- Нет, я хочу говорить с тобой, Цецилий, по-дружески, без всякого отношения к нынешнему нашему спору и соперничеству; прошу тебя… соберись с мыслями, спроси себя, что ты и что можешь ты сделать?.. Когда и где испытал ты свои способности?.. Думал ли ты, как трудно вести уголовный процесс, нарисовать картину всей жизни другого, - и сделать это так, чтобы она… представилась перед глазами всех?.. Выслушай, благо тебе впервые представляется случай познакомиться с этим, как много качеств нужно иметь обвинителю; если… ты найдешь в себе хоть одно, я охотно и беспрекословно уступлю тебе то, чего ты добиваешься… Надеешься ли ты… справиться с этим обширным, серьезным, сложным процессом своим голосом, памятью, умом и талантами?.. Надеешься ли… представить его наглость, низость и жестокость такими же ужасными и невыносимыми для своих слушателей, какими были они для его жертв?.. Нужно сказать обо всем, все осветить, все объяснить… Тебе надо позаботиться о том, чтобы тебя не просто слушали, но слушали с охотой и интересом. Если бы даже природа дала тебе для этого большой талант, если бы ты с детских лет любил благородные занятия и достиг в них некоторого совершенства, если бы ты научился по-гречески в Афинах, а не в Сицилии, по-латыни - в Риме, а не в Лилибее - все-таки было бы великой задачей справиться с таким огромным, возбуждающим такой живой интерес делом… Может быть, ты спросишь меня: "Ну а в тебе есть все эти качества?" К сожалению, нет; но все же, сгорая желанием приобрести их, я работал с самого детства, не жалея сил. Если я не мог достичь этого вследствие обширности и трудности задачи, хотя и посвятил ей всю жизнь, - как же далек должен быть от этого ты, если ты не только никогда не думал об этом ранее, но не можешь даже подозревать, в чем состоит и как велика твоя задача? (27; 35–40).
Неужели Цецилий серьезно воображает, что, заучив несколько фраз из прописей, можно сокрушить такого противника, как Веррес? Замечательно, что тут в речи Цицерона слышится вовсе не хвастовство и даже не благородная гордость. Нет, здесь другое. Это возмущение великого виртуоза, увидевшего профана, который, выучив с грехом пополам ноты, взялся играть перед публикой труднейший концерт
Баха. Или великого врача, который видит недоучившегося студента, собирающегося сделать сложную операцию на том основании, что он зазубрил на латыни название нескольких позвонков.
Нет, Цецилию не обвинить Верреса, даже если бы он вдруг этого захотел. Ему не удалось бы этого, даже если бы ему никто не возражал. Но ведь ему станут возражать. Его противником будет сам Гортензий.
- Я заранее воображаю, как вволю насмеется он над тобой, Цецилий! Трудно представить, сколько мучений придется вынести, в каких потемках бродить тебе, столь хорошему человеку!
Когда Гортензий поднимется с места, такой импозантный и эффектный, и станет делать картинные жесты, он одним своим видом разрушит все те жалкие доводы, которые с таким трудом соорудит обвинитель. В конце концов Гортензий так его закружит, так запутает, что бедняга совсем потеряет голову и будет лить слезы, думая, что оклеветал невинного. Впрочем, уже сейчас зрители могут судить о том, что будет.
- Если ты сумеешь сегодня возразить на мою речь, если ты отступишь хоть на одно слово от той тетрадки, компиляции чужих речей, которую дал тебе какой-то школьный учитель, - то я объявляю тебя способным не ударить лицом в грязь и на том суде (45–47).
Есть еще одно обстоятельство. Цецилий в будущем суде ничем не рискует. О нем "никто никогда не имел определенного мнения". И если он с треском провалится, его репутация ничуть не пострадает. Иное дело Цицерон. На карту поставлены его слава и доброе имя, "которое я приобрел ценою долгих трудов, сильного напряжения, многих бессонных ночей" (71–72). Для него этот поединок вопрос чести. И тут, повернувшись к Гортензию, он по всем правилам бросил к его ногам перчатку.
- Я охотно воздаю хвалу его таланту, но не боюсь его; он мне нравится, но не сумеет очаровать меня настолько, чтобы я дал ему провести себя. Ему не удастся сбить меня с позиций своей ловкостью, он не перехитрит меня, не испугает, не смутит своим ораторским талантом; я знаю все способы нападения, которыми он располагает, все приемы, которыми он пользуется в своих речах (44).
Мы видим, что сошлись два опытных бойца. Готовясь к смертельному поединку, они сняли шляпы и отвешивают друг другу низкий поклон, так что плюмаж коснулся земли.
После этого он снова оборотился к Цецилию.
- Что можно сказать в ответ? Я не спрашиваю, что можешь ответить ты: я вижу, отвечать будешь не ты, а та книжка, которую держит в руках вот этот твой вдохновитель (Веррес. - Т. Б.); а он, если только захочет дать тебе умный совет, посоветует тебе убраться отсюда и не отвечать мне ни слова (52).
Цицерон уже чувствовал, что полностью владеет сердцами слушателей. Он ощущал те незримые нити, которые тянулись к нему от зрителей. Они были заворожены, как птички пением птицелова. И тогда он обратился к присяжным, о которых говорили, что они подкуплены Верресом. И обратился не как униженный проситель, а как власть имущий.
- А теперь, судьи, ваше дело решать, которого из нас вы считаете более способным вынести на своих плечах это дело. Но знайте одно: если вы предпочтете мне Квинта Цецилия, то я не сочту это поражением для своей честности, а вам придется беспокоиться при мысли о римском народе, который из вашего вердикта выведет заключение, что слишком честное… обвинение показалось неудобным вам (71).
Цицерон сел на место. Среди воцарившейся тишины присяжные приступили к голосованию. Сицилийцы сидели ни живы ни мертвы. Наконец председатель суда объявил:
- Обвинение и преторский мандат вручаются Марку Туллию Цицерону.
Сто десять дней
Веррес признавался впоследствии, что задрожал от страха, услыхав эти слова (Verr., I, 5). Он не ожидал, что его сообщник провалится, да еще так нелепо и позорно. Можно не сомневаться, что незадачливый обвинитель удалился под хохот и свист всего Форума. Вот почему вначале Веррес как будто приуныл. Но он быстро приободрился. Стоило ему взглянуть на украденные богатства, и он не мог сдержать довольную улыбку. Этот почти нищий молодой оратор, который не имеет ничего, кроме хорошо подвешенного языка - куда ему тягаться с ним, Верресом?
- Пусть дрожат те, кто награбил только для себя, я же награбил столько, что хватит на всех, - говорил он (I, 4).
Денег и правда было много. Вполне достаточно, чтобы купить все и вся. Этим он и решил спокойно заняться, пока наивный обвинитель будет лихорадочно подыскивать факты и готовить риторические фигуры. Начал он с того, что послал своих агентов к Цицерону с вопросом, сколько он хочет (I, 25). Когда агенты воротились и объяснили, что этот странный молодой человек ничего не хочет и намерен до конца вести дело сицилийцев, Веррес объявил, что ему же хуже. Он пойдет другим путем. Этот Цицерон уже в его сетях.
А между тем оратор, окрыленный успехом, отправился к претору за мандатом. Претор вручил ему мандат и, по обычаю, спросил, сколько времени потребуется для предварительного следствия. Цицерон отвечал:
- Сто десять дней.
Это было 10 января 70 года. Поэтому претор объявил ему, что его дело назначается к слушанию на четвертый день до майских нон (4 мая).
Цицерон попросил себе предельно краткий срок. Дело в том, что по закону Ацилия обвинитель обязан был явиться к претору на двадцатый и на шестидесятый день предварительного следствия. Нечего говорить, что при тогдашних средствах передвижения, да еще зимой, Цицерон не мог и подумать уехать в Сицилию до шестидесятого дня. Значит, он волей-неволей первые два месяца должен был оставаться в Риме. Значит, собственно на расследование в Сицилии у него оставалось 50 дней. За это время он должен был объехать остров из конца в конец, найти внушающих доверие свидетелей, разыскать вещественные доказательства, как то: акты, грамоты, письма и т. д. А это было, разумеется, страшно трудно. Цицерон уже знал, что наместник перед отъездом постарался уничтожить все компрометирующие его бумаги. И если что-нибудь осталось, то каким-то чудом. Да, срок был предельно мал. Но Цицерон считал, что не может поступить иначе и откладывать процесс. Дело вот в чем. Уже везде было объявлено, что Гней Помпей собирается отпраздновать свои бесчисленные победы и устроит великолепные игры. Начаться они должны 16 августа. А осенью шла серия праздников. Они должны были все время прерывать дело, мешать ему и ослаблять внимание слушателей. Поэтому суд надо было непременно закончить до игр Помпея. Если же процесс начнется в первых числах мая, в распоряжении Цицерона будут три спокойных месяца. И Цицерон решился. Он надеялся на свою феноменальную энергию и поражавшее всех трудолюбие.
Итак, весь январь, февраль и начало марта Цицерон вынужден был оставаться в Риме. Но он не терял времени даром. Прежде всего он собирал сведения о самом подсудимом и его прошлом. Это было необходимо, с одной стороны, чтобы лучше представить себе своего врага, с другой - чтобы нарисовать его яркий портрет перед зрителями. Особенно много любопытных и пикантных подробностей он узнал о претуре Верреса (тот был претором в 74 году). Оказывается, Веррес начал очень бойкую торговлю завещаниями. Иными словами, тот, кто хотел войти в наследство, должен был заплатить нашему претору определенную мзду. Поэтому в его доме уже с утра толпились посетители со взятками в руках. Я сказала - "в его доме", между тем это не совсем так. Наш галантный претор имел любовницу, профессиональную гетеру, носившую поэтическое имя Хелидона - Ласточка. Ее-то Веррес сделал своей секретаршей и "всю свою претуру перенес в дом Хелидоны". Как все женщины ее профессии, она была практичная и деловая особа, с другой стороны, имела опять-таки профессиональную привычку говорить с клиентами чрезвычайно любезно. Поэтому с ней было гораздо удобнее и приятнее иметь дело, чем с грубым претором. Но какой же это был позор для римских граждан - выпрашивать свое законное добро у потаскушки! Они сгорали от стыда, стоя в ее приемной! (Verr., II, 1, 136–138; 5, 38).
Насмешливые римляне изощрялись в остроумии по адресу претора. Одни, качая головой, говорили, что свиной соус им не по вкусу. Соль этой шутки в том, что по-латыни это выражение - jus verrinum значит и свиной соус, и Верресово правосудие. Другие восклицали с досадой:
- Проклятый жрец! Что же он не заколол этого мерзкого борова!
Жрец - по-латыни sacerdos - Сацердот же был предшественником Верреса по должности. Так что звучало это так:
- Проклятый претор! Что же он не прирезал этого мерзкого Верреса! (II, 1, 121).
Итак, Цицерон обходил всех оскорбленных и обиженных и заручался их показаниями. Наконец, шестьдесят дней прошло. 13 марта Цицерон последний раз явился к претору. В тот же день он уже ехал по Аппиевой дороге на юг, а вскоре поднимался на борт корабля, отправлявшегося в Сицилию. И никто в Риме, даже сам Веррес, не подозревал, что в самой столице ему удалось отыскать такие убийственные доказательства, которые могли сразить наповал самого страшного преступника…
В роли сыщика-детектива
В середине марта Цицерон высадился в Мессане, ближайшем к Италии сицилийском порту. Он сразу понял, что ему предстоит поистине труд Геркулеса. Сицилией управлял преемник Верреса, наместник Люций Метелл; в Лилибее и Сиракузах находились квесторы. И все они были людьми Верреса. Квесторы мешали Цицерону буквально на каждом шагу, ставили ему палки в колеса, хватались за любой предлог, чтобы задержать свидетелей и безбожно тянули с выдачей официальных документов. Они прекрасно знали, что времени у Цицерона в обрез и дорог каждый час (Verr., II, 2, 12). Но еще опаснее был сам Метелл. Человек это был очень умный и решительный; вел он себя странно и двусмысленно. С одной стороны, он делал все, чтобы исправить зло, причиненное провинции его предшественником; и в то же время стоял за него горой. "Сицилийцам угрожали, если они решались отправить депутатов с жалобами на него, стращали тех, кто хотел ехать, других же обещали щедро наградить, если они станут хвалить его", - вспоминает Цицерон (Ibid.).
- Вы не можете себе представить, - записывал он для объяснения судьям, - чтобы когда-либо в какой-либо провинции отсутствующий подсудимый находил такую ревностную, такую горячую поддержку против производившего следствие обвинителя (II, 2, 11).
Наш герой вынужден был вступить в открытую борьбу (II, 2, 64).
Но, несмотря на все противодействие официальных лиц, оратор объезжал город за городом, деревню за деревней. Везде он проявлял природную деликатность и такт. Как римский сенатор, да еще обвинитель с преторским мандатом, он имел право на казенное содержание за счет общин и казенную же квартиру. Но он от всего этого категорически отказался, не желая причинять и без того измученным людям лишних хлопот. Зато перед ним гостеприимно открывались двери частных домов - в каждом городе у него было множество друзей, и незнакомые люди горячо предлагали ему помощь и услуги, зная, что он борется за их честь и права (II, 2, 16).
Так Цицерон двигался вперед по проселочным дорогам. Везде царило запустение. Поля были брошены земледельцами. Метелл энергичными усилиями пытался вернуть остров к жизни. Но пока провинция напоминала тяжелобольного, который медленно приходит в себя. Казалось, ураган пронесся по стране. "Когда я четыре года спустя после моей квестуры приехал в Сицилию, ее земли показались мне как бы вынесшими жестокую и продолжительную войну. Те поля и холмы, которые я видел раньше такими цветущими, утопавшими в зелени, я видел теперь опустевшими и брошенными" (II, 3, 47).
Зато чуть ли не во всех городах - на площадях, в общественных зданиях, в храмах - возвышались статуи Верреса из мрамора, бронзы или покрытые блестящей позолотой. В Сиракузах Цицерон увидел исполинскую арку, где находилась "голая статуя его сына, сам же он смотрит с коня на голую по его милости провинцию" (II, 2, 154). Сын этот, кстати, подавал большие надежды и со временем обещал стать вылитым отцом. Так что куда бы ни приезжал Цицерон, везде он мог любоваться Верресом - Верресом одетым или Верресом голым, Верресом конным или Верресом пешим. Впрочем, нет. В некоторых городах он был лишен этого редкого удовольствия. Дело в том, что после отъезда наместника жители Тавромена, Тиндариды, Леонтин, Сиракуз, Центурипы с остервенением набросились на статуи и под радостные клики их повалили. В Тавромене Цицерон видел пустой постамент; в Тиндариде посреди площади на пьедестале стояла только унылая одинокая лошадь (II, 2, 158–160).
Эти акты вандализма были остановлены Метеллом. Он даже побранил граждан Центурипы и велел немедленно вернуть Верреса на место. Им руководила не любовь к искусству и даже не праведный гнев за оскорбленного друга, а гораздо более практические соображения. Ведь официально было заявлено, что пышные статуи, воздвигнутые на общественный счет, - дань восхищения доблестью и благородством наместника. А тут оказывается, что, как только наместник уехал, его восхищенные подданные с гиканьем и воплями разбивают его статуи! Метелл не без основания считал, что это даст в руки обвинению неоценимые улики, и поспешил исправить причиненное зло.
Цицерон не мог сдержать улыбки, увидев, как Веррес вернулся на прежнее место. Метелл явно недооценивал его умственных способностей. Неужели он думал, что таким путем вырвет у него из рук доказательства? Сама по себе поваленная статуя, говорит он, ровно ничего не доказывает. Ее мог свалить вихрь, ее в конце концов могли повалить пьяные гуляки. Важно другое. Статуи Верреса были свергнуты всенародным решением. Но раз так, рассуждал Цицерон, должно было быть соответствующее постановление, а значит, есть надежда найти и соответствующий документ. Цицерон тут же бросился в архив Центурипы, и вскоре его поиски увенчались успехом - он извлек из груды рукописей полный текст постановления (II, 2, 161–162).
Другое нововведение Верреса, которым он решил украсить облагодетельствованный им остров, заключалось в том, что он отменил старинный праздник, который справляли по всей Сицилии, а вместо него установил новый - очень радостный - Веррии (II, 2, 50).
Несмотря на все угрозы и запреты, жители тысячами стекались к Цицерону. Они выходили к нему навстречу из городских ворот, они шли к нему по проселочным дорогам, а когда однажды вечером он подъезжал к одному городу, он увидел целое шествие с факелами, двигавшееся к нему. Люди при виде его плакали, бросались на колени и, рыдая, рассказывали ему о своем горе. Без отдыха он ездил из города в город, из деревни в деревню. Мне, говорит он, "давали показания галесцы, катинцы, тиндаридцы, эннейцы, гербитан-цы, агирийцы, нетинцы, сегетанцы (все эти города находятся в разных концах Сицилии. - Т. Б.)" (II, 2, 15). "Я объездил все горы и долы, - вспоминал он об этом путешествии много лет спустя, - …я входил в хижины землепашцев, я говорил с людьми, и они отвечали мне, не снимая рук с рукояти плуга".
Он неутомимо искал улики. Он обдумывал все, до последней детали. Вот, например, Веррес обвинил одного почтенного человека, жителя города Терм, в подделке документов. Цицерон собирался доказать, что все это ложь, причем доказать с фактами в руках. В заключение он хотел рассказать судьям, насколько этот оклеветанный человек любим и уважаем у себя на родине, каким был благодетелем родному городу. Сограждане, чтобы его почтить, решили прибить в здании совета медную табличку, где перечислялись все его заслуги перед городом. Но увы! Таблички давно уже не существовало. Веррес приказал сорвать ее и выбросить вон. Но я, говорит Цицерон, нашел ее и взял с собой, "чтобы все могли видеть, в какой чести и уважении находился он у своих сограждан" (II, 2, 115).
Но это было сравнительно легкой задачей. Перед Цицероном встала проблема потруднее - ему предстояло восстановить сожженные документы! Дело заключалось в следующем.