Строительное рвение латыша не требовало объяснений: иметь еще одного и к тому же неизвестного жильца в своей набитой детворою небольшой комнатке, его ни в какой мере не привлекало. Шалаш, в котором можно было стоять не сгибаясь, соорудили в один день. Даже что-то вроде двери примостил ловкий Ян Богданович, оторвав несколько досок от старых ульев.
- Придет весна, будете сидеть и любоваться. Сад, надо вам сказать, неплохой, зарос только без присмотра, одичал, а садивший его хозяин знал дело. Я ведь тоже садовник. Мы, латыши, все садовники.
Так и покатились дни, ровные, гладкие, как обточенные водой голыши - ухватить не за что. Сначала Брянцев не находил своего места в жизни учхоза. Чужим, случайным казался он и другим и самому себе. Устроив его туда, агроном Трефильев теперь явно его избегал. Это понятно: боялся обнаружить свой протекционизм. Случись что, - кумовство пришьют, а то и хуже. Директора Брянцев также знал раньше, но теперь сам избегал встреч с ним. Тогда они были равными, встречались в одном и том же институтском кругу, а теперь Брянцев - один из самых низких на социальной лестнице его подчиненных. Как-то фальшиво, несуразно. Плотный бухгалтер сидел день и ночь в конторе и четко, звонко отбивал костяшками счет. Даже ритмично, вроде какого-то джаза получалось, особенно эффектного при итогах. Брянцев и к нему не заходил. Бухгалтеры казались ему даже не людьми особого, сниженного вида, а лишь внешностью людей при цифровом дебетно-кредитном содержании. Зоотехник учхоза - молодой, очень веселый комсомолец Жуков, только что окончивший тот же институт, целый день носился по двору, коровникам, свинарникам, выкрикивал ходкие, навязшие в зубах лозунги или отпускал такие же замызганные советской "житухой" словечки. Он не "задавался", охотно и легко шел на мелкий блат, разрешал брать охапки соломы из неприкосновенного кормового запаса, манипулировал с удоями, нагоняя премиальные заигрывавшим с ним дояркам, списывал, как негодных, овец, шедших под нож в котел и, конечно, лучшими частями - администрации. Словом, он был "свой в доску", и это коробило Брянцева.
Путь к учхозной интеллигенции был закрыт, а другого, к "массам", Брянцев сам не мог нащупать.
ГЛАВА 3
Навел его на этот путь лысый Евстигнеевич - другой сторож; Брянцев - в саду, он - при складах, как назывались, теперь амбары, строившего их разбогатевшего тавричанина Демина, расстрелянного еще в девятнадцатом году. Евстигнеевич пришел к парникам в первую же ночь сторожевки Брянцева. Маленький, словно придавленный горбом сутулины, он вширь пошел, в сучья, как сам говорил. Корявыми сучьями были его непомерно длинные руки с ветвями буграстых в суставах пальцев; клочьями прошлогоднего моха рыжела не то борода, не то давно не бритая щетина. Позже Брянцев узнал, что Евстигнеевич не брился, а стриг себе подбородок большими тупыми портновскими ножницами. Неопределенной формы ушастая шапка сидела на голове у него вороньим гнездом, а под нею поблескивали хитроватые медвежьи глазки, прячась за выпирающими мослаками скул.
- Совсем леший, мужичок-лесовичок Коненкова, - подумал, увидев его, Брянцев, - и на "Пана" Врубелевского тоже похож, только этот на свирели не заиграет.
Оказалось потом - ошибся. Была своя свирель и у Евстигнеевича. Только не семиствольная, как по классическим образцам полагается, а вроде сопелки или погудки, на каких наши скоморохи зажаривали. Этим инструментом была его речь, на переливы которой он не скупился.
Придет Евстигнеевич свечеру к шалашу, сядет рядком с Брянцевым на лавочку, свернет козью ножку из собственного самосада и заведет. Про что? Про все. Тут и воспоминания о царском времени, и самые новейшие учхозские сплетни, и сарказм, и умиление, и вопросы, и поучения - все вместе, и все это связано, сплетено меж собой, наборные ремешки в любительском кнутике.
- Слышал, милок, - он, единственный в учхозе, с Брянцевым разом на "ты" заговорил. - Капитолинка-то, активистка-то наша стопроцентная, опять гомозит вещевой сбор на армию. Это, знаешь, подо что она подводит? Под мое одеяло. Даа, одеяло это я в прошедшем году знаменито себе справил. Мануфактура вроде как старорежимный рипс, кроме директора да бухгалтера только мне и досталось. Теперь она с меня хочет его стребовать, а в сдачу свое латаное вместо него сунет. Такой у нее план. Эх, народ! Куда свою совесть дел? Куда? Ты человек ученый, как это понимаешь? Молчишь? И правильно делаешь, что молчишь. О чем ином помалчивать лучше. Спокойнее. Я, милок, так всю мою жизнь прожил, шестьдесят два годка. Когда с меня требуется - подам голос, а не требуется - помолчу, - наигрывал он на своей сопели. - Так и ты действуй. Худого не будет. Я-то знаю - шестьдесят два годка прожил.
Удивил Евстигнеевич Брянцева тем, что оказался партийным еще с восемнадцатого года и красным партизаном к тому же, а в учхозной иерархии - экспонатом почетного старика, на особом положении. Домик под железом, в котором он жил, считался его собственным, и к нему никого не вселяли. Евстигнеевич хвастался даже каким-то документом на этот счет. Ему принадлежали несколько ульев на учхозной пасеке и пяток овец в показательной отаре.
"Когда требуется, - голос подам, а не требуется - промолчу", вспомнил, узнав это, Брянцев.
Свой голос в буквальном смысле Евстигнеевич подавал очень аккуратно, всегда посещал все собрания и высиживал на них до конца.
- Отчего ж не пойтить, раз приказывают, - объяснял он Брянцеву, - за час-другой штанов там не просидишь. Вроде отдыха даже. Ну и послухать, что болтают, тоже можно, а велят голоснуть, - отчего же, извольте. Мне что? Руку поднять трудно, что ли? С нашим вам удовольствием!
Вслед за Евстигнеевичем к шалашу стал приходить комбайнер Середа, полная его противоположность, хотя тоже партиец и красный партизан. Этот не говорил, а обязательно "крыл" кого-нибудь или что-нибудь, "крыл" напролом, не заботясь об аргументации покрытия. Наружность для этого у него была самая подходящая: рост гвардейский, голос хриплый, но зычный, шаг широкий, решительный, уверенный.
Середа не ставил ноги на землю, а вбивал их в нее.
- Гады! - громыхал он. - График ремонта составили, выполнения требуют, а запчастей черт-ма. Не шлют и не чешутся! Директор этот, - следовала долгая малоцензурная характеристика, - гад, говорит, обойдись, преодолей трудности. Пускай он так сам без… со своей бабой обходится!..
Днем в сад заглядывал иногда еще кладовщик, с румяными лоснящимися щеками. Он был любезен, даже искателен, в разговор вставлял какие-то очень мало понятные намеки, но в первый же день, уходя, задержал руку Брянцева в своей потной, пухлой ладони.
- Вечерком придете с бутылочкой, - молока возьмете.
- Мне разве полагается? - удивился Брянцев.
- Что значит, полагается? Дернете там с парников редисочки да зеленого лука, вот вам и ордер. Иначе как проживешь? - вздохнул он, - сами понимаете.
Так, различными, но переплетающимися между собой, тропинками входил Брянцев в новый для него быт. Не обошлось и без ухабов. Когда началась пахота, и мужчин на плужки не хватило, активистка Капитолинка, крикливая баба с острым, как у цапли, носом, потребовала на производственном совещании, чтобы и Брянцева поставили на плуг.
- Что же с того, что антилигентный? Мужчина он крепкий, молодой еще, должен выполнять свои обязанности перед государством!
- Дура! - громыхнул на нее комбайнер. - Тебе чего нужно? Чтобы землю как ей следовает быть подготовить или глотку свою подрать? Видишь, человек городской. Он, может, и плуга близко не видал, такого тебе наворотит, что вслед трактор пускать придется. Надо понимать, что к чему.
К плугам поставили двух стариков: Сивцова и Опенкина. Сивцов числился в учхозе конюхом, а Семен Иванович Опенкин не служил. Совсем, жил при сыне, теперь мобилизованном.
Агроном с сомнением посмотрел на обоих:
- С этой древности толку будет немного. Но делать было нечего. Война уже съела не только всех молодых, но заглотнула и пятидесятилетних.
Опенкин почесал давно небритый подбородок:
- Лошадкам овсеца добавить обязательно надо. С зимы сморены. Какая на них теперь пахота?
- И так из брони берем, - отмахнулся директор, - какой там еще добавок. На посевную бы только хватило. А так, - трава в степи подойдет.
- Насчет тракторов, значит, никак не выходит? - жалостно безнадежно спросил старик.
- Бабит… - многозначительно рыкнул магическое слово Середа. - Ремонт трактора стоял, не было нужных материалов и главным образом поглощенных войной металлов.
С этими стариками Брянцев почти не соприкасался. При встрече здоровался, пробовал втянуть в разговор, но оба они отмалчивались и как-то отчужденно, даже подозрительно взглядывали на него.
"Кто его знает, что за человек", - читал в их глазах Брянцев.
Посевного плана не выполнили.
На общем собрании активистка Калитолина попыталась найти виновников срыва, покричала, но тут же и осеклась. Очевидность была слишком ясна. Да и кого совать во вредители? Нету работников. Одна администрация осталась, а ее цеплять опасно.
Прошла весна - пришло лето. Борода у Брянцева отросла, и проседь стала заметней. Это разом состарило его. Нечищеные и неглаженные штаны висели теперь мешками, и сам он чувствовал, что утратил внешнее отличие от других обитателей учхоза, сравнялся с ними, приспособился к среде, как говорил он сам приходившей к нему каждую субботу Ольге. Даже речь его стала иной, час-то неправильной. Ее литературные формы выветрились, а на их место втиснулся советский жаргон.
- Совсем настоящим ты дедом стал, - говорила, смотря на него, Ольгунка, - даже дубинку себе вырезал дедовскую, с корневой булдыжкой.
- Надо же стиль выдерживать, - смеялся в ответ Брянцев, - да и удобней это. Дед так дед, сторож при саде, и больше ничего: орёт на ребятишек, баб выпроваживает, матерится, когда требуется - и ладно. А то глазеют, как на какое-то чучело, или еще того хуже - сочувствовать начнут. А теперь я в ансамбле, врос в него.
Недавно наших студенток сюда на полку прислали. Правда, не моего курса, но в лицо, конечно, знали прежде. Увидели меня и кричат:
- Дедушка, отец, пусти яблочек порвать!
- А закон от седьмого августа вам известен? - отвечаю, ехидно так говорю, - вы люди антиллигентные, - народно язык ломаю, должны социалистическую собственность понимать.
- Ну и что?
- Да ничего. Обругали меня "старым режимом" и ушли. Впрочем, я потом двум из них полные подолы падалицы насыпал.
- Хорошенькие были? Ретивое не выдержало? - поддразнила Брянцева Ольгунка.
- Нет, так себе. Но очень уж умильно на ту вон румяную розовобочку поглядывали. Даже вкус ее чувствовали - по глазам видел. Что ж делать, не выдержал, пожалел. Совершил социалистическое преступление.
- Утешься. Все мы теперь социалистические преступники в той или иной мере.
- В этом ты права, - засмеялся Брянцев. - Знаешь, у меня в Москве знакомая была, даже приятельница, американка, увлекшаяся коммунизмом, журналистка. Прекрасно выучилась по-русски, но всё же забавные у нее экивоки получались. Вместо уголовной ответственности ляпнула - поголовная ответственность в СССР. А с клубом имени Ленина того хлеще получилось: была, говорит, в публичном доме имени Ленина. Это она мысленно - publishing haus - с английского перевела. Слушавшие чуть не лопнули: и смех разрывает - очень уж в точку попала, - и смеяться нельзя - влипнешь!
- Сошло?
- Ей сошло, конечно. Дружественная американка. А один из пересказывавших этот анекдот угодил, куда полагается.
- В страшное время мы с тобой, Севка, живем, - глухо, в себя, проговорила Ольга, срывая травинку.
- Открыла Америку! Конечно, в страшное. Только бояться его не надо. Самим себе тогда хуже.
- А как же, как же не бояться? За тебя, за себя, за папу? - подняла Ольгунка свои большие серые глаза.
- А так. Плыть по течению. Куда-нибудь донесет. Или…
- Или?
- Или найти упор, - твердо и четко сказал Брянцев, - чтобы ногами в него впереться, оттолкнуться от него, и - против течения пойти.
- А где этот упор? Какой он?
- В этом-то и беда, что ни ты, ни я, никто из нас его не знает и тем более не чувствует. А он есть. Должен быть. Обязательно должен.
Ольгунка осторожно сняла с травинки красную с черными пятнами божью коровку и посадила ее себе на палец:
- Хотел бы ты, Севка, быть букашкой? Вот такой, как эта, пестренькой? Смотри, как она спокойна. Беру ее, сажаю на палец. Она не улетает. И не боится. Ничего не боится. Что ей - жить или не жить, все равно? Ведь не даются же в руки мухи и комары?
Божья коровка расправила крылышки, попробовала их и медленно полетела.
- Видишь, и она боится.
- Нет, это она по своим делам отправилась, - убежденно сказала Ольгунка, - к деткам. Есть же у нее детки? А ты книги прочел, какие я тебе в тот раз принесла? Давай, переменить надо.
- Ни одной не прочел. Я и читать тут совсем разучился. Знаешь, сяду в тенёчке, открою книгу и с первых же строк бросаю.
- Ну и что? Что же ты делаешь? Ведь скучно же?
- Нет, - покачал головой Брянцев, - совсем не скучно. Сижу, смотрю, как трава растет, как облачка по небу бегут. Знаешь, я раньше всегда спешил. Всю жизнь спешил. Когда маленький был - скорее вырасти. Потом скорее кончить гимназию, университет. Потом война. Тогда спешил, торопился, как бы без меня немца не победили. Вот дурак был! - по-доброму засмеялся Брянцев, мысленно представив себя тогдашним. - Знать все торопился, познать, разрешить, любить. Заглатывал жизнь, даже не разжевывая. Все мы так жили и так теперь живем.
- Поживи по-другому, когда семью кнутами тебя в темпы загоняют, - злобно огрызнулась Ольгунка, и лицо ее стало разом серым, сухим, даже нос заострился.
- Нет. Не это. Не только это, а жадность гнала. Ко всему жадность. К времени. Вот скорее бы да побольше заглотнуть его, "своего", моего времени. Потом умру, и времени больше не будет. Значит, хватай что попало.
- Всегда так было.
- Нет, не всегда. Когда люди верили в вечность своей жизни, в ад, в рай, в чистилище, тогда они не спешили. Незачем было спешить. Здесь на земле - не конец, а только этап. Зачем же торопиться, заглатывать, давиться? Поэтому и в пустыню уходили, чтобы там познавать себя, мир и Бога. Полностью познавать, а не клочки из знаний вырывать. Или наоборот - земными радостями наслаждались. Да еще как наслаждалисьто! Во всю ширь! Грешить, так уж грешить. Не по мелочам грешничать, не с оглядкой на милиционера. Оптом люди жили, а не в розницу. Поняла?
- А ты как жить хочешь?
- Никак. Сам жить, своей жизнью совсем не хочу. Нет ее, и добывать, трудиться не стоит. Хочу вот смотреть, как трава растет - и всё тут.
Ольгунка тревожно заглянула в лицо мужа. Внимательно осмотрела лоб, глаза, щеки, расправила сбившиеся брови и бороду.
- Плохо дело! Стареешь ты, Севка! Или просто устал, слишком измызгался. Седины у тебя сколько набилось, - выдернула она седой волос из его бороды, - и от глаз морщинки побежали. Вот откуда это "как трава растет". Седина в бороду, а бес в ребро?
- Какой там еще бес! Меня теперь и дюжина чертей блудить не потянет.
- Не блудный, нет. И даже жаль, что не блудный. А тот, которого великопостной молитвой заклинаем: "Духа праздности и уныния не даждь ми". Я всегда удивлялась, почему уныние - грех? А теперь понимаю. Ведь ты совсем другим недавно был. А прежде? Вспомни, и война, и контрреволюция, и свое внутреннее нарастание протеста?
- А теперь трава, - без грусти, даже с улыбкой кивнул Брянцев на куст разросшегося чистотела. - Пусть вот он растет, а я посмотрю. Вырастет - хорошо, засохнет - черт с ним. Знаешь, Ольгунка, были когда-то герои, люди подвига, змиеборцы, победители драконов. Кто они были? Вероятно, такие цельные, из одного сплошного камня высеченные куски жизни. Они не боялись. Ничего не боялись и добивали последних птеродактилей. Но окружающих они так поражали, что и теперь о них помнят. О победах Зигфрида, святого Георгия, Добрыни. Они рождались тогда именно потому, что оптом люди жили, размашисто, во всю! А теперь в розницу живут, как в мелочной лавочке. Значит, теперь ни подвига, ни змиеборцев, ни победителей зла быть не может. Одно только и остается - смотреть, как трава растет, - снова засмеялся Брянцев.
- Заладил свою траву, - сердито отвернулась от него Ольгунка, - и вылезти из нее не может, запутался, завяз. Нет, мне не до травы, - повернулась она снова к Брянцеву, - у меня два толкача: ненависть и страх. Да, два! - почти выкрикнула она с таким напряжением, что подбородок задрожал, - и оба к одному толкают. Смотрю на людей и в каждом врага подозреваю, каждого боюсь, следовательно, ненавижу. Всё ненавижу! - ударила она по коленке своей загрубевшей, но маленькой рукой. - И яблоко, вот эту розовобочку ненавижу, потому что и она - советская! Смотрю на нее и вспоминаю, какие у дедушки в саду яблоки были. Его собственные, а это чужие, социалистические! Ненавижу их и сама этой ненависти боюсь. Прорвется - плохо будет. За тебя боюсь. За себя боюсь. Днем боюсь. Ночью боюсь. От страха еще сильнее ненавижу. Так вот и толкает страх и ненависть вместе с разных сторон, но к одному.
- Оттого и мучишься, - погладил Ольгунку по голове Брянцев, но она оттолкнула его руку, - а я, видишь, спокоен.
- Погоди, - совсем злобно прошептала Ольгунка, - погоди, и ты забеспокоишься. Это так сейчас на себя тишь да гладь напускаешь, сам перед собою позируешь. Ничего! Пройдет! Ведь не травоядный же ты, чтобы на эту красоту любоваться, - ткнула она в куст чистотела ногою в продранной сандалии. Ткнула, сломала мягкие стебли, с брезгливой ненавистью присмотрелась, как из них потек густой желтый сок, потом порывисто выхватила из земли пук травы, смяла, изорвала и с силой бросила о землю.
- Все ты врешь! Не трава ты! Не мог ею стать!
- Упора нет, Ольгунка, упора для ног нет, чтобы над травой подняться.
- Врешь! Сам его найти не хочешь! А есть он.
- Где?
Но такие споры бывали редки. Ни Брянцеву, ни Ольгунке их не хотелось. Лишняя нагрузка. Чаще она, приходя по субботам к его шалашу, вываливала разом целый короб новостей, главным образом военных слухов. Ими жил весь город. Официальным сводкам не верили, да и говорили они сжато и мало. То под Харьковом, то под Воронежем шли упорные бои с переменным успехом. Новых "направлений", как в прошлом году, теперь сводки почти не обозначали. Но известие о взятии немцами Ростова всколыхнуло город до самых глубин.
- Близко! Значит, к нам идут, - шептали то со страхом, то с затаенной, но просачивающейся помимо воли надеждой.
- Ростов взят! - было первым словом Ольгунки в ее последний приход на хутор.
- Ты так сияешь, словно сама его брала! - обнял ее Брянцев.
Но и сам он при этом известии выпрямился, расправил плечи и дернул отросшую бороду, словно хотел ее оторвать. Потом крупными шагами прошелся по аллее.