В Сибири мне рассказывали об одном способе охоты на медведя. Где-нибудь вблизи медвежьей тропы на сосне прячут приманку - обычно мясо с тухлинкой, а на ближайший толстый сук этой сосны привязывают здоровенную тяжелую колоду так, чтобы она заслоняла к приманке путь и притом свободно раскачивалась на канате. Медведь, чуя приманку, лезет на ствол, встречает на пути колоду, но по своей медвежьей натуре даже не пытается эту колоду обойти, а отодвигает ее в сторонку и лезет дальше. Колода, качнувшись в сторону, бьет медведя в бок, мишка ярится, толкает ее сильнее, та, естественно, бьет его еще сильнее, медведь - еще сильнее, колода - еще сильнее...
Наконец, колода бьет его с такой силой, что оглушает и сшибает с дерева: примерно такие же отношения сложились у меня с властями. Чем больший срок мне давали - тем больше я старался сделать после освобождения, чем больше я делал - тем больший срок получал, однако и время менялось, и возможности мои увеличивались, и трудно было сказать, кто же из нас медведь, а кто колода и что из этого всего выйдет, - я, во всяком случае, отступать не собирался.
Выходило таким образом, что не только эти пять месяцев расписаны у меня вперед, но и вся жизнь: 10 месяцев в лагере, пять лет в ссылке, потом - в лучшем случае - год лихорадки, называемой свободой, затем еще 10 лет тюрьмы и еще пять ссылки. Это уже, кажется, мне будет 57 лет? Ну, еще на один круг могло хватить времени, а умирать выходило опять на тюрьму - оттого-то и не ждал я ее, эту свободу, не считал дней и месяцев. Сам себе я напоминал того джинна из сказок "Тысячи и одной ночи", которого посадили в бутылку, и первые пять миллионов лет он клялся озолотить того, кто его освободит, а вторые пять миллионов лет - уничтожить того, кто его выпустит: во всяком случае, чувства этого джинна мне были понятны.
Была, однако, и другая причина, заставлявшая расписывать тюремное время вперед и каждую минуту использовать для занятий, - сама тюрьма.
Человек, не дисциплинирующий себя, не концентрирующий внимания на каком-либо постоянном занятии, рискует лишиться рассудка или уж, во всяком случае, утратить над собой контроль. При полнейшей изоляции, отсутствии дневного света, при монотонности жизни, постоянном голоде и холоде впадает он в какое-то странное состояние, полудрему-полумечтательность. Часами, а то и целые дни напролет может глядеть он невидящими глазами на фотокарточку жены и детей, или листать страницы книги, ничего не понимая и не запоминая, или вдруг заводит с соседом бесконечный, бессмысленный спор на совершенно вздорную тему, как бы застревая на одних и тех же доводах, не слушая собеседника и фактически не опровергая его аргументов. Человек абсолютно не может сосредоточиться на чем-то определенном, уследить за нитью рассказа.
Странное что-то происходит и со временем. С одной стороны, несется оно стремительно, поражая этим воображение. Весь нехитрый распорядок дня с обычными, монотонно повторяющимися событиями: подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой, подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой - сливается в какое-то желто-бурое пятно, не оставляющее никаких воспоминаний, ничего, за что могло бы зацепиться сознание, и вечером, ложась спать, человек, хоть убей, не помнит, что же он весь день делал, что было на завтрак или на обед. Более того, сами дни неразличимы, полностью стираются из памяти, и замечаешь вдруг, будто тебя кто толкнул: батюшки, опять баня! - это значит семь, а то и 10 дней пролетело. Так и живешь с ощущением, словно каждый день у тебя баня, а с другой стороны, это же самое время ползет удивительно медленно: казалось, уже год прошел - ан нет, все еще тот же месяц тянется, и не видно ему конца.
Опять же становится человек страшно раздражительным, если что-то нарушает его монотонную жизнь. Вдруг, например, с нового месяца гулять водят не после завтрака, а после обеда - какая, казалось бы, разница, однако это доводит до бешенства, почти до исступления. Или поругался с надзирателем, или вызвал на беседу воспитатель, а ты с ним завелся - и вот уже ни читать не можешь, ни спать, ни думать о чем-нибудь другом: строчки в глазах прыгают, мысли скачут, а тебя всего аж трясет.
Ну что, казалось бы, необыкновенного? Этих споров, этих бесед, этой ругани с надзирателями было в твоей жизни столько, что и сосчитать невозможно, однако несколько дней и ночей ты будешь перебирать в уме, что сказал он и что ты ответил, что мог ты сказать, да не сказал, не сообразил сразу, и как бы ты мог его особенным образом поддеть или обрезать - более ехидно или более убедительно. Словно испорченная пластинка, этот разговор все крутится и крутится в мозгу, и нет сил его остановить. Или вот получишь из дому открытку какую-нибудь цветастую и смотришь, смотришь на нее, как идиот, и так дико разные непривычные цвета видеть, что оторваться не можешь.
Нельзя сказать, чтобы голод был очень мучителен, - это ведь не острый голод, а медленное хроническое недоедание, поэтому очень скоро перестаешь ощущать его резко - остается нечто монотонно сосущее, наподобие тихой тянущей зубной боли. Даже перестаешь понимать, что это голод, а так, через несколько месяцев, замечаешь вдруг, что стало больно и неловко сидеть на лавке и ночью, как ни ляг, все что-то жмет или давит - уж и матрац несколько раз перетрясешь, и ворочаешься с боку на бок, а все неловко. Только так и ощущаешь, что кости вылезли, но это тебе как-то даже безразлично, а еще с койки не надо резко вставать - голова кружится.
Самое же неприятное - это ощущение потери личности, точно мордой тебя проволокли по асфальту и совсем не осталось никаких характерных черт и особенностей. Словно твою душу со всеми ее изгибами, извивами и потайными углами да узорами гигантским прогладили утюгом, и стала она плоская и ровная, как картонная манишка.
Затирает тюрьма - от этого каждый норовит как-то выделиться, проявить свою индивидуальность, оказаться выше других или лучше. У блатных в камерах постоянные драки, постоянная борьба за лидерство, убийства даже бывают - у нас, конечно, этого нет, но через четыре-пять месяцев сидения в одной и той же камере с одними и теми же людьми становятся они тебе понятны до омерзения (так же, видимо, как и ты им). В любой момент знаешь, что они сейчас сделают, о чем думают, о чем спросить собираются, а чаще всего в камере и не говорят ни о чем, потому что все друг о друге знают, и удивляешься, как же малосодержательны мы, люди, если через полгода уже и спросить друг у друга нечего.
Особенно же тяжко, если есть у твоего сокамерника какая-нибудь бессознательная привычка - например, шмыгать носом или ногой постукивать. Уже через пару месяцев совершенно невмоготу становится, убить его готов, но вот развели вас в разные камеры или попал ты в карцер, и через некоторое время встречаетесь, как родные: сразу куча вопросов, рассказов, новостей, воспоминаний - праздник на неделю.
Бывает, конечно, и полная психологическая несовместимость, когда люди и двух дней в камере не могут прожить, а жить им там предстоит так годами. Вообще же все человечество делится на две части: на тех, с которыми ты мог бы сидеть в одной камере, и на тех, с которыми не смог бы, но ведь никто твоего согласия не спрашивает, поэтому необходимо быть предельно к своим сокамерникам терпимым и в то же время подавлять свои привычки и особенности: ко всем нужно приспособиться, со всеми поладить, иначе жизнь станет невыносимой.
Помножьте теперь все эти тяготы на годы и годы, возведите в квадрат, добавьте сюда все те уроки, которые получили до этого, в других лагерях и следственных тюрьмах, и тогда вы поймете, почему нужно занять каждую свою минуту постоянным делом - лучше всего изучением какого-нибудь сложного, запутанного предмета, требующего громадного напряжения внимания.
От постоянного электрического света веки начинают чесаться и воспаляются, десятки раз читаешь одну и ту же фразу, но никак не можешь ее понять, с огромными усилиями одолеваешь страницу, но только ее перевернул - уже ни слова не помнишь. Возвращайся назад, читай 20, 30 раз одно и то же, не позволяй себе курить, пока не осилишь главу, не позволяй ни о чем думать, мечтать или отвлекаться и даже сходить в туалет - для тебя нет ничего важнее на свете, чем выполнить то, что наметил на сегодняшний день. Если назавтра ты ничего не помнишь - бери и читай заново, и если книгу закончил, можешь позволить себе один выходной день, только один, потому что уже на второй память начинает слабеть, внимание рассредоточивается и ты опять медленно погружаешься, уходишь, точно утопающий, под воду - глубже, глубже, пока не начнет звенеть в ушах, а цветные круги не поплывут перед глазами, и еще неизвестно, вынырнешь ли.
Особенно это заметно в карцере, в одиночке: ни книг, ни газет, ни бумаги, ни карандаша. На прогулку не водят, в баню тоже, кормят через день, окна практически нет, лампочка где-то в нише, в стене, у самого потолка, еле-еле потолок освещает. Один выступ в стене - твой стол, другой - стул, больше 10 минут на нем не просидишь. Вместо кровати на ночь выдается голый деревянный щит, теплой одежды не полагается. В углу параша, а то и просто дырка в полу, из которой прет целый день вонь - словом, цементный мешок, да еще и запрещено курить. Грязь вековая, по стенам кровавая харкотина, потому что туберкулезников сюда тоже сажают - тут вот и начинается твой спуск под воду, на самое дно, в самую тину: так в тюрьме это и называют - спустить в карцер, поднять из карцера.
Первые дня три еще шаришь по камере, ищешь - может, кто до тебя пронести ухитрился махорки и спрятал остатки, может, где-то окурки заначил: все ямки и трещинки облазаешь. Еще существуют для тебя ночь и день - днем все больше взад-вперед ходишь, а ночью стараешься заснуть, но холод, голод и однообразие берут свое. Дремать можно лишь минут 10-15 - затем вскакиваешь и минут 40 бегаешь, чтобы согреться. Потом опять дремлешь минут 15 - или привалясь на щит (ночью), или подвернув под себя ногу, прямо на полу, спиной упершись в стену (днем), затем опять вскакиваешь и полчаса бегаешь.
Постепенно чувство реальности совершенно утрачивается: тело деревенеет, движения становятся механическими, и чем дальше, тем больше превращаешься в какой-то неодушевленный предмет. Трижды в день дают кипяток, и он доставляет несказанное наслаждение, точно оттаивает все у тебя внутри и временно возвращается жизнь. Все в тебе наполняется сладкой болью - минут на 20. Дважды в день перед оправкой дают клочок старой газеты, и уж этот клочок ты прочитываешь от первой до последней буквы, причем несколько раз. В памяти перебираешь все книжки, какие читал, всех знакомых, все песни, какие слушал, начинаешь складывать или множить в уме цифры, всплывают обрывки каких-то мелодий, разговоров. Время абсолютно не движется - ты впадаешь в забытье, то вскакиваешь и бегаешь, то опять дремлешь, но жизнь это не разнообразит. Постепенно пятна грязи на стене начинают сливаться в какие-то лица, точно вся камера украшена портретами сидевших здесь до тебя зеков - галерея портретов твоих предков.
Можно часами разглядывать их, расспрашивать, спорить, ссориться и мириться, но через некоторое время и они уже не вносят разнообразия. Ты знаешь о них все, словно просидел с ними в одной камере полжизни. Некоторые раздражают тебя, с некоторыми еще можно перекинуться словцом, а есть такие, которых нужно сразу же обрезать, иначе они становятся слишком навязчивыми. Они будут нудно и монотонно рассказывать никчемные подробности своей никчемной жизни, будут врать и приукрашивать, если заметят, что ты их не слушаешь, они услужливы и суетливы до омерзения. Другие молчат и исподлобья угрюмо поглядывают - с ними держи ухо востро: только заснешь, могут и пайку стянуть. Есть и дружелюбные, общительные ребята, обычно помоложе, с которыми и пошутить можно, - они покладисты, никогда не унывают и готовы за компанию удавиться (такие обычно сидят за хулиганство, групповое изнасилование или групповой грабеж).
В углу, над парашей, живет старый вор-законник - он сразу же начинает интриговать, настраивать разные группки друг против друга и всех их против тебя. Шушукается с ними по углам, обменивается какими-то многозначительными взглядами, важно и авторитетно, ни к кому конкретно не обращаясь, травит бывальщину: рассказывает о пересылках, о лагерях, об убийствах. Он явно провоцирует в камере конфликт, хочет установить свой порядок, он знает, кому что положено, а кому не положено, серьезной стычки с ним не избежать, и лучше это делать сразу, пока он не сколотил своей группировки, пока его авторитет не утвердился - впрочем, и это все тонет, стирается и оставляет тебя один на один с вечностью, с небытием.
Трудно понять, где кончаешься ты и начинается эта бесконечность. Тело твое - уже не ты, мысли твои тебе не принадлежат - они приходят и уходят сами собой, не повинуясь твоим желаниям, да и есть ли у тебя желания? Я абсолютно уверен, что смерть - это не космическая пустота, не блаженное ничто: нет, это было бы слишком успокоительно, слишком просто. Смерть - это мучительное повторение, нестерпимое одно и то же, а потому возникает навязчивый, однообразный не то сон наяву, не то размышления во сне.
В первой серии события происходят среди сложных, гудящих станков, монотонно двигающих рычагами. Огромные ножи с лязгом и свистом опускаются со всех сторон, крутятся шестеренки и зубчатые колеса, с грохотом брякаются гигантские стальные кулаки. Каждую секунду тебя может рассечь пополам, сплющить в лепешку или затянуть в огромные шестерни, ты в постоянном движении - то отскакивая в сторону, то отшатываясь назад, то пригибаясь, стараешься выбраться из этих механических, металлических, рычащих джунглей. Никакого ритма и никакой закономерности у этих машин, ножей и рычагов нет - сплошной хаос, и ты должен чутьем угадать, в какую сторону прыгнуть, чтобы не быть раздавленным. Ни на секунду остановиться нельзя, ибо там, где только что ты стоял, уже пронесся многотонный стальной молот и от его удара все вздрогнуло, а сзади, сверху, сбоку уже свистит, шипит и грохочет - так проходят тысячи лет, но это только первая серия.
Во второй серии совершается какая-то постыдная церемония. В огромном здании по бесконечным залам и переходам движется нескончаемый поток людей: страшная давка, и все хотят пробиться вперед - туда, где происходит главное таинство. Неестественный свет озаряет этот поток, но все происходящее исполнено какого-то омерзительного значения: что-то позорное, нестерпимо постыдное - толпа голых людей всех возрастов с уродливыми телами, и ты среди них. Все это происходит под однообразную, повторяющуюся мелодию - не то хорал, не то заклинания, которым подчиняются все ваши движения, - так еще тысячи лет.
В третьей серии - не то комната, не то шахматная доска, не то люди, не то шахматные фигуры, потому что все вы связаны очень сложными психологическими отношениями. От каждого твоего слова или малейшего движения зависит, что они сделают, а это, в свою очередь, влияет на тебя, на всех и на каждого, поэтому каждый из присутствующих должен постоянно производить в уме невероятно сложные расчеты, учитывая всевозможные решения остальных, и этим расчетам нет конца, как нет конца числу возможных комбинаций. Все вы сосредоточенны и напряженны, вы считаете, предполагаете, допускаете, опровергаете, пересчитываете, комбинируете, и так до бесконечности, потому что вы сцеплены намертво тканями взаимоотношений, при этом каждый старается выглядеть совершенно беззаботным.
Тут ты вскакиваешь на ноги и начинаешь бегать из угла в угол, взад-вперед, туда-сюда, потому что все тело затекло и онемело. Бегаешь так и бегаешь, пока однообразие стен и твоих собственных движений не возвратит тебя опять в первую серию, в машинное отделение с его ножами, молотами, колесами и рычагами. Так проходят целые эпохи, и все становится омерзительно: все, что внутри тебя, и все, что снаружи, - все это известно заранее, измусолено твоими взглядами и размышлениями. Сам себе человек становится противен до тошноты - только уйти от самого себя некуда. Эта вот мучительная пустота долго потом не заживает в сознании, как открытая рана, и только много спустя становится она шрамом в душе. Ничего не остается в памяти от этого времени - провал".
Часть II
"С ЧЕКИСТАМИ, КОТОРЫЕ ЗА МНОЙ СЛЕДИЛИ, МЫ СИГАРЕТЫ ДРУГ У ДРУГА СТРЕЛЯЛИ"
- За вами следили?
- А как же!