Суд
Римский суд - это в некотором роде чудо. В самом деле. С тех пор прошло более двух тысяч лет. Изменилось все - одежда, жилища, армия, оружие, политические институты, религия. Изменились весь строй и стиль жизни. Изменился внешний вид нашей планеты. По земле, по воде, по воздуху и даже в космическом пространстве движутся машины. И только суд и право, изобретенные римлянами, во всех европейских странах остаются неколебимыми и неизменными. Более того. Чем ближе суд к римскому образцу, чем точнее он его копирует, тем он совершеннее. Самым точным воспроизведением римского оригинала является суд английский. И что же? Он всегда служил идеалом для всей Европы. Видимо, ничего лучшего человечество придумать не может. Ф. Ф. Зелинский в начале XX века писал: "Римский уголовный процесс был… тем идеалом правосудия, которого сравнительно недавно достиг уголовный процесс новейших времен".
До Греции и Рима был суд восточный. Это был суд чиновничий. Обиженный подавал жалобу соответствующему чиновнику. Если тот решал дать делу ход - а он мог не только не дать ему ход, но немедленно арестовать истца и дать ему палок, - так вот, если жалобу все-таки принимали, обвиняемого немедленно хватали и бросали в тюрьму. Далее чиновник вызывал в качестве свидетелей всех лиц, которые, как он считал, замешаны в это дело, и задавал им вопросы. При этом и обвиняемый, и свидетели, а подчас и обвинитель подвергались пыткам. Таков же был феодальный суд Западной Европы, таков же был суд Московской Руси.
Пытка применялась во всех этих судах вовсе не потому, что люди в Китае, Московской Руси или средневековой Франции были более жестоки, чем римляне. Вовсе нет. Просто они были глубоко убеждены, что пытка является единственным способом разомкнуть человеку уста и узнать истину. Кроме того, обыкновенно непременным условием осуждения считалось самопризнание. Его и добивались от подсудимого всеми возможными способами. Пушкин пишет не о Древней Руси, а о России конца XVIII века: "Пытка в старину так была укоренена в обычаях судопроизводства, что благодетельный указ, уничтоживший оную, долго оставался безо всякого действия. Думали, что собственное признание преступника необходимо было для его полного обличения, - мысль не только неосновательная, но даже и совершенно противная здравому юридическому смыслу: ибо, если отрицание подсудимого не приемлется в доказательство его невинности, то признание его и того менее должно быть доказательством его виновности. Даже и ныне случается мне слышать старых судей, жалеющих об уничтожении варварского обычая. В наше же время никто не сомневался в необходимости пытки, ни судьи, ни подсудимые".
На Руси пытки не избегали даже знатнейшие бояре, родичи царя.
Принципы, на которых основано такого рода дознание, кажутся Пушкину "совершенно противными здравому юридическому смыслу". Но то, что он называет здравым юридическим смыслом, - это принципы совершенно иной системы, а именно римской. И он осуждает "варварский обычай" с точки зрения римского правосудия. Каковы же были принципы этого правосудия?
Римский суд зиждился на совершенно иных идеях. Прежде всего это был суд присяжных. Во-вторых, это был суд независимый от государства. В-третьих, это был суд открытый, действие которого развертывалось на глазах всего Рима. В-четвертых, главный его принцип был принцип состязательный. Наконец, это был суд всесословный и предполагал полное равенство перед законом. Этого Европа и Россия фактически достигли только в XIX веке. Действующими лицами в этом суде были председатель, обвинитель, защитник и присяжные.
Председателем суда был претор. Ежегодно в Риме всенародным голосованием выбиралось восемь преторов. По окончании срока они сдавали отчет о своей деятельности народному собранию. Шесть из них были председателями шести уголовных комиссий. От председателя прежде всего зависело дать делу ход и начать предварительное следствие. Мы подробно расскажем об этой процедуре, когда будем говорить о судебных делах нашего героя. Сейчас достаточно сказать, что роль председателя сводилась к тому, что он чисто формально знакомился с делом, утверждал обвинителя и назначал день суда. Во время самого судебного заседания он руководил прениями сторон, следил за соблюдением порядка, объявлял перерыв и пр. В заключение именно он собирал голоса присяжных.
Таким образом, предварительное следствие он не вел. Как же оно осуществлялось? Оно было всецело делом обвинителя. Именно он отыскивал документы и материальные улики, изобличающие подсудимого. Он же приглашал свидетелей. Со своей стороны то же делал и защитник. Поэтому были свидетели обвинения и защиты. Само судебное дело состояло из двух частей: из опроса свидетелей и чтения документов и из речей обвинителя и защитника.
Свидетелем мог быть каждый свободный человек - и мужчина, и женщина. Свои показания они давали под присягой. Их поочередно спрашивали обвинитель и защитник. Только они могли задавать свидетелям вопросы. Не только пытка - о ней и речи идти не могло! - но любые меры давления на свидетелей считались недопустимыми. Председатель должен был строго следить, чтобы ораторы держались границ корректности.
После речей и опроса свидетелей следовал приговор. Он всецело был в руках присяжных. Именно к ним обращал свои пламенные речи обвинитель, их обольщал и пленял защитник, на них со страхом и надеждой смотрел подсудимый. Ибо судьба его зависела только от них. В Риме их называли не присяжными, a judices - судьями. Во время суда присяжные хранили молчание и не участвовали в прениях сторон. В конце же они выносили свой вердикт - виновен или не виновен. Наказание определяли не они, а председатель и находящаяся при нем юридическая комиссия. Если за оправдание высказывалась половина присяжных, то подсудимый считался невиновным.
Теперь несколько слов о составе присяжных. Читатель, быть может, помнит, что некогда присяжные были только сенаторами, но Гай Гракх вырвал у них суд и передал его всадникам. Из-за этого в Риме разгорелась жаркая борьба. Затем диктатор Сулла снова передал судейские места сенаторам. Наконец, в 70 году проведен был закон, по которому учреждался всесословный суд. Присяжных обычно было несколько десятков человек.
Наконец о положении обвиняемого. В Риме существовала презумпция невиновности, то есть подсудимый считался невиновным вплоть до вердикта присяжных. Самопризнание не требовалось и не имело цены.
Римский суд, как видит читатель, очень похож был на дореволюционный русский, который мы все так хорошо представляем себе, в частности, по "Братьям Карамазовым". Но было одно существенное отличие. В России сначала шел опрос свидетелей, затем речь прокурора и наконец адвоката. В Риме сначала говорил обвинитель, затем защитник и в заключение шли опрос свидетелей и чтение документов. Делалось это для того, чтобы последним впечатлением, оставшимся в голове присяжных, были не искусные речи ловких риторов, а реальные факты. Та же система принята и в английском суде.
Итак, все это без изменения перешло в Европу. Но есть несколько черт, которые резко отличают римский суд от современного.
Первое. В Европе защитник и обвинитель - профессионалы, Это чиновники, состоящие на государственной службе. В Риме такого рода чиновников не было. Защитниками и обвинителями, как мы говорили, были ораторы. Второе. Как мы говорили, в Риме существовала презумпция невиновности, но римляне были последовательнее европейцев. С точки зрения римлян, чудовищным беззаконием было лишать свободы человека, чья вина еще не доказана. А доказать ее мог только суд. Поэтому предварительного заключения не существовало и подсудимый сохранял полную свободу до конца суда. Третье. Система наказаний в Риме очень непохожа была на нашу. У нас есть смертная казнь, каторга и тюрьма. До недавнего времени существовали также телесные наказания. В Риме все было по-другому. Смертной казни фактически не было. Применялась она только против отцеубийц и матереубийц, а такого рода преступники, по счастью, не слишком часто встречаются даже в наше время, тем более в Древнем Риме. Что же до тюрьмы, то она в Риме действительно существовала. Это так называемый Career Mamertinus - мрачное, сырое подземелье, остатки которого очень любили в XIX веке показывать впечатлительным туристам. Но дело в том, что там было две крошечные комнатушки, так что нечего было и думать держать в ней преступников. Тюремное заключение в качестве наказания в Риме не практиковалось. Равным образом телесное наказание римских граждан было также запрещено и считалось даже в некотором роде кощунством. Самым тяжелым наказанием было изгнание с лишением прав состояния.
Как мы уже говорили, это был суд открытый. Проходил он обыкновенно на Форуме на глазах всего Рима. Как уже знает читатель, в день суда на площади расставляли скамьи для защитников, обвинителей, председателя, присяжных и писцов, которые вели протокол, записывали показания и читали вслух документы. Кроме того, многочисленные зрители также запасались скамьями и расставляли их на Форуме.
Судебным оратором и хотел быть наш герой. Еще в ранней юности, когда врачи остерегали его и предупреждали, что выступления могут стоить ему жизни, он говорил, что скорее простится с жизнью, чем с судебным поприщем. Он ни минуты не колебался, кем стать - защитником или обвинителем. Обвинители вызывали в нем глубокое, почти физическое отвращение. Их дело казалось ему почти кощунственным - СЛОВО - эту божественную силу - обратить против людей! Он смотрел на них, как мог бы смотреть на черных магов, которые свое неземное могущество обратили во зло. "Есть ли что-нибудь столь бесчеловечное, как красноречие, данное природой для блага и спасения людей, обратить им на погибель, на смерть!" - говорит он. Цицерон готов простить обвинителя, если им движет любовь к Республике, но прощает он его нехотя, скрепя сердце. Ну, пусть уж он выступит обвинителем, говорит Цицерон, но только один раз, не более! Ибо вообще обвинение кажется ему делом "человека бездушного, точнее, даже не человека" (De off., II, 51).
И наш герой решил, что он будет защитником и только защитником. Его дело представлялось ему самым прекрасным и благородным - чем-то вроде подвига рыцаря, который взял на себя защиту всех несчастных, всех обиженных.
"Что так царственно, благородно, великодушно, как подавать помощь прибегающим, спасать от гибели, избавлять от опасности?" (De or., I, 51). "Я призван защищать людей в опасную для них минуту", - говорит он (Cluent., 17). "Моя жизнь сложилась так, - признается он в другом месте, - что защита людей, находящихся в опасности, составляет предмет всех моих забот и трудов" (Cluent., 157).
Соперник
И вот наконец во всеоружии накопленных знаний молодой оратор решился вновь подняться на Ростры.
В то время на Форуме царило двое ораторов. Первый - Котта, который к радости Цицерона вернулся из изгнания. Второй - Квинт Гортензий. С Коттой мы уже знакомы. Он говорил четко, ясно, просто и убедительно. В то же время в каждом его слове чувствовалось утонченное образование. В этом была его сила. Гортензий был оратор совсем другого рода. То было странное, удивительное создание.
Он был из хорошего рода, образован, начитан. Сочинял стихи и дружил с модными поэтами. Но главной страстью его было красноречие. От природы он наделен был совершенно феноменальной памятью, чарующим голосом и умом тонким и гибким. Говорил он патетически, пышно, порывисто и, по выражению Цицерона, "обладал блещущей стремительностью речи" (Cic. Brut., 326). Слушателям могло показаться, что он весь отдается порыву, что красноречие его, словно горячий конь, несется, закусив удила, так что сам всадник не знает, куда оно его заведет. Но впечатление это было совершенно ложно. На самом деле речи его были тщательнейшим образом отделаны и продуманы до последней детали (Ibid.). Он готовил их дома и запоминал все - каждое слово, каждую шутку, каждый жест, каждое движение, каждую улыбку, каждый поворот. Он отполировывал и шлифовал свое выступление, как искусный ювелир шлифует драгоценный камень.
Его фразы были красивы и изящны. Но главное даже не это. Гортензий был настоящий актер в полном смысле этого слова. Его игра, его мимика были неподражаемы. Мало этого. Он считал, что внешний облик должен полностью соответствовать речи. Поэтому он обдумывал и свою прическу, и одежду - обдумывал все, вплоть до последней складки тоги! Фактически, он гримировал себя и весь с головы до ног представлял собой произведение искусства, где все детали согласовались между собой.
"Квинт Гортензий, который такое огромное значение придавал изяществу жестов, может быть, больше сил прилагал к совершенствованию этого искусства, чем собственно красноречия. Поэтому трудно сказать, чего более жаждали люди, сбегавшиеся на его выступление, - увидеть его или услышать, настолько слова соответствовали виду, а вид словам. Известно, что Эзоп и Росций… часто бывали в толпе, когда он выступал, чтобы использовать на сцене жесты, заимствованные на Форуме", - говорит Валерий Максим (Val. Max., VIII, 10, 2). А Геллий пишет: "Квинт Гортензий, самый прославленный оратор своего времени… одевался слишком изящно и был задрапирован слишком искусно и продуманно, а руки его во время речи были чересчур выразительны и подвижны" (Gell., I, 5, 2).
Относились к этому странному человеку по-разному. Люди старого поколения были в ужасе - они называли его кривлякой, фигляром. "Я сам часто видел, - вспоминает Цицерон, - как с насмешкой, а порой с гневом и негодованием слушал его Филипп" (Brut., 326). А однажды произошел такой случай. Некий Торкват, суровый старик катоновского типа, увидал выступление Гортензия. Громко, так чтобы все слышали, он произнес:
- Нет, это не фигляр - это плясунья Дионисия!
Дионисия была знаменитой артисткой мимического театра, вошедшего тогда в моду.
Гортензий повернулся к Торквату и нежным, прямо-таки медовым голосом произнес:
- Дионисия? Что ж, я предпочел бы быть Дионисией, чем человеком, вроде тебя, Торкват, - чуждым музам, Афродите, дионисийскому искусству!(Gell., I, 5, 2).
Слова эти в глазах стариков граничили с кощунством. Он открыто заявил, что предпочел бы быть плясуньей - самым презираемым в их глазах существом! - чем человеком, далеким от искусства. Но молодежь была от него в восторге, поэты посвящали ему стихи, а народ прямо-таки боготворил (Brut., 326).
Гортензий был десятью годами старше Цицерона и выступал с девятнадцати лет. Цицерон был совсем юношей, когда услыхал его впервые. Мне показалось, говорит он, что передо мной предстала статуя Фидия. Цицерон сразу понял, что перед ним гений и что это и есть его главный соперник (Brut., 228–230). Однако тут необходимо сказать несколько слов об отношении нашего героя к своим соперникам.
Один из самых умных и проницательных друзей Пушкина Соболевский писал: "Удивительно было свойство Александра Пушкина (в такой степени a mille lieux мне ни в ком из людей, чем бы то ни было знаменитых - неизвестное): совершенное отсутствие зависти du metier и милое, любезное, истинное и даже смешное желание видеть дарование во всяком начале, поощрять его словом и делом и радоваться ему".
Эта удивительная черта была присуща и Цицерону. Он был очень честолюбив, а подчас мелочно тщеславен. Причем тщеславен чисто по-актерски - ему необходимы были цветы, аплодисменты, восторги публики. Без них он впадал в уныние. Но в то же время Плутарх, горько упрекая за это своего героя, говорит: "При всем том, несмотря на безмерное честолюбие, Цицерон не знал, что такое зависть и… с восторгом отзывался о своих предшественниках и современниках… Что касается современников, то не было среди них ни одного, кто бы славился красноречием или ученостью и чью славу Цицерон не приумножил бы своими благожелательными суждениями в речи, книге или же в письме" (Plut. Cic., 24).
Действительно. Все, кто читал Цицерона, не могут не подивиться тому, как он щедр на похвалы. Все ораторы прошлого у него прекрасны, божественны, чудесны. Все они его любимые учителя. Ни личные чувства, ни политические симпатии не влияют на эту оценку. Более всего он считал вредоносными Гракхов и Карбона и их же называл гениальными ораторами. Он обожал Красса, но с восторгом говорил о талантах его злейшего врага Филиппа. Во второй половине жизни появился у него молодой соперник Кальв. Он не только постоянно выступал в судах против Цицерона, но и во всеуслышание говорил, что оратор безнадежно устарел. И это, конечно, было Цицерону особенно обидно. И что же? Оказывается, Цицерон в письмах к Кальву осыпал его похвалами. Он признается одному близкому другу, что делал это потому, что надеялся, что от его похвал несколько бледный талант Кальва расцветет пышным цветом. Кроме того, он осторожно указывал на его недостатки, чтобы тот со временем от них избавился (Fam., XV, 21, 4).
Более того. Он не обходил вниманием самых ничтожных своих современников, иногда своих личных врагов. Эта черта его возмущала Аттика. Однажды, когда Цицерон начал по своему обыкновению хвалить каких-то мелких крючкотворов, с которыми имел дело, Аттик прервал его гневно-шутливыми словами:
- Ты черпаешь самые подонки, Цицерон, и уже довольно давно! (Brut., 244).
Но Цицерон в каждом ораторе стремился найти искру Божью. Каждый в его глазах носил отсвет того небесного образа из мира идей, который он вечно носил в своей груди.
Поэтому нас не должно удивлять, что в Гортензия он просто влюбился. Он восхищался им, любовался, восхвалял его всем и каждому. Своей славой Гортензий, бесспорно, обязан, Цицерону. Сам он писать не любил. Речи его в опубликованном виде не производили никакого впечатления, так что он был бы скоро забыт, если бы не Цицерон. Тут произошло то же, что и с Росцием. Цицерон такими живыми, яркими красками описывает его небесное красноречие, что читателям постепенно начинает казаться, что они сами слышали Гортензия. Но чем больше он восхищался соперником, тем пламеннее стремился его превзойти. "Я встретил его молодым человеком… и он в течение многих лет своим примером побуждал меня стремиться к такой же славе" (Brut, 230).