Итак, Цицерон носил в сердце своем некую идею оратора, некий образ чистой красоты, которому, как он говорил, быть может, никогда не дано воплотиться. Однако в глубине души герой наш был уверен, что он и станет таким оратором - повелителем слова, земным воплощением небесной мечты. И он еще усерднее, еще пламеннее отдался занятиям. Долгие ночи он просиживал без сна при свете лампады над книгой или рукописью (Div., II, 142; Brut, 312). Он по-прежнему весь отдавался изучению наук. С другой стороны, он делал все, чтобы развить в себе дар слова. Он изобрел одно очень интересное упражнение. Прочитав какую-нибудь красивую поэму или речь какого-нибудь знаменитого оратора, он пересказывал прочитанное, но употребляя другие слова или выражения, чем автор. "Но впоследствии я заметил в этом способе тот недостаток, что выражения самые меткие и вместе самые красивые и удачные были уже предвосхищены Эннием, если я упражнялся на его стихах, или Гракхом, если именно его речь я брал за образец; таким образом, если я брал те же слова, то от этого не было пользы, если же другие, то был даже вред". Цицерон вышел из этого затруднения следующим образом: вместо того чтобы пересказывать римских авторов, он брал сочинения какого-нибудь знаменитого грека и переводил на латынь (Cic. De or., I, 154–155). Его трудолюбие поистине изумительно. Он, уже заваленный делами, перевел сочинения Ксенофонта, Платона, речи Демосфена, Эсхина, куски из Илиады, Одиссеи, Эсхила, Софокла, Еврипида, Аристофана, Эпихарма, Солона. "Переводил я, - пишет он в предисловии к переводам греческих ораторов, - не как толмач, но как оратор: я сохранил и мысли, и построения - их физиономию, так сказать, - но в подборе слов руководствовался условиями нашего языка".
Цицерон решил использовать еще один прием - он не только декламировал, как его коллеги, он писал. Большинство ораторов писали плохо. Цицерон вспоминает, какие блестящие речи он слыхал в юности. Между тем в опубликованном виде те же речи казались тусклыми и бледными тенями того, что он некогда слышал. И вот он стал писать, заставлял себя писать каждый день (Brut, 320–321).
Вскоре он пришел к выводу, что следует избегать чрезмерной красивости, риторической отделки, чересчур изысканных завитков. В самом деле, говорит он, все чрезмерное скоро вызывает пресыщение. Яркие цветистые картины новых художников сперва захватывают нас, но вскоре нас начинает тянуть к благородной простоте старых мастеров. Бесконечные переливы голоса модных певцов вскоре начинают раздражать и мы хотим звуков чистых и строгих. Духи с резким и вычурным запахом быстро надоедают. Приторно сладкие блюда скоро приедаются и вызывают отвращение. Так и чрезмерные прикрасы, завитушки и преувеличения начинают утомлять и вызывать скуку (De or., III, 98-100).
Для оратора требовалась еще изумительная, поистине фотографическая память. Дело в том, что римские ораторы вообще не пользовались записями. Поэтому оратор должен был держать в памяти все факты и весь материал, - даже то, что он не использовал в своей речи. Он должен был помнить все свои аргументы, все доказательства во всей их последовательности, мало того, все отступления, красивые фразы, шутки! А ведь речь могла длиться четыре-пять часов! При этом надо было запомнить еще все доводы обвинителя и речи свидетелей (De or., II, 355). Чтобы развить у себя такую память, Цицерон выучивал наизусть огромные куски из греческих и латинских авторов.
Вскоре, однако, Цицерон обнаружил у себя один досадный пробел. Он мог приготовить блистательную речь и ее запомнить, но он не владел актерской техникой, а значит, не мог произнести ее как должно (Plut. Cic., 5). Тогда-то он решил обратиться за помощью к специалистам, то есть к актерам.
В театре
Нужно сказать, что как раз в это время театр переживал невиданный расцвет.
Увлечение театром началось в Риме после Пунических войн. Город охватила настоящая театральная горячка. По словам Плавта, свободные и рабы, мужчины и женщины, даже кормилицы с грудными детьми на руках - все спешили в театр. Тогда же появилась плеяда блестящих драматургов: трагики - Энний, Пакувий, комики - Плавт, Теренций, Цецилий Стаций. Однако их пьесы, такие яркие и сценичные, играли подчас из рук вон плохо. Плавт говорит: "Актер терзает мне сердце. Вот даже "Эпидик" - я люблю эту пьесу как самого себя. А если играет Пеллион, просто смотреть тошно!" (Plaut. Bacch., 214–215). "Эпидик" - комедия Плавта. Пеллионом же, очевидно, звали главного актера, который приводил драматурга в полное отчаяние.
Причины такой дурной игры были, по-видимому, в отношении римлян к театру. Для афинян в их лучшие годы театральное представление было священнодействием, великой мистерией, поэт - учителем взрослых, актеры - жрецами Диониса. Их окружали глубочайшим уважением. Самые почтенные люди считали за честь выступить на сцене. Для римлян же театр был развлечением, забавой, а актеры - чем-то вроде канатных плясунов или скоморохов. Ни один уважающий себя человек не мог бы стать актером. Даже последний бедняк-плебей сгорел бы от стыда, если бы ему предложили подобную работу. Тот, кто выступал на сцене, автоматически терял гражданские права. Поэтому играл всякий сброд - в основном рабы и отпущенники. Их презирали, и, что хуже всего, они сами смотрели на себя и на свой труд с презрением.
И внешний вид театра был соответствующий. В Афинах на склонах Акрополя находился великолепный театр Диониса. В Риме III–II веков ничего подобного не было. Актеры приезжали с юга и где попало разбивали импровизированные подмостки. Это было что-то вроде европейского балагана. Даже стульев не было. Зрители тащили из дома скамьи и табуреты или брали их за умеренную плату в соседних лавчонках. Садились тоже где угодно, даже на сцене. Когда же во II веке любители греческой культуры задумали построить каменный театр, то по настоянию строгих блюстителей старины он был разрушен "как предмет бесполезный и пагубный для общественной нравственности" (Liv. Ер. XLVIII, ср. Арр. B.C., 1, 28).
Так было прежде. Но век Цицерона все изменил. Это время очень напоминало наш Серебряный Ренессанс. Тот же невиданный всплеск искусства, та же особая утонченность во всем, те же настойчивые поиски новых форм, тот же блеск - и на всем зловещий отсвет надвигающегося конца. Ведь весь Серебряный Ренессанс фактически развернулся в короткий период между русскими революциями; "Серебряный век" Рима - между римскими.
Теперь театр начинает привлекать к себе людей образованных и влиятельных. Изменился самый вид сцены. Знатные люди не жалели средств, чтобы убрать сцену понаряднее. "В серебро нарядил сцену Антоний, в золото - Петрей, в слоновую кость - Квинт Катул", - пишет поздний грамматик. Ее обрызгивали драгоценным киликийским шафраном (Lucr., II, 416). Над зрителями протягивали льняной тент, чтобы защитить их от палящих лучей солнца. Вот как описывает это поэт Лукреций, современник Цицерона: "Над огромным театром натянут покров ярко-красного, фиолетового или коричневого цвета, и он колеблется между шестами и брусьями; ткань окрашивает и заставляет отсвечивать своим цветом всю массу зрителей на местах, сцену и наряды мужчин и женщин… и все улыбается в блеске дня" (Lucr., IV, 75–83; ср. Plin. N.H., XIX, 23).
А пышность декораций была ни с чем не сравнима. Например, на одно театральное представление Лукулл дал двести драгоценных пурпурных плащей, чтобы нарядить хор! (Plut. LucuL, 39). Наконец в 55 году Помпей соорудил великолепный каменный театр.
Но самое главное было не в шафране и не в пурпуре и даже не в каменном театре - главное было то, что в Риме впервые появились великие артисты. Среди трагиков гремел тогда Эзоп. Об этом удивительном человеке ходили легенды. Рассказывали, например, как он играл страшного злодея царя Атрея и настолько вошел в роль, что, когда мимо него прошел прислужник, он "в пылком исступлении, не владея собой, ударил его скипетром и уложил на месте" (Plut. Cic., 5). Велика была его слава, но даже она меркла перед славой другого актера - комика Росция. Он играл, по отзывам современников, божественно, упоительно. Бедняк из маленького городка Ланувий, он сделал головокружительную карьеру исключительно благодаря своему изумительному таланту. Он приехал в столицу, стал выступать на сцене, вскоре затмил всех соперников и сделался кумиром Рима. То была какая-то ни с чем не сравнимая всеобщая влюбленность. Квинт Катул, увидав Росция, в порыве восторга посвятил ему следующее стихотворение: "Однажды я приветствовал всходившую Аврору; вдруг слева от меня на сцену взошел Росций. О, простите меня, небожители! Смертный показался мне прекраснее бога!" (Cic. De nat. deor.. I, 79). А между тем Росций был отнюдь не красавец: он, например, всю жизнь страшно косил (Ibid.). Однако его пылким поклонникам он казался настоящим Аполлоном.
Диктатор Сулла был одним из самых горячих почитателей актера. После одного его выступления совершенно потрясенный и растроганный диктатор надел ему на палец золотое кольцо. Это был не просто дорогой подарок. Такое кольцо было знаком всаднического достоинства. Отныне безродный комедиант мимо всех законов и обычаев стал полноправным гражданином Рима. Он сделался богат. Ведь за каждое выступление ему платили бешеные деньги.
Росцию прощали всё. Римская публика сделалась чрезвычайно разборчивой и капризной. Зрители замечали малейшую ошибку актера. Стоило ему чуть-чуть нарушить ритм или длину стиха, как весь театр разражался негодующими возгласами. А если - не дай бог! - актеры или хор где-нибудь сфальшивят, на них обрушивалась целая буря (De or., III, 196). Даже Эзопа, если у него срывался голос, беспощадно освистывали (Ibid., I, 269).
Иное дело Росций. Если вдруг казалось, что он не в ударе, играет не так, как всегда, по зрительным рядам проходил сочувственный шепот:
- Нынче Росций не в духе! Нынче Росцию нездоровится! (Ibid., I, 124–125).
Не только Росцию - его ученикам разрешалось все! Цицерон вспоминает, какая несметная толпа собралась, когда дебютировал один его молодой ученик. И все полны были сочувствия, все предвкушали необыкновенное удовольствие, а когда он закончил, все громко ему аплодировали. Впрочем, саркастически замечает Цицерон, если бы он сыграл даже совсем скверно, зрители все равно носили бы его на руках - ведь он был учеником самого Росция! (Rose. Histr., 29). Был и другой случай. Один комик, некий Эрот, выступил на сцене. Но играл он так, что его выпроводили из театра оглушительными свистками. Тогда незадачливый актер стремглав кинулся в дом Росция, "словно к алтарю", и умолял взять его в ученики. Росций согласился. Вскоре Эрот стал одним из лучших комиков Рима (Ibid.).
Итак, весь Рим был без ума от Росция. Но самым его восторженным поклонником был Цицерон.
С юных лет он страстно увлекался театром. Читая его книги, нельзя не заметить одну любопытную особенность. Все его сочинения - будь то философские трактаты, руководства для ораторов или речи - буквально наполнены цитатами из римских трагедий и комедий. Нас это может иной раз смутить - театральные злодеи, вроде Атрея, или смешные обманутые старики не всегда много говорят нашему сердцу. Но, оказывается, и современники подчас удивлялись не меньше нас и склонны были считать это странной причудой Цицерона. В одной из первых своих речей молодой оратор для иллюстрации своей мысли начал пересказывать комедию Цецилия Стация. Обвинитель пришел в недоумение и даже заметил, что все это пустяки, о которых и говорить не стоит. Но Цицерон горячо возразил:
- Мне кажется, для того поэты и создают свои типы, чтобы в посторонних мы узнавали свой характер и живую картину наших отношений (Rosc. Атеr., 46–47).
Но когда мы вчитываемся внимательно во все эти цитаты, мы вдруг обнаруживаем нечто чрезвычайно интересное. Мы понимаем, что Цицерон вовсе не выписывал эти стихи из книги - он знал их наизусть, причем вспоминал слова, услышанные со сцены! При этом он прямо видит перед собой актера: вот в этом месте он сделал паузу, здесь - воздел руки к небу, а тут у него сверкнули глаза (например, De or., II, 193; III, 217–219; 102), Конечно, память у Цицерона была изумительная. И все же сколько раз надо было посмотреть пьесу, чтобы запомнить каждый жест, каждый взгляд артиста!
Театр Цицерон предпочитал всему. Смолоду не любил он грубых развлечений, до которых падка чернь - канатных плясунов и прочих вульгарных зрелищ. О боях же гладиаторов, вошедших в Риме в моду после Суллы, он не мог говорить без отвращения (Fam., VII, 1, 3). Пышные помпезные декорации он считал пошлостью. Вот, например, как он описывает очень дорогие игры в письме к другу, которому не удалось на них присутствовать:
"Игры, если хочешь знать, были подлинно великолепны, но не в твоем вкусе; сужу по себе… Наш Эзоп, твой любимец, играл так, что по общему мнению ему можно было бы перестать. Когда он произносил клятву, то в знаменитом месте "Если я сознательно обманываю" ему изменил голос. Что мне сказать о прочем?.. Не было даже той прелести, которая бывает в посредственных играх. А смотреть на пышные декорации было совсем невесело; не сомневаюсь, что ты совершенно спокойно обошелся бы без этой пышности. И на самом деле, что за удовольствие смотреть на шесть сотен мулов в "Клитемнестре", или на три тысячи кратеров в "Троянском коне", или на различные виды вооружения пехоты и конницы в какой-нибудь битве? Это вызвало восторг черни, но тебе не доставило бы ни малейшего удовольствия" (Fam., VII, h 2).
Эзопом Цицерон восхищался; Росций стал его идолом, его кумиром. "Твоя любовь, твоя услада", - шутя называли его друзья оратора (Div., I, 79). Часами он не отрывал взгляд от актера и, казалось, впитывал каждое его слово, каждый жест, каждый взгляд. Однажды, вспоминает Цицерон, Росций играл старика. И вдруг буквально на глазах он одряхлел, согнулся. Самый голос его звучал глухо, по-стариковски. "Я прямо слышал тут самое старость", - говорит изумленный Цицерон (De or., II, 242). Когда Росций появлялся, все другие актеры переставали для него существовать и их мелькающие фигуры невыносимо раздражали его.
- Меня всегда удивляет бесстыдство тех, кто ломается в театре на глазах у Росция: разве можно хоть шевельнуться на сцене так, чтобы он не заметил каждый твой промах! - говорил он с досадой (De or., II, 233).
Посмертной славой своей Росций обязан одному Цицерону. Ведь артисту поклоняются только те, кто видел его на сцене. У следующего поколения уже другой кумир - живой герой, а не воспоминание. Кто помнил актеров времен Плавта или Теренция? Самые имена их забылись - их знало лишь несколько антикваров. Но не такая судьба ждала Росция. Он навсегда остался в истории Рима как некий недосягаемый образ, идеал, символ гения. "Всякого, кто отличается в каком-либо искусстве, называют Росцием своего дела" (De or., I, 130). Более того. Его слава пережила самый Рим. Читатель, быть может, помнит, что принц Гамлет у Шекспира говорит о Росции. Отчего это случилось? Оттого, что Цицерон в каждом своем произведении его воспевает, а так как он был великим писателем и имел дар описывать все зримо, то нам начинает казаться, что мы собственными глазами видели Росция на сцене.
Артистический мир неудержимо влек к себе Цицерона. Он знал имена даже второстепенных актеров. Он жил сценой. Естественно, он не мог довольствоваться тем, чтобы любоваться артистами на подмостках. Он мечтал о личном знакомстве. И вот, наконец, ему удалось вступить в этот чарующий ослепительный мир и познакомиться со своими кумирами. Случилось это еще в юности, до его отъезда в Грецию. Он был тогда болезненным никому не известным юношей. Никто не подозревал, какое великое будущее готовит ему судьба. Эзоп стал его близким приятелем. Росций - любимым другом. С ним Цицерону всегда было как-то удивительно легко. Он был ласков, вежлив, мягок; он был остроумен и блестяще образован. С ним можно было вести интересные разговоры, столь далекие от обычной светской болтовни. Словом, Росций воплощал в себе именно те качества, которые так нравились в людях Цицерону, Вскоре одно обстоятельство связало их еще сильнее. Над Росцием и его семьей сошлись тучи.
Дело было вот в чем. Тесть Росция, человек простодушный и, судя по всему, абсолютно непрактичный, стал жертвой плутней своего компаньона. Тот безбожно его обманывал, а кончил тем, что стал угрожать и привлек к суду. Тестю грозило полное банкротство, потеря имущества и доброго имени. На противной стороне были лучшие ораторы Рима, поддержкой которых успел заручиться ловкий компаньон. Между тем адвокат, взявшийся защищать обвиняемого, человек очень обязательный и опытный, был отослан из Рима сенатом по срочному делу. Приближался день суда. Защитника не было. Положение было отчаянное. И тут Росций сделал неожиданный и смелый шаг. Он решился довериться не маститому оратору, а своему неопытному двадцатипятилетнему другу Цицерону, который к тому времени не вел еще ни одной крупной тяжбы. Цицерон был очень польщен, но смутился. Противники были слишком знамениты, а, главное, времени почти не оставалось. Между тем дело было очень сложным и запутанным.
С обычной своей светской любезностью Цицерон сказал Росцию, что его всегда поражали своей меднолобостью артисты, которые дерзали состязаться с ним, Росцием, на сцене. Теперь же он боится оказаться столь же меднолобым, выступив соперником таких знаменитых ораторов. Но Росций начал его ободрять и умолять. А ведь он, говорит Цицерон, был таким хорошим актером, что умел быть красноречивым даже не открывая рта. Ему просто невозможно было отказать. Искушение было слишком сильно. И Цицерон согласился (81 год) (Quinct., 77-7(9).