будет делать.

- Царство Небесное, - перекрестился метранпаж.

* * *

На снегу перед домиком Вьюги горел волчьим глазом только один блик. Неподвижный, рубино-красный. Капля крови.

Оба окна были наглухо забиты принесенным Мишкой типографским картоном, и бросивший блик луч пробивался в дырку от гвоздя. Тек он от висевшей, такой же рубиново-красной лампады перед старым, темным, без ризы образом Николая Чудотворца, висевшим в углу. Только эта лампадка и светила в комнате. По обитой штукатурке стены скользила неясная тень от мерно ходившего вдоль нее Вьюги. Сидевшая у стола Арина сливалась с красноватым полумраком. В углу за буфетом белела борода отца Ивана. Самого его совсем не было видно.

- Кука-ре-ку! - раздалось из угла, и вслед за выкриком зажурчал не то ручей, не то песня, не то сказка, скороговоркой, но внятно, хоть и тихо.

Кука-ре-ку,
Спят святые на боку!
По Руси гуляют черти,
Шлют напасти хуже смерти.
Кука-ре-ку!

- Совсем оплошал наш поп, - остановился перед примолкшим стариком Вьюга. - Опять запсиховал, как в Масловке, когда немцы ушли.

- Много грехов тебе, Ваня, простится за то, что ты тогда его силом от Нины оторвал и в лес, почитай на своих плечах, уволок. Много… - тихо сказала Арина.

- Невелика заслуга. Он, как перышко, легонький, - усмехнулся Вьюга. - А вот на Акима Акимовича силенки у меня не хватило. Больно грузен. Не осилил такую тягу, - с той же усмешкой в голосе проговорил он.

- Господня воля. Не понять нам ее, не уразуметь. Много на нас с тобой грехов, Ваня, а вот не покарал нас Господь, выскочили из верной петли. А на Клавдии Зотиковне какие грехи? Честной девицей, праведницей всю жизнь прожила и смерть приняла такую.

- Прикладом солдат ее зашиб. Много ли старухе надо. Может, он и сам того не желал, - душился словами Вьюга, словно у него в сжатых зубах застревали. - Хотел я его тогда тоже пулькой срезать. Ух, как хотел! Да из-за него вот обнаружиться побоялся, - махнул Вьюга подбородком на старика. - Оба вместях в кустах укрывались.

- Аким Акимыча перед правлением вешали, - тихо и, казалось, бесстрастно припоминала вслух Арина, - веревка два раза оборвалась. Гнилая была, а он грузный. Тогда застрелили.

- И им значит не под силу была его тяга.

Дон-дон-тилидон,
Развалился Божий дом,
Развалился Божий дом,
А тюрьма стоит с крестом.
Барыня, барыня,
Креста нету у меня.
Я с тюрьмы его возьму,
Крест Господень да суму,

- раздалось опять из угла.

- Предрекает чтой-то. Только не понять, - закрестилась Арина.

- Болтает по глупости, - ответил Вьюга, - а может и в самом деле провидит. Всё может быть. Ты говоришь, вот, за его спасение мне: много греха простится. Нет. Не так это. Кому такой нужен? Пришибли бы его - какая от того убыль? Всё равно, что муху. Нет, Арина, - сел перед женой на ящик Вьюга, - нет в этом моей заслуги, а если б я тогда, в тот час не убоялся бы, засел бы в кустах да оттуда бы хоть с десяток советских солдатишек анафемских перешлепал да своей жизни, зато после решился. Вот тогда поубавил бы я злобы людской, народу бы послужил и Господу. Тогда, может, и впрямь грехи свои, слезы из-за меня пролитые, искупил бы. Людям бы, людям бы русским, народу бы послужил - вот что! - выкрикнул, вскочив с ящика Вьюга.

В углу опять зажурчала песня-сказ:

Господи Спасе Иисусе Христе,
Помяни мя в Своей простоте!
Вшивого не суди,
Смрадного в рай пусти,
В голоде, в крови, в наготе
Посети меня Спасе Иисусе Христе…

- Мудрено всё, что говоришь, Ваня, - моему бабьему умишке не осилить ни твоих слов, ни вот его речений, - кивнула Арина головой на снова примолкшего отца Ивана. - Только знаю я: оба вы божьим духом томимы. От Него пути ваши. Им указаны.

- Он-то верно, поп, около божественного всю жизнь провел. У него, скажем, от Бога. А я кто? Конокрад, разбойник, убивец. Далеко от меня Бог живет. Дьявол поближе. Навряд Господом мне путь указан.

- Господом! - вырвалось из сердца бабы. - Через него, - указала она на осененный лампадным сиянием образ. - Через него, Помощника Скорого, заблудших спасителя.

- Разве что… через него по Осиповым праведным молитвам. Это возможно. А с пути своего не сойду. Теперь на большое дело идучи, буду с собой его брать, - указал Вьюга на образ, - чтоб ближе был, на груди, под рубахой.

В дверь с улицы сильно и часто застучали.

- Кто бы это мог быть? - напружинился Вьюга, выхватил из-под подушки пистолет. Стук слышался всё сильней и тревожней.

Ангелы летят, гремят, слышу,
Принять летят к себе Гришу,
Летите, бегите! Ко Христу спешите.
Гришу, Гришу, Гришу
С собой прихватите!

- отец Иван сорвался со своего места и топтался по комнате в необычайном возбуждении. Он махал руками, как крыльями, беспрерывно повторяя:

- Летите! Бегите! Спешите!

Вьюга с пистолетом в руке пошел к двери, отпер замок, и она тотчас же сама растворилась под напором ввалившегося в комнату запыхавшегося Миши.

- Гришу Броницына сейчас убили, - только и смог выговорить он.

ГЛАВА 23

- Ну, что ж, начнем по "Ревизору": Господа, я собрал вас сюда… - шутливо начал Брянцев, когда пришедшие к нему все вместе - Котов, Вольский и Змий-Крымкин разместились вокруг стола.

- Вот в чем дело: Шольте отправляет меня в командировку-турнэ с докладами в Краснодар, Новороссийск и Керчь. Вернее, наоборот, начать он хочет с Керчи. Сколько времени займет эта поездка, он и сам не знает, при всей его немецкой пунктуальности. Может быть, в шесть дней обернемся, а может, и недели на две застрянем.

- Вы говорите во множественном числе, значит с вами еще кто-то поедет? - спросил Вольский.

- Шольте назначил мне тему "Россия и Германия" - содружество и взаимная связь молодых наций в историческом разрезе. Но он хочет добавить еще и современности. Поэтому требует второго докладчика, обязательно молодого, попроще, демократического, так сказать. Его тема "Политические настроения русской молодежи".

- Подыскать такого, пожалуй, будет трудновато, - скривил губы Змий. - Молодежь-то наша, знаете, немножко не того: доклады умеет только по конспектам агитпропа делать.

- Подыскал уже. Нашего корректора Вакуленко. Я его по институту знаю. Хорошим студентом был. И здесь, если не сробеет перед большой аудиторией, не растеряется, то может сказать интересно.

- Тезисы докладов составлены, конечно, самим Шольте? - саркастически ухмыльнулся Змий.

- Я сам этого ждал, - умышленно не замечая "змеиного" яда, ответил Брянцев, - но, представьте, ни звука: полная свобода и мне и Вакуленко.

- Тонкий и верный расчет, - в том же тоне продолжал Змий, - не будете же вы рыть яму самому себе. В уме доктору Шольте нельзя отказать.

- И во многом другом. Например, в добром отношении к людям вообще и к русским в частности, - с ноткой раздражения в голосе ответил Брянцев.

- А всё-таки он нацист, мейнкампфовец, - выкрикнула из кухни Ольгунка.

- Не суйся!

- Сунусь, да еще не одна, а с чайником и перманентными оладьями, как ты их называешь!

- Это разрешаю, но молчком. Заменит меня, конечно, Михаил Матвеевич, - поклонился одной головой в сторону Котова Брянцев, - а его работу поделите вы между собой, господа. Как - ваше дело. Но свою тоже придется вести. Вас заменить уже некем. Все вместе вы - редколлегия и больше никого в нее не привлекайте. Без демократии. Вероятно, попытаются влезть обе Зерцаловы. Обеих гоните, особенно Женю. С ней не стесняйтесь. Тоже и с Пошел-Воном.

- В этом можете быть уверены, - с неожиданным от него блеском в глазах заверил Котов. - С Женей я справлюсь сам, а против атак Пошел-Вона мною заготовлена вполне радикальная контратака.

- Какая именно, если не секрет?

- Дуся и ведро помоев, - снова впав в свое бесстрастие, не сказал, а доложил Котов.

Все, даже вошедшая с чайником и стаканами Ольга, рассмеялись.

- Однако и в вас порою закипает страсть. Не ожидал, и интересно, что возбуждает ее Женя, - повернулся к Котову Вольский.

- Но в обратном направлении, чем бывает в романах, - отпарировал Котов.

- Михаил Матвеевич, теперь я в вас влюблена, - поставила перед ним стакан Ольга, - самый большой кусок лимона вам положу!

- Бесполезно, Ольга Алексеевна, - продолжал подшучивать Вольский, - это только мгновенная локальная вспышка, а дальнейшему развитию романа и лимон не поможет. Бесполезно!

- Но зато и, безопасно, - принял его тон Котов. - А мне польза, - поднес он стакан под тоненький ломтик лимона, редкостный теперь деликатес.

- Фронт под Новороссийском или советы оттеснены к югу? В чьих руках Сочи? По сводкам это неясно, - обратился к Брянцеву Вольский.

- Вполне понятно, - ответил Брянцев, - с юга советы под самым городом и даже в нем. Сколько-то матросов-черноморцев засело в шахтах цементного завода, и немцы ничего с ними не могут поделать. Сходное положение и под Керчью. Там тоже какой-то отряд не успевших эвакуироваться черноморцев оперирует чуть ли не на самой горе Митридата.

- А молодцы всё-таки наши матросы, - порывисто воскликнула Ольга. - Враги они мне, ненавижу и вместе с тем восхищаюсь. Русские ведь, свои…

- Для вас, Ольга Алексеевна, ясна черта, разграничивающая русское от советского? - серьезно спросил Вольский. Было видно, как самого его волновал этот вопрос.

- Конечно, ясна, совершенно ясна, - быстро ответила Ольгунка, но вдруг смешалась и растерянно обвела всех глазами, - или нет.

- Не ясна. Вот все время совершенно ясно было, а сейчас, как представила себе эту горсточку матросов, засевших в каменоломнях, окруженных, обреченных, но не сдающихся. Ведь это тоже севастопольцы, нахимовские моряки, ихняя плоть и кровь! Тут все слилось - исчезла грань. Смылась. Растаяла… - все тише и вместе с тем глубже вытаскивала откуда-то изнутри нужные слова Ольга.

Брянцев, засунув руки в карманы, перекачивался с носков на каблук. Он внимательно смотрел, как менялось выражение лица жены.

- Итак, уважаемая моя супруга, пламенная русская националистка и патриотка, бескомпромиссный враг советов и всего советского, и вы соизволили признаться в утрате этой разграничительной черты?

Брянцев вынул руки из карманов и уперся ими в бока.

- А от других вы продолжаете требовать точного ее знания? Хотя бы от Жени Зерцаловой, у которой в голове действительно все смешалось? Так соизвольте же понять, что двадцать пять лет существования советского режима - не шутка, не только случайный, мерзкий эпизод в русской истории, как вы думаете, а сдвиг, большой глубокий сдвиг в психике русского человека.

- Нет, нет, нет! - замахала руками Ольгунка. - Это в тебе опять интеллигентская рефлексия голос свой подает.

- Не рефлексия, а начальная арифметика. Тебе за сорок.

- Сорок два!

- Ты вступила в советскую жизнь вполне сформированным человеком, законченной личностью и все же? А те, кому сейчас двадцать, двадцать пять, тридцать лет, кто в октябре пешком под стол ходил, тем как найти это разграничение, а?

- Я только вот сейчас. Случайно его потеряла, - оправдывалась Ольга, - но я найду, найду, - притопнула она ногой. - Подумаю, загляну к себе в душу и найду.

- Трудно вам это будет. - Тихо вымолвил Вольский, - а нам, нашему поколению еще труднее.

- Нет, - покачала головой Ольга, - нетрудно. Эта разграничительная черта сама скажется.

- Как? Где? Когда?

- Когда сами мы, мы сами, мы - русские, вступим в борьбу с советами. До сих пор ведь воюют одни немцы, а мы так - сбоку припеку, туда-сюда.

- И в целом никуда. Смею заверить, так и останется, пока Россия не вступит в климат демократической свободы. Надежд же на установление такого климата немцами абсолютно никаких, - вмешался в разговор Змий. - Сменим советы на немцев - и только.

- К черту вашу демократическую панацею, Василий Иванович, - прервал Змия Брянцев, - я-то ведь помню февральский хаос, шок, паралич всех сил и органов нации, кроме одного только языка. Хватит с нас! Если так, то избираю немецкий сапог, он, по крайней мере, крепкий, надежный, а не советский с дырявой подошвой и тем более не на расползающемся демократическом картоне!

- Ну, это как сказать, - крутил свою бородку Змий, - конечно, дело вкуса. А о вкусах, как известно, не спорят.

Три месяца назад, когда редакционный коллектив формировался и начинал работу, политических расхождений во взглядах сотрудников не чувствовалось. Всеми владел один и тот же порыв протеста против советчины. Не было разнобоя и в отношениях к немцам: все присматривались к ним, прищупывались и, кто робко, кто смелее, пытались оспаривать некоторые, явно нелепые тенденции розенберговской пропаганды. Но в дальнейшем, когда каждый из сотрудников достаточно твердо и ясно определил свое отношение к оккупации, наметил линию своего политического поведения, сказалась и разница политических взглядов на современное и будущее России.

Брянцев, рожденный и проведший молодость в черноземной полосе России, в традициях близости к крестьянству, к земле, к порождаемой ею стихийной силе, видел возможность возрождения России только в соках этой земли и добытчика их - свободного крепкого крестьянина, которого выращивали Столыпин и последний император. Строй крестьянской монархии мерцал ему неопределенно, но манящим светом. В нем он видел будущее, чисто русское, самобытное, отысканное и построенное без займов у Европы. Немецкое иго и запроектированное Розенбергом расчленение России его не пугали. Он слишком сильно верил в органическое единство народов Российской семьи, в возглавляемую Великороссией единую, общую их культуру, как в цемент этого единства. А временное засилье немцев? Конечно, только временным оно и может быть. Не по плечу сосну рубят. Не раз такие попытки бывали в русском прошлом и всегда с одним и тем же результатом. Пока же, кроме немцев, нет силы, которая смогла бы сломить советчину.

Ярым его противником был Змий-Крымкин. Провинциальный интеллигент, с раздраженным, неудовлетворенным самолюбием, он всегда, всю жизнь чувствовал себя чем-нибудь ущемленным. Его психический аппетит всегда превышал возможность удовлетворения его извне. Он это чувствовал и всегда, во всем искал обходных путей. Когда не находил их, что случалось нередко, страдал от своей ущемленности и вместе с тем любовался ею, видел в ней подтверждение своего личного превосходства над серым середняком. Панацеей от всех болезней России считал только демократическую республику, но и здесь был тоже теперь ущемлен: на развитие демократии в послевоенной России Гитлер не давал никаких надежд. Поэтому Змий остро ненавидел немцев и злобно шипел на них при каждом удобном случае, конечно, не в печати.

Вольский признавался откровенно, что у него совсем нет политических идеалов. Прежние, комсомольские, рухнули. Новые еще не выработались. Единственное, чего он хотел для освобожденной России, это установления в ней твердой власти.

- Пусть монархия, пусть даже военная диктатура, - говорил он, - но без поножовщины, без братоубийства, без грабежа. Скорее к мирной обывательщине, потому что все устали.

На почве этих разногласий нередко возникали споры о направлении газеты. Спорили главным образом Брянцев и Крымкин при непременных страстных репликах Жени. Котов при этих спорах хранил полное молчание. Политическая направленность газеты занимала его гораздо меньше, чем возможность выпуска толстого беллетристического журнала. А с ним не ладилось: материала было в избытке и вместе с тем … его не было. В редакционном портфеле этого журнала, бережно хранимом Котовым в его столе, лежали три тетради лирических стихов Елены Николаевны, автобиографическая повесть самого Котова, развернутая на фоне его пребывания в ссылках и тюрьмах НКВД, ворох такого же рода воспоминаний меньшего объема и сниженного литературного уровня. Больше ничего.

- Это вполне естественно, - говорил Брянцев, - когда человеку больно, нестерпимо больно, он может только кричать и только о своей боли. Только. Но заполнять этим криком двести страниц журнала, им одним, конечно, нельзя. Будем ждать.

Назад Дальше