- Неизвестно? - рявкнул следователь. - Брешешь! Ганс!
В углу скрипнул стул. Огромный рыжий детина подошел к столу, бережно сложил газету, снял китель и аккуратно повесил на вешалку за столом. Движения рассчитанны, скупы, эластичны, как у огромной кошки. Пронзительные козьи глаза ощупали меня всего и, казалось, видели даже сквозь меня.
- Обработай этого щенка!
Ганс кивнул, поправил на плечах подтяжки, приблизился ко мне, на ходу подсучивая рукава тонкой белой рубашки.
Следователь уселся поудобней, закурил сигару.
- Альзо! Лучше говори!
- Я ничего не…
Голова, казалось, разлетелась от страшного удара сверху. Стальная лапа подняла меня с пола за горло, и от следующего удара под ребра я полетел в противоположный угол, головой задев по пути какую-то металлическую штангу.
Дальше все пошло как в бреду. Ударов и боли я уже не слышал, будто зашитый в толстый матрац. Меня поднимали, били, бросали, снова били и в такт ударам в мозгу вспыхивали красные огни. Потом пропали и они.
Сознание вернулось от ледяной воды, стекавшей по голове за воротник. Резкий запах нашатыря рванул легкие. Приступ кашля вызвал рвоту. Мои палачи разошлись по углам и брезгливо отвернулись.
- Лучше сказать правду, - следователь издали участливо улыбнулся. - Зачем лишние муки? Назови членов комитета, и тебя больше никто не тронет.
В голове стоял красный туман. Жирная морда следователя двоилась, как в сбитом с фокуса фотоаппарате. Сквозь разбитые губы с трудом выдавил:
- Я… ничего… не знаю…
Все началось сначала. Время остановилось, превратясь в узел тупой боли. В минутные паузы просветленного сознания видел все ту же жирную морду.
- Говори! - рычал он, ворочая глазами.
- Не знаю! - отвечал я, и все продолжалось, как кошмарный бесконечный сон.
Наконец меня перестали мучить и через некоторое время выволокли из кабинета под злобное напутствие:
- Упрямый осел! Я из тебя вытяну…
Обратный путь до блока и остаток дня - сплошная цепь мучительных болезненных ощущений, прерываемых тягостными провалами воспаленного сознания, словно я уходил с головой в затхлую жижу и, задыхаясь, тонул.
Потом вдруг меня выталкивало на поверхность, мрак расступался, в зеленоватом свете проступали призраки людей. Боясь задохнуться, я безголосо кричал и в широко открытый рот врывалось холодное, скользкое… Надо мной склонялось участливое лицо Калитенко. Растянутые в грустной улыбке губы шевелились, голова вяло покачивалась, потом увеличивалась, распухала: это уже Никитин. Нет не Никитин. Это злая бульдожья маска следователя. Она почему-то вращалась все быстрее, и уже не маска, а что-то непонятное, огромное и страшное неслось мне навстречу.
"Трра-ах!.." - и снова аспидная темень.
К вечеру сознание вернулось окончательно.
Через день вызов в гестапо повторился. На этот раз меня уже не держали в коридоре, а втолкнули сразу в кабинет.
- Здравствуйте! - приветливо кивнул следователь. - Как себя чувствуете? - В вопросе слышна явная издевка. - Не нужна ли помощь?..
Страха не было. Только под ложечкой щемило, как перед прыжком с большой высоты. Вопросы следователя мгновенно подняли злобу, она захлестнула; почувствовал, как кровь прилила к щекам и разом отхлынула.
- Нет, благодарю вас.
- Ну вот что: не будь мальчиком. Твой героизм никому не нужен, никто о нем не узнает, а если и узнает, то тебе уже будет совершенно безразлично, кто ты - герой или… В общем незачем тебе терпеть напрасные муки. Понял?
- Понял.
- Вот так-то лучше. - Он положил перед собой листок бумаги, снял с пера ворсинку. - Мы знаем имена организаторов БСВ в Перлахе. Это уже не интересно. А вот кто организовал БСВ в Моосбурге? Тарасов, Шахов, Платонов, Баранов, Гамолов, Петров? Кто еще?
- Не знаю я этих людей. Первый раз слышу…
- А, соба-а-ака… Ты вот как? - прошипел внезапно озверевший следователь. - Тупой русский скот! - Короткий ошеломляющий удар свалил меня. - Он не знает! Сволочь! Большевистское отродье…
Дальше я уже не слышал. Под тяжелым каблуком хрустнули ребра. Дневной свет ослепительно вспыхнул и мгновенно погас.
Прошел час, или два, или несколько минут - не знаю. В помутневшем сознании, как в матовом стекле, размыто мелькали черные фигуры. Две, три, а может, и все десять. В ушах - вата. Через нее доносилась брань:
- Щенок… Легонько двинул в бок - он и лапы врозь.
- Ха-ха-ха… Легонько… Для крематория больше не надо.
- Дай еще понюхать. Доживет до виселицы. Русские скоты живучи. - Дальше говоривший разразился дикой, бессмысленной русской руганью.
Подумалось: "Обо мне говорят". Подумалось безучастно, будто о постороннем. Мысли ворочались, словно мельничные жернова - тяжело и медленно.
- Встать, встать, говорю! - Голос следователя сорвался на фальцетный визг.
Я попробовал пошевелиться. В ребрах застрял пучок огромных иголок. Больно до одури, до исступленного крика и нечем дышать, будто из комнаты откачали воздух. Я тщетно ловил его судорожными быстрыми глотками. Без помощи было не подняться.
- Встать! Ферфлюхтер гунд!
Рыжий Ганс, подхватив под мышки, взгромоздил меня на стул.
- Давай говорить начистоту, - следователь из-за стола сверлил меня злыми глазами. - Запирательство ведет тебя к гибели медленной и мучительной. И умереть не умрешь и жить не будешь. И так будет продолжаться, пока не вытяну из тебя все, что мне нужно. Лучше уж говори. Что ты знаешь о комитете БСВ? Молчишь?
- Нет, не молчу… Не знаю… ничего…
- Ничего не знаешь? Сотни молодчиков прошли через этот кабинет, но не все вышли живыми. И все начинали твоими словами. Альзо! Кто руководил комитетом? Чернов? Баранов? Никитин? Шахов?
- Не знаю. Напрасно стараетесь, господин следователь. Я ничего не знаю.
- Озолин тоже не знал… Ганс, давай!
Отвалилось дверное полотно в смежную комнату. Подталкиваемая Гансом, в кабинет вкатилась госпитальная тележка на высоких шинах, прикрытая суконным одеялом.
В грязную тощую подушку вдавилась человеческая голова, точнее угловатый череп, плотно обтянутый желто-зеленой кожей, с густой порослью на давно не бритых щеках.
- Озолин, - следователь нагнулся к самому уху черепа. - Посмотри внимательно на этого типа. Узнаешь?
В запавших глазницах задрожали полупрозрачные коричневато-зеленые веки, устало поднялись, открыв огромные глаза, горящие жутким внутренним огнем. Они гипнотизировали, угнетали выражением огромной муки, молчаливым страданием, от них невозможно было ни спрятаться, ни уйти.
- Узнаешь? - напористо спросил следователь.
От предельного напряжения у меня внутри все дрожало, но я смотрел прямо, не отрываясь и не мигая, в глаза этому человеку, перенесшему муки ада.
Наконец взгляд Карла Озолина потускнел, затуманился набежавшей слезой. Веки устало опустились, подобно занавесу перед ярко освещенной сценой.
- Узнаешь?
- Нет, не знаю… - тонкие губы чуть разошлись.
- И этого не узнаешь? - обозлился следователь. - Ты должен его узнать! Ну?
Глаза больше не открылись. Голова слабо качнулась из стороны в сторону, хриплый выдох повторил:
- Не знаю.
- Убрать.
Двое эсэсовцев легко выкатили тележку с ненужным на этот раз Озолиным в коридор.
Несколько минут следователь задумчиво ходил по кабинету от стены к стене позади стола. На настольном стекле чадила забытая сигара. Дым от нее тянулся к потолку витой голубой струйкой, незаметно растворялся в спертом воздухе.
Заложив за спину руки и подрыгивая ногой, следователь смотрел в окно, потом коротким толчком распахнул створки за прутьями решетки. Сразу стало прохладнее. В стриженых кустах за окном зазвенел переливчатый хор беззаботных пернатых. В ту минуту я им искренне позавидовал.
- Ну что ж, - отвернулся следователь от окна, - продолжим. Какое участие в БСВ принимал майор Петров?
Проклятые птички! Мне вдруг до того стало жаль себя, что я готов был разреветься - беспомощно, жалобно, по-мальчишески, навзрыд. Понадобилась вся моя воля, чтобы подавить пришедшую не ко времени опасную слабость.
- Никого я не знаю. Бессмысленно и жестоко…
- Молчать!
- Мучить невинного человека. Убейте лучше…
- Убить?! Ха-ха-ха! Я обещал тебе смерть медленную, мучительную. Я растяну ее надолго. Будешь звать не раз, а ее все не будет. Не-е-ет! - злорадствовал эсэсовец. - Не-ет! Будешь от боли извиваться, как червяк. И не умрешь, до-о-олго не умрешь, большевистская сволочь!
Еще несколько минут отстучали гулкими ударами сердца. Следователь ожил, как человек, пришедший к окончательному решению, конкретному, единственно верному.
- Ганс, на кобылу его!
Палач поволок меня в угол и, как мешок, бросил на жердевой настил высокого топчана. Ноги попали в ящик, пристроенный внизу, у ножек, перегнутое тело вытянулось вдоль настила, руки захлестнули упругие ременные петли. Спина, казалось, разорвется, растянется и полезет, точно жгут ваты. К горлу подступила тошнота, сознание помутилось, но я еще слышал далекий голос следователя:
- Назови членов комитета! Молчишь?
Что-то очень тяжелое обрушилось на поясницу. Казалось, тупой топор врубался в спину, ягодицы, рвал мясо. Палящий огонь разлился по телу, терзал каждую жилку нестерпимой, адской болью. Я закричал и в муке захлебывался своим криком, а может, кровью. Но удары продолжали штамповать меня, и с каждой секундой все тупее. Свет меркнул, темнел. Потом вдруг вспыхнул ярко, ослепительно. В момент вспышки пронеслось облегчающе, коротко: "Все".
4
Сон тянулся неправдоподобно долго. Меня все время, покачивая, уносило куда-то вдаль. Иногда доносились обрывки фраз, иногда меня поворачивали на мягкой мшистой подушке - тогда пахло хвоей и чем-то еще непонятным и приятным. А иногда из темноты подкрадывался ко мне огромный лохматый пес. Он по-страшному блестел светящимися глазами, а меж желтых клыков по узкой полоске языка стекали капли крови. Мне становилось страшно. Я кричал, порывался встать, но что-то мягкое, упругое прижимало к земле, голову обволакивал холод, и жуткое видение исчезало.
В яркий солнечный день вернулось сознание. На верхнем ярусе койки было тихо, светло, и я не сразу осознал переход к реальной жизни.
Рука нащупала шероховатый край бумажного матраца. Чуть выше края кровати белел залитый светом обрез окна. За ним толклись полосатые хефтлинги. Значит, все осталось по-прежнему, только я больной и разбитый. И сразу вспомнился допрос.
- А-а, ожил? Вот хорошо! Молодец… - голос прозвучал задушевно, мягко. Повернув голову, увидел соседа Краузе.
- Лежи, лежи. Потом наговоримся.
С неожиданным проворством он исчез в проходе.
Спустя несколько минут между кроватями поднялась коричневая голова Юлиуса. Беззубый рот растянулся в улыбке, теплой, по-домашнему доброй.
- Тихо, тихо, художник, - он осторожно пожал мою руку. - Теперь пойдешь на поправку.
Юлиус оказался прав. Через несколько дней я, цепляясь за кровати, уже ходил по спальне.
Краузе почти не оставлял меня одного, и хотя в его обществе не так уж было весело - слишком замкнут и молчалив он был, но как сиделка он был великолепен. Мы могли часами лежать молча. Я - на животе, Генрих - на спине, подложив под голову согнутые кренделем руки. Только в одном случае он бывал разговорчивым: когда речь заходила об Испании. О ней он рассказывал интересно, с большим душевным подъемом. В рассказах неизменно присутствовал командир Интернациональной бригады генерал Матраи. Генрих лепил его образ живо, красочно, с большой теплотой, как образ любимого человека и героя. Обо всем остальном Краузе говорил мало и неохотно.
Я уже знал, что со второго допроса меня привезли на носилках и сбросили на солнцепеке под стеной барака.
Юлиус забрал меня в блок лишь под вечер, когда в лагерь вернулись рабочие команды, стало людно и мое исчезновение могло пройти незамеченным. Пять суток прошли в тяжелом бреду, и Краузе не отходил от меня ни на шаг.
Юлиус и Краузе - люди совершенно различные. Но что-то их сближало. Часто они усаживались в дальнем углу спальни и, заговорщицки сблизив головы, подолгу гудели приглушенными голосами, временами переходя на шепот. Они оберегали свою тайну от посторонних ушей. Я это понимал и делал вид, что ничего не замечаю.
Вечерами в спальне бывало тесно, шумно и душно. В моем углу под потолком, кроме нас с Генрихом, еще двое. Один из них, высокий старик с гвардейской выправкой, - словенец Урбанчич, второй - хорват, доктор Кунц. Оба шумные, говорливые, по пустякам спорящие до исступления.
Годы Урбанчича не согнули, только высушили да покрыли голову белым пухом. На длинной шее крепко сидела внушительная голова с клювообразным носом и как бы выгоревшими, огромными навыкате глазами. Когда он сидел напротив, свесив в проход длинные тощие ноги, уперев в край койки руки, мне он казался похожим на старого усталого кондора, растерявшего оперенье, но еще сильного и опасного.
В противоположность ему доктор Кунц - полный, благообразный мужчина, кипучий, крикливый, безалаберный.
Их арестовали в один вечер - на банкете у доктора Кунца - и бросили сначала в тюрьму, потом в Дахау, даже не объяснив причины ареста.
Урбанчич любил пофилософствовать.
- Интересные бывают повороты в жизни, - говорил он однажды, гипнотизируя меня своими неподвижными глазами. Он тщательно подбирал русские слова, отчего речь тянулась медленно, как тяжело груженный воз. - Даже когда человеку очень трудно, и то интересно жить, ожидать нового…
- Ха! Интересно!.. - Кунц вскинулся, как боевой петух. - Пригвоздят к стенке, как жука булавкой! Это, по-твоему, интересно? - В гортанной речи слышались одни согласные, точно в горле перекатывались гремящие шарики.
- А если и шлепнут такого жучка, как ты, - тоже не велика печаль. - Урбанчич коротко хохотнул, а Кунц обиженно отвернулся.
- Вот вы, капитан, - продолжал старик, - еще совсем недавно были советским офицером. Я крупный собственник-капиталист. По идее мы враги. Но судьба нас поставила на одну доску. Подравняла и примирила. А ведь в революцию меня, пожалуй, расстреляли бы?
- Пожалуй, расстреляли бы, - ответил я ему в тон, - если бы не расстались добровольно с награбленным добром.
- Награбленным? - удивился он. - По-моему, нажитым…
- Чужим трудом?
- Но моим умом! Впрочем, зачем я вас спрашиваю, что было бы со мной в революцию. Я это и так знаю. Попадись я к вам в те годы… А вот как бы со мной поступили сейчас?
Я не совсем понял смысл заданного вопроса.
- Как то есть сейчас?
- Ну, вот если бы в Дахау пришли русские?
До этого Урбанчич длинно и скучно рассказывал мне, как он, будучи подполковником, служил в чешском корпусе, как корпус сдался в плен русским, а потом поднял мятеж против молодой Советской России.
- Под Пермью, - рассказывал он, - легла ваша Третья армия, но своею гибелью спасла Советы. Соединись мы с англичанами - все пошло бы по-другому: через два-три месяца от красных осталось бы только печальное воспоминание. Сейчас - другое дело. Сейчас Россия держит за горло Германию. Старые друзья, - он хихикнул. - Германия скоро перестанет дергаться. Как тогда со мной поступят?
Урбанчича беспокоила собственная маленькая судьба с точки зрения личного благополучия. На все остальное ему было наплевать.
- Думаю, что все будет зависеть от того, как вы сейчас к России относитесь, а не как относились раньше. Вероятнее всего, вас просто отправят в Любляну.
Урбанчич заметно успокоился. Помолчав немного, он твердо заявил:
- Как бы ни было, но лучше с русскими, чем с гуннами. Ослепла Европа!
- А вы давно прозрели?
Он неопределенно пожал плечами:
- Как и все… Гитлер сам прилежно старается пролить как можно больше света на свое ничтожество.
Испугавшись собственной смелости, старик тревожно оглянулся вокруг. В это время тоскливо завыли сирены.
- Флигералярм!
- Воздушная тревога!
В спальне затихли. Посты ВНОС прозевали налет: только закончили выть сирены, как в воздухе грозно повис тяжелый гул многочисленных самолетов. Над лагерем эскадрильи поворачивали курсом на Мюнхен. С той стороны доносились слабые хлопки зениток и раскатистый гул тяжелых взрывов.
Бомбежка затянулась часа на два. Это уже не первая. И всегда самолеты пролетали точно над лагерем. Заключенных это не пугало. Они были уверены, что ни одна бомба не упадет в черте лагеря. Вероятно, лагерь служил ориентиром перед выходом на Мюнхен.
На огромной высоте от общего строя самолетов оторвались две блестящие точки, полетели вниз, казалось, точно на лагерь. Многие затаили дыхание, мысленно прощаясь с жизнью. Некоторые даже полезли под столы и койки. Но страх был напрасен: самолеты вышли из пике у самой земли и, взревев моторами, ушли в голубую высь. Вслед им взметнулись два кучерявых облака черного дыма. Из окон бараков с жалобным звоном посыпались стекла: взлетела на воздух мебельная фабрика, стоящая почти вплотную к проволоке концлагеря. Точная работа летчиков еще долго служила предметом восторженных пересказов заключенных.
Прошла еще неделя. Все дни я проводил во дворе блока с Калитенко, Никитиным, Петровым и другими русскими. Доносов мы уже не боялись: прошло достаточно много времени, чтобы "познакомиться".
На допросы по нашему делу уже не вызывали - видимо, следствие подошло или подходило к концу. Настроение у всех нас было подавленное, обреченное. Единственный Концедалов не сдавался, пробовал расшевелить остальных острым анекдотом-экспромтом.
Ожидать нам пришлось недолго. В первых числах июля заключенных по делу БСВ начали сортировать, Часть перевели в блок смертников № 27. Таких набралось человек около ста. Других увезли в Маутхаузен. Третьих оставили в карантинных блоках.
Юлиус не забыл обо мне.
- Зибцих таузент цвай хундерт! - передали по двору.
Я опрометью бросился на зов. Юлиус топал ногами и истерически орал!
- За тобой посылать надо?
Сердитым тумаком он втолкнул меня за дверь. В комнате ни души.
- Хватит сидеть в карантине. Разыщешь во второй штубе шестого блока штубового Кристиана. Скажи ему, что от меня. Понял? - Юлиус строго посмотрел в глаза и уже мягче добавил:
- Он знает, как с тобой поступить.
- Спасибо, Юлиус…
- А, брось!.. Все мы люди, все жить хотим. Живи и присматривайся. Рот держи на завязке. Когда понадобишься, тебя найдут. Иди! Сколько раз тебе говорить, сумасшедшая голова? - Он снова перешел на визг, и я кубарем вылетел во двор блока и дальше - к воротам.
- Пропусти его, - прокричал Юлиус торвертеру.
Выскочив за ворота, я еще долго слышал его визгливый голос.
Калитенко оказался прав: против меня не было прямого обвинения, и очная ставка с Озолиным решила исход следствия. Смерть еще раз дала мне отсрочку.
Двадцать первого июля 1944 года лагерь притих, скованный смертельным ужасом. Многих политзаключенных немцев, эсэсовцы хватали из лагеря, с работы, отовсюду и загоняли в крематорий.
Исчез за глухим кирпичным забором и Генрих Краузе. Юлиус, парикмахер Карл и другие немцы замерли в тоске ожидания приближающейся гибели.