Однажды, когда он репетировал за роялем одну из песен, некий промышленник из Реджо Эмилии – друг владельца студии – случайно услышал его голос и остановился как вкопанный, словно под гипнозом: впервые в жизни до его ушей долетали подобные звуки. Он спросил, кто это поет, и ему объяснили, что это молодой певец по имени Амос, который будет участвовать в фестивале Сан-Ремо в категории "Новые имена", и что он записывает здесь свой альбом. Синьор Монти, человек редких способностей к бизнесу, и при этом умный и обладающий интуицией, а к тому же еще и щедрый и разбирающийся в искусстве, мгновенно все понял и, даже не знакомясь с поразившим его артистом, попросил своего друга, чтобы тот уговорил Амоса выступить с концертом в городском театре Реджо Эмилии в сопровождении прекрасного оркестра и талантливого дирижера. Все затраты он брал на себя, а также обещал в мельчайших деталях организовать все мероприятие.
Выступить в традиционном театре в сопровождении настоящего оркестра – это было то, о чем Амос всегда мечтал и чего жаждал всем сердцем.
Синьору Монти пришлось изрядно попотеть ради своего экстравагантного начинания: в театре его предупредили, что даже знаменитый тенор не соберет трехсот с лишним слушателей, – что уж говорить о каком-то малоизвестном провинциальном певце, который готовится к выступлению на фестивале в Сан-Ремо… Но синьор Монти был не из тех, кто отступает от задуманного; он с уверенной улыбкой объявил, что на концерте зал будет переполнен, и за свой счет созвал всех друзей, знакомых, коллег, сотрудников и работников своих заводов, чтобы они послушали самый прекрасный, по его мнению, голос на свете. Ему удалось выполнить свое обещание: зал действительно оказался полон, свободных мест не было вообще, чего в этом театре не случалось уже давно. Благодаря его удивительной способности убеждать, пришли абсолютно все без исключения. Словом, театр готов был лопнуть от количества собравшегося народа, к вящей радости синьора Монти и недоумению сомневавшихся в благополучном исходе мероприятия.
Все уже было готово, а Амос все еще в панике распевался в своей гримерке – ему казалось, что его голос в этот день не в лучшем состоянии. Руки были ледяные, все тело покрывал холодный пот. Элена не сводила с него сочувственного взгляда, а его мать смотрела широко распахнутыми глазами, выдававшими отчаяние и бессилие. Но тут постучали в дверь, и громогласный голос объявил: "На сцену!" Пока Амос проходил за кулисами, ноги практически не держали его, но потом он начал петь и показал, на что способен, выложившись до предела.
Зрители приняли его выступление с теплотой и симпатией, но его голос пока еще не был подкреплен в достаточной степени ни стальной диафрагмой, ни серьезной техникой, поэтому по окончании концерта, несмотря на аплодисменты и рукопожатия, у Амоса осталось отчетливое впечатление, что все прошло совсем не так, как они с синьором Монти рассчитывали.
XXXIX
Наконец настал февраль. В доме Барди безостановочно готовились к отъезду, и вот в одно прекрасное утро в Поджончино приехала машина, присланная дискографической компанией, чтобы отвезти Амоса и Элену в Рим, где он должен был принять участие в одной важной телепрограмме в преддверии фестиваля. Собрались все члены семьи, как всегда бывало по самым торжественным случаям. Синьор Барди подождал, пока сын спустится вниз с чемоданом и рюкзачком за спиной, затем помог поставить вещи в багажник автомобиля и обнял его с невиданной доселе силой. Этот порыв немало удивил Амоса. Что касается мамы, она, будучи явно растрогана больше мужа, решила на этот раз сыграть роль сильной женщины, которая не дает волю чувствам, что бы ни происходило, и попрощалась с молодыми супругами с наигранной радостью. Амосу такое ее поведение было хорошо знакомо, и он почувствовал к матери внезапную нежность. "Бедная мама! – подумал он. – Представляю, что она испытывает сейчас и как старается держать себя в руках, чтобы подбодрить меня!" Чтобы окончательно не разволноваться, он стремительно сел в машину, захлопнул дверцу и, стараясь отвлечься, принялся налаживать положение сиденья.
В Риме ему уже не хватило времени, чтобы заехать в гостиницу и освежиться, и водитель поехал прямо в телестудию Париоли, проводил супругов Барди до съемочного павильона и удалился. Какая-то девушка привела Амоса с женой в гримерку, принесла воду и кофе и предупредила, что через несколько минут его позовут на грим.
"Почему у вас такое странное выражение лица?" – спросила гримерша. Амос с трудом переносил процесс гримировки, прикосновения к коже своего лица, запах косметики и липкую пудру. А ведь девушку попросили лишь придать легкий румянец его щекам!
"Ничего-ничего! Не беспокойтесь! – с улыбкой ответил Амос. – Я просто не привык к этому и, честно говоря, стесняюсь…"
Наконец занавес поднялся, и ведущий стал представлять гостей. Когда настал черед Амоса, он поднялся и по знаку ведущего запел одну из песен из своего первого альбома. Это была итальянская версия латиноамериканского хита – с очень простой и запоминающейся мелодией, в исполнение которой он вложил весь свой юный пыл и всю страстность своей натуры. Публика разразилась оглушительной овацией еще до того, как он допел песню до конца.
Сидя в партере на одном из последних рядов, Микеле не верил своим глазам: в этот момент он признался самому себе, что не в силах найти логического объяснения столь громкому успеху.
По окончании съемок Элену и Амоса ждал другой автомобиль, который повез их на вокзал Термини. Водитель, такой полный, что его мучила одышка, отчаянно торопил супругов, пугая их опозданием на поезд. Это был веселый и разговорчивый тип – он всю дорогу расспрашивал молодого певца о его планах и обещал следить за его выступлением в Сан-Ремо по телевизору, сказав, что отныне будет его "болельщиком".
Амос улыбался в ответ, но мысли его были заняты совершенно другим.
Приехав на вокзал, они побежали на перрон, где поезд уже готовился к отправлению. С вещами и билетами в руках, они пытались определить, где же тот купейный вагон, где им предстоит провести ближайшую ночь. Амос хотел спросить у кого-нибудь, куда идти, но платформа была пуста, а здание вокзала уже осталось далеко позади.
Поезд был настолько длинным, что мысль о том, чтобы пройти его до самого конца, просто пугала, и Амоса внезапно охватило странное ощущение, словно он бежит, одинокий и беззащитный, навстречу вагону, как бегут навстречу судьбе.
С Божьей помощью наши растерявшиеся пассажиры все-таки отыскали свои места. Воздух в купе показался им раскаленным до такой степени, что невозможно было дышать. Они спрятали багаж в специально предназначенные для этого места, и Амос тут же забрался на свою полку. Несмотря на то что она была слишком узкой для него, он чувствовал себя таким усталым, что даже эта полка казалась сейчас вполне удобной. Элена легла на нижнюю полку, прямо под ним, и оба замолчали, но вовсе не потому, что им не о чем было поговорить; напротив, они слишком многое хотели бы сказать друг другу, но эмоций было столько, что лучшим и самым эффективным способом навести в них порядок было молчание, которое стоило любых слов, прозвучавших бы банально и неуместно. Тишина была музыкой, и в звучании этой музыки сейчас нуждались оба.
Амос попытался заснуть, но был слишком перевозбужден. Волны воспоминаний захлестывали его. Он слышал голоса из прошлого и настоящего, фразы, которые подбадривали его, обижали и смущали, ловил проявления любви и сочувствия; теперь ему казалось, что он почти добрался до той точки, откуда сможет ответить всем и каждому, – только вот не знал, победителем он будет или побежденным. Самолюбие в нем отчаянно боролось со здравым смыслом, и он то и дело слышал, как голос Этторе напоминает ему: "Не воспринимай все слишком уж всерьез!"
Тем временем поезд постепенно набирал скорость, колеса монотонно стучали, и вскоре в вагоне вообще перестали разговаривать. Контролер уже проверил билеты, порекомендовав пассажирам запереть купе перед сном, чтобы не обнаружить неприятных сюрпризов по прибытии.
Поезд часто останавливался, и Амос еще не спал, когда вдруг услышал, как в ночной тишине, сквозь звуки холодного зимнего дождя, голос из громкоговорителя объявил о прибытии на вокзал Пизы. "Я мог бы сойти здесь, в моем городе, и самолично решать, куда двинется моя жизнь! Почему же мне кажется, что у меня нет сил сделать это? Почему я улыбаюсь своим мыслям и остаюсь лежать на полке, скрюченный и неподвижный, и даю увезти себя, как кто-то за меня решил?"
Поезд отошел от платформы почти сразу же. Амос перевернулся на другой бок. Внезапная усталость овладела им; он закрыл глаза и уснул.
XXX
Когда поезд остановился на вокзале в Сан-Ремо, Амос с Эленой вышли из вагона первыми. Ярко светило солнце, и мягкий ветерок, долетавший со стороны моря, стер все следы усталости с их лиц. Ночь, холод и мрачное чувство одиночества и дискомфорта остались позади.
Поезд уже трогался, когда к ним подошла приветливо улыбавшаяся моложавая женщина. Это была Дельфина, чьей обязанностью было помогать Амосу в течение всего фестивального периода, организовывая его рабочее и свободное время.
"У тебя есть время только на то, чтобы бросить чемоданы и принять душ, а потом сразу начинаются интервью для радио – их три, по-моему, – а потом еще три встречи с журналистами из печатных изданий", – смеясь, объявила Дельфина, крайне довольная своей работой.
Амос был вне себя от радости. Все происходившее было даром судьбы – побольше бы таких даров! Он чувствовал себя великолепно, был полон сил, и ничто не могло его сейчас остановить. Начиналась репетиция, и все с нетерпением ждали его; его детская мечта должна была вот-вот исполниться! Он полностью отдавал себе в этом отчет, но тем не менее был совершенно спокоен, лишь вдыхал полной грудью солоновато-горький морской воздух и готовился выложиться на все сто. Он не знал, что многие говорили о нем как о потенциальном победителе фестиваля; но при этом никто из специалистов не верил в его дискографический успех. "В зале он, может, и произведет определенный фурор, – говорили они, – но ему не продать ни единого диска". Лишь синьора Катерина искренне верила в его успех и сделала все, чтобы убедить в этом своих сотрудников, зубами и когтями защищая проект со всей страстью и упорством бывшей актрисы. Вместе с Микеле они сделали все возможное, теперь оставалось лишь стучать по дереву и ждать, как все обернется.
Амос тем временем трудился и постепенно проявил себя не только как певец, но и как человек, отдающий делу лучшую часть самого себя – без какого бы то ни было притворства и прятания под маской очевидности и банальности. Ведь он был родом из деревни, и то, что он из себя представлял, являлось плодом простого крестьянского воспитания, еще глубже укоренившегося в нем благодаря Этторе.
Отвечая на вопросы журналистов, он всегда говорил только то, что в действительности думал, – так было проще и эффективнее. Во время одной из пресс-конференций какой-то тип завладел микрофоном и начал жестко критиковать категорию "Новые имена", говоря, что, с его точки зрения, из нее не вышло ничего действительно нового и оригинального. Он призывал каждого из участников хоть как-то оправдать свое присутствие на этом мероприятии, которое оставалось бесспорно самым крупным событием в мире национального шоу-бизнеса. Вне всякого сомнения, это была провокация, и все отвечали на неудобный вопрос с большим трудом и некоторой неловкостью. Когда настала очередь Амоса говорить, он спокойно произнес: "Честно говоря, я всегда старался следовать за прекрасным, а не растрачиваться на льстивые обещания нового…" Он не успел закончить свою мысль, как его заглушили бурные аплодисменты – так окружающие встретили его оказавшуюся действенной защиту самого себя и других "новеньких".
На следующий день почти все итальянские газеты, отдававшие много места под статьи об этом безусловно значительном событии в мире музыки, привели слова Амоса; одна из них даже вынесла их в заголовок, написав: "Барди отвечает немногословно, и он уже герой".
Известному журналисту, который яро критиковал фестиваль на телевидении, ссылаясь на низкий уровень песен, и упоминал, среди прочих, и Амоса, он ответил: "Кто знает, возможно, вы правы: в любом случае, есть те, кто делает дело, и те, кто критикует. Я предпочитаю делать дело".
Тем временем напряжение все нарастало, им буквально дышало все вокруг. Амос с любопытством пытался понять, почему так происходит, и в то же время оставаться вне этого. Окружающие были либо чрезмерно нервными, либо чрезмерно добрыми и сердечными, либо чрезмерно красноречивыми, либо чрезмерно молчаливыми – короче говоря, всего у них было чересчур. Понятное дело, каждый старался принять важный вид и выглядеть достойным и спокойным, но любой жест или слово выдавали плохо скрываемое волнение. Вокруг все только и делали, что говорили о фестивале, его сплетнях и слухах, – казалось, в мире в эти дни нет ничего важнее закулисья Сан-Ремо. Амос отдавал себе отчет в нелепости такого подхода и даже смеялся над ним, но вскоре помаленьку и сам стал неизбежно втягиваться в общую атмосферу, в этот докрасна раскаленный капкан. Тогда он все чаще стал запираться в гостиничном номере и старался думать о чем-нибудь другом, как ему настоятельно советовал Этторе.
Интересно, как Этторе воспринимает это внезапно свалившееся на голову его юного друга приключение?! Наверняка продолжает жить своей привычной жизнью в Лайатико, сохраняя невозмутимость и трезвость ума. Амос не слышал его с самого отъезда, и это было хорошим знаком: значит, Этторе верит в него, и ему нечего советовать… Тем не менее Амос частенько представлял себе, что думает о нем Этторе, и это необычное путешествие мысли придавало ему уверенность и спокойствие.
А время шло, и неумолимо приближался день финала – последняя суббота февраля, когда больше двадцати миллионов итальянцев собираются перед телеэкранами и не отрываясь смотрят фестивальную трансляцию от начала до конца. И подумать только, что все они будут слушать его голос, смотреть на него и выносить свои суждения. Всего за какие-то минуты эти двадцать миллионов решат его судьбу: он прекрасно понимал это, но старался думать о чем-нибудь другом.
В пятницу в Сан-Ремо приехали его родители и дяди с тетями; среди них был и тот самый дядюшка, который провожал его на сцену в тот незабываемый день, когда Амос получил свою "Золотую маргаритку". Что же до близких друзей, все они предпочли остаться дома и следить за фестивалем по телевидению. Амос часто задумывался о них, он чувствовал их поддержку на расстоянии и знал, что они переживают за него и надеются на лучшее. Адриано и Верано наверняка усядутся рядышком перед маленьким телевизором, и их сердца будут взволнованно стучать в унисон; да и в его родном Лайатико все тоже будут болеть за него. А в Ла Стерца в одном из промышленных ангаров даже установили огромный телеэкран и поставили сотню стульев.
Амос не знал этого, но у него колотилось сердце при одной мысли о всех тех, кто мысленно был с ним в эти мгновения, о тех, кто переживал за него и дрожал от волнения так же, как и он сам. Все остальные никоим образом не занимали его мысли – ни те, кто смеялся над его устремлениями и многочисленными безуспешными попытками добиться чего-либо, ни те, кто старался превратить в прах его надежды. Таким людям он не посвятил и секунды своего времени, будучи уверенным в том, что в столь значительные моменты жизни нужно думать лишь о хорошем.
Наконец наступила суббота. Амос провел ее в полном одиночестве, запершись в гостиничном номере, и в самом строгом молчании. Когда Дельфина пришла за ним, она с изумлением обнаружила, что его словно никак не затронула общая атмосфера, царившая за стенами его комнаты. Амос даже не включил телевизор, чтобы посмотреть, как проходит фестивальный вечер, начавшийся час назад. Было уже поздно, и следовало торопиться в театр. Такси ждало их у входа в отель. Он сел сзади вместе с Эленой, а Дельфина устроилась на переднем сиденье и стала быстро давать инструкции водителю.
На дорогах были адские пробки. На тротуарах стояли толпы людей: всем хотелось увидеть артистов вблизи, – и то и дело раздавались безумные крики, когда кому-то казалось, что в очередном роскошном автомобиле мимо проезжает знаменитость.
Выйдя из такси, Амос протиснулся через толпу, которая еще не слишком хорошо знала его в лицо, и поспешил в гримерку. Едва он начал распеваться, как уже настал его черед выходить на сцену. Элена не отходила от него и крепко сжимала его руку. С другой стороны шла синьора Катерина, тоже заметно взволнованная: после всех предпринятых ею попыток протолкнуть этот необычный даже с коммерческой точки зрения проект она тоже внутренне готовилась к грядущим переживаниям и никак не могла успокоиться. Элена хранила молчание и все пыталась сглотнуть застрявший в горле ком, который мешал ей свободно дышать. Когда она услышала имя Амоса и поняла, что ей нужно отпустить его, внезапная мысль пронзила ее: "Я всегда была рядом с тобой, любила тебя и была готова на все! Но сейчас я могу только стоять здесь и переживать за тебя. Теперь все в твоих руках, иди, и будь что будет; иди, любимый!"
Сжавшись в комочек в первом ряду, синьора Барди испытывала такие же чувства, как и ее невестка. В подобных случаях супружеская и материнская любовь очень похожи: обе пронзительны и абсолютно искренни. Синьору Барди тоже охватило ощущение бессилия, когда ее взгляд устремился к сыну, севшему за рояль и мягко опустившему пальцы на клавиши. Ей так хотелось привести ему в порядок прическу, поправить воротничок рубашки, может быть, расстегнуть пуговичку на пиджаке, подсказать ему, чтобы повыше держал голову, вел себя спокойно; и она вдруг стала истово читать про себя короткую молитву. Она сжала кулаки и закусила губу, а затем откинулась на спинку кресла и замерла, словно силы окончательно покинули ее. Только ее большие добрые глаза излучали свет, согревая Амоса лучами надежды, радости, силы, страха, страсти и волнения.
Амос запел, и в его голосе звучали все тот же страстный порыв, тот же дух отождествления, что всегда отличали его. Он пел и думал лишь о том, что нужно выложиться до предела. Первую строчку он спел почти робко, с нежностью, но затем вложил в голос всю его силу и теплоту. И реакция не заставила себя ждать: зал немедленно разразился громкими аплодисментами.
Элена и синьора Катерина стояли за кулисами и следили за выступлением своего героя по специальному монитору. Они не сводили с Амоса глаз, не в силах сдержать рвущиеся наружу эмоции.
Амос, успевший к тому времени успокоиться и полностью овладеть собой, вкладывал в каждое слово песни столько чувства и энергии, что сам поражался, а переход с одного тембра на другой давался ему так легко, что публика в зале была вне себя от восторга: кто-то из зрителей выкрикивал фразы одобрения, другие в экстазе вскакивали со своих мест; в самом конце исполнения встал уже весь зал. Разразившиеся овации и крики оглушали, у многих на глазах блестели слезы, и даже ведущий не мог справиться с ситуацией.