* * *
Мне давно хотелось осуществить в Талашкине еще один замысел. Русский стиль, как его до сих пор трактовали, был совершенно забыт. Все смотрели на него как на что-то устарелое, мертвое, неспособное возродиться и занять место в современном искусстве. Наши деды сидели на деревянных скамьях, спали на пуховиках, и конечно, эта обстановка уже перестала удовлетворять современников, но почему же нельзя было построить все наши кресла, диваны, ширмы и трюмо в русском духе, не копируя старины, а только вдохновляясь ею? Мне хотелось попробовать, попытать мои силы в этом направлении, призвав к себе в помощь художника с большой фантазией, работающего тоже над этим старинным русским, сказочным прошлым, найти лицо, с которым могла бы создать художественную атмосферу, которой мне недоставало.
Меня окружали милые, близкие люди, но совершенно непричастные к искусству. К тому же я не могла отдаться всецело намеченной цели, так как муж не любил деревни, с трудом проживал в ней два-три месяца, да и то в хорошую погоду, а как только вечера становились длинными и темными, он под всевозможными предлогами удирал в Петербург или за границу, предоставляя мне остаться еще некоторое время, но вообще не любил долгого моего отсутствия. Оставлять же мои мастерские без руководителя было невозможно.
Врубель во время своего пребывания в Талашкине указал мне на художника Малютина как на человека, вполне подходящего для моего дела и по характеру своего творчества могущего выполнить все мои художественные затеи.
Киту пришлось по делам быть в Москве в это время, и я поручила ей отыскать Малютина, переговорить с ним и пригласить к себе в Талашкино на постоянную службу. Она застала его в ужасающей нищете, у него была жена и несколько человек детей. Он охотно отозвался на мое предложение и переехал к нам со всей семьей. Он оказался очень полезным и, по-видимому, сам увлекся моими задачами и целями.
Талашкино сделалось целым особым мирком, где на каждом шагу кипела жизнь, бился нерв, создавалось что-то, ковалась и завязывалась, звено за звеном, сложная цепь. Набралась кучка способных мальчиков, частью из школьников, в которых я подметила способности (как, например, Мишонов), частью из пришлых, прослышавших, что в Талашкине можно поучиться художествам.
Недалеко от будущей церкви, на склоне горы, на фоне елей и сосен, мне захотелось построить себе особый домик в русском стиле, и по рисунку Малютина был выстроен хорошенький, уютный "теремок", с красным резным фронтоном, исполненным в наших мастерских, с гармоничной раскраской*. Из окон его расстилался чудный вид, а у подножия горы раскинут был школьный фруктовый сад, дальше шли поля, окаймленные лесами. В этом теремке поместилась учительская читальня, пианино, а в нижнем этаже читальня для учеников.
* * *
Наши талашкинские рукоделия достигли уже известного совершенства, но все еще не удовлетворяли меня. Приходилось вышивать покупным материалом. Мы покупали английские нитки, которые придавали вышивкам банальный оттенок, что-то безличное. У меня возникла мысль воспользоваться сохранившейся еще среди наших смоленских крестьянок традицией и привлечь тех из них, которые еще не забыли украшенных вышивками своих нарядов и помнили способ старинной растительной окраски. Мне нужен был помощник в этом деле. И вот однажды в бытность мою в Петербурге, зайдя в Пассаж и остановившись перед магазином, в котором были выставлены мордовские костюмы, белые вышивки и какие-то деревянные солонки, я, заинтересованная, вошла в магазин. Заведующей магазином оказалась представительная седая дама, очень обходительная, разговорчивая и, видимо, любящая и понимающая кустарное дело, госпожа Погосская. Заметив мою слабую струнку - интерес к народному творчеству, - она мигом овладела моим вниманием. Это ей ничего не стоило, она была ловкая женщина, побывавшая всюду, и в России, и за границей, изведавшая силу своего слова. Она умела прекрасно говорить на эту тему и, слушая меня, только горевала об одном, что ей большей частью приходится иметь дело с людьми, не понимающими кустарного дела, что сожаления ее будут удвоены теперь, когда она познакомилась с такой личностью, как я, которая с полуслова ее понимает. Какой бы получился результат, если бы она работала со мной заодно! У нее была дочь, тоже занимавшаяся кустарными вышивками, по ее словам, очень преданная делу матери, поставившая себе целью найти потерянный секрет старинной растительной окраски льняных тканей и шелка.
Эта седовласая женщина внушила мне такое доверие, что я сразу предложила и матери, и дочери поступить ко мне на службу для совместной работы. Решено было, что ее дочь приедет ко мне в Смоленск, а так как дело было осенью и строить специальную красильню было невозможно, то я предоставила ей один из моих "мусорных" домов во Фленове.
Г-жа Погосская должна была руководить всем делом, и мы предполагали открыть в Москве небольшой магазин для сбыта наших кустарных вышивок и произведений столярной, резчицкой и керамической мастерской.
В эту зиму начались выставочные постройки в Париже, и муж ни в коем случае не разрешил бы мне оставаться в деревне дольше. С грустью пришлось покинуть Талашкино, и я успела только водворить девицу Погосскую на ее зимней квартире, устроив ей там удобную мастерскую и временно красильню. Жить я предоставила ей в моем милом "теремке" и приставила к ней прислугу.
* * *
Когда я однажды весной вернулась из-за границы в Талашкино, ко мне прибежала Завьялова с докладом о том, как все обстоит во Фленове. Она, видимо, была непокойна, но прикрывалась развязностью и с большим увлечением стала мне рассказывать об одном новом ученике, расхваливая его на все лады. История, по ее словам, выходила необыкновенно трогательной. Однажды по большаку, направляясь в Рославль, шел бедный мальчик-сирота и, проходя мимо поворота во Фленово, прочитал на столбе надпись: "Народная школа". Он решился завернуть туда, там его приютили, обогрели, приласкали, а он привел всех в умиление своим умом и развитием. Тогда Завьяловы, сжалившись над бездомным сиротой, решились на свой страх оставить его в школе пансионером, будучи уверены, что когда я узнаю этого ребенка, то тоже буду от него в восторге.
Каково же было мое изумление, когда я, вместо ребенка, среди детей 13-ти, 14-ти лет увидала рыжего детину, лет 24-х, с признаками тщательно выбритой бороды!…
Неудивительно, что Хамченко - так звали его - сделался немедленно первым учеником и ослепил своими способностями и умом учителей… Этот парень, видимо, прошел уже через огонь и воду. Где только он не перебывал, начитанный, неглупый и себе на уме.
Несмотря на то что он проходил за ребенка, он был, несомненно, во сто раз развитее учителей и любил над ними иногда очень зло подшутить. Подмигнув товарищам, он вызывал их на какой-нибудь отвлеченный разговор, задавал сложные вопросы, наивно прося объяснения, и торжествовал, когда ставил их в затруднительное положение, или, вычитав в энциклопедическом словаре какой-нибудь исторический или научный факт, запомнив имена и годы, обращался с вопросами к учителям, тоже, конечно, в присутствии товарищей; учителя снова попадались впросак. Между тем ученики шли целой гурьбой на эти диспуты и потом вместе с Хамченко смеялись над учителями, а он делал это с расчетом подорвать доверие к ним ребят.
Несмотря на все старания Завьяловой, я продолжала коситься на этого великовозрастного питомца и предчувствовала, что от него можно ожидать чего-нибудь недоброго. Мой инстинкт не обманул меня.
У жены Панкова было три брата, Солнцевы. Один - армейский офицер, ничего из себя не представляющий, однако, когда я узнала лучше дух этой семьи, я подумала, что вряд ли такие офицеры полезны в армии, в смысле благонадежности и хорошего влияния на солдат. Второй, которого мы называли "вечный студент", - громадный детина, с бородой, лет 30-ти. Обыкновенно, знакомясь, он развязно рекомендовал себя: "социал-демократ". Третий - таинственный гимназист, вечно где-то скрывавшийся и постоянно находившийся под надзором полиции. Когда приходилось где-нибудь с ним сталкиваться, он демонстративно не кланялся, вероятно, выражая этим свои более чем либеральные убеждения. Вся эта компания со студентом во главе вносила в мою школу нежелательный дух. Пока ребята были еще малы, я хотя и косо смотрела на их пребывание во Фленове, но думала, что они не могут еще иметь никакого влияния на детей, имея дело с такими юными умами. Однако случилось одно обстоятельство, которое убедило меня в противном.
Своими постоянными интригами, а главное, близостью своей с Солнцевыми, которых я считала вредными для школы, Панков сильно расхолодил меня в отношении к себе. Я потеряла понемногу всякое уважение к нему и потому была рада, когда он ушел от меня и перебрался в Москву. Я надеялась, что отъезд его навсегда избавит мою школу от того духа, который он со своей родней внес во Фленово. Я заменила его преподавателем Симоновым, взятым по рекомендации и получившим от него все указания для ведения пасеки.
Вначале Симонов казался очень старательным и преданным делу. Но я никак не могла разгадать его. С виду он был общительный, разговорчивый, но в нем всегда была какая-то двойственность, что-то неискреннее, что, впрочем, в конце концов и обнаружилось. Сомнения мои вполне оправдались. В 1903 году, когда уже чувствовалось в школе какое-то брожение, в котором я, к сожалению, не отдавала себе отчета, Симонов, как и многие другие учителя, принадлежал к кучке красных и недовольных. Пробывши в моей школе два года, перед самым началом занятий, в мое отсутствие, как раз накануне моего приезда, Симонов, не предупредив меня как попечительницу, в полном смысле слова бежал из Фленова. С вечера накануне забрал жену, детей и уехал на станцию. Чего он страшился? Что натворил? Я никогда не могла понять. Не отъезд его, а способ, отношение к делу меня глубоко возмутили. Его неожиданный отъезд, как раз перед началом занятий, поставил меня в очень затруднительное положение. Мне пришлось спешно телеграфировать в Министерство, прося выслать мне нового преподавателя. Свои же обязанности он бесцеремонно взвалил на товарищей, и до приезда нового учителя они работали за него все его часы. Оказалось, что и это было дело рук Панкова, у которого чувства порядочности никогда не существовало.
Пришлось расстаться и с Завьяловым. Он не исполнил своего слова и не исправился, окружив себя самыми неблагонадежными людьми, стал подстрекать учителей и создал невозможную для школы атмосферу. Пока он был скромен и старался, жена его тоже стушевывалась, но затем она забрала его и всех учителей в руки, вздумала всегда первенствовать, всем распоряжаться, во все вмешиваться, сплетничать и поселила такой раздор в среде учителей, что выносить ее дольше стало невозможно, не говоря уже о ее мелком взяточничестве курами, рыбой от родителей неспособных учеников, которых она мне навязывала на шею. Я заменила Завьялова милым, тихим, скромным, очень порядочным, дельным и честным человеком, Масленниковым.
Злое семя, посеянное Панковым, дало неожиданные всходы. Миша Григорьев, один из старших в своем классе, нервный, способный и милый ребенок, вероятно, помня мое доброе к нему отношение, был со мной всегда приветлив. Это был тот самый мальчик, которого я приняла по просьбе маляров, работавших во Фленове в самый день открытия школы, и мать которого, по слухам, погибла на Ходынке. Но по приезде я не узнала Мишу. Он был насупленный, избегал моего взгляда, держался поодаль и стал водить постоянную компанию с Хамченко. Почему у них дружба? На какой почве? Я понять не могла. Но понемногу из разговоров я узнала, что в зимние вечера у Панкова, под предлогом балалайки, собирались, что-то читали. Вечный студент, конечно, играл первую скрипку и усердно просвещал компанию. Из учеников туда были допущены Миша и Хамченко. Тогда у меня стали понемногу раскрываться глаза: я поняла, откуда ветер дует.
В то время в школе служил садоводом С.А.Ярошевич, литовец, очень способный, энергичный и очень трудолюбивый. Он заметно отличался от остальных преподавателей, исполнявших свои обязанности спустя рукава. Некоторые были просто лентяями. Это усердие не нравилось учительской компании, потому что подчеркивало их общий недостаток. На огороде, в полях - Ярошевича всюду было видно. Когда ни приедешь, Ярошевич всегда за делом. Вставал он раньше всех, компании не водил ни с кем. Да это и трудно было - все его сторонились. Узнавать от него мне кое-что иногда удавалось, но, видимо, он был чем-то запуган.
Раз в школе, не помню по какому поводу, вышла с ним неприятная история. Хамченко и Миша, неизвестно кем подстрекаемые, пришли к управляющему сказать, что если Ярошевича не прогонят, то они уйдут из школы. Управляющий, Масленников, пришел мне доложить об этом. Я не могла потворствовать капризам учеников и в угоду им отстранять преподавателя. После этого каждый из учеников мог бы тоже потребовать устранения непонравившегося преподавателя. Поэтому я взяла сторону Ярошевича и всеми силами старалась отговорить Мишу от задуманного, тем более что ему оставалось всего два месяца до окончания курса. Ему было 16 лет, он был на хорошем счету, учился отлично, и было обидно, если бы он ушел из школы, не получив свидетельства об окончании. Все его труды в течение 4 лет пропали бы даром. Мне на помощь явилась Киту. Масленников был очень огорчен и тоже отговаривал его. Но ни мои хорошие слова, ни наши общие увещания не повлияли на Мишу. Он, видимо, боролся с собой, страдал, плакал, но решения уйти не изменил.
Хамченки мне не было жаль. Я рада была от него избавиться. Предчувствие мое не обмануло меня. Я всегда ждала от него какой-нибудь неприятности, но Мишу очень жалела. И они ушли.
Как обнаружилось потом, у Миши были деньги, и они-то и послужили приманкой для Хамченко. История этих денег такова. Спустя месяц после поступления Миши в школу откуда ни возьмись явилась его мать, которую уже считали погибшей во время ходынской катастрофы. Это была богомолка, бродячая женщина, продувная баба, отправившаяся после Ходынки на какое-то богомолье. Года через полтора придя в Смоленск, она как-то узнала, что ее сына приютили в школе, и пришла навестить его. Пожила у одного из учителей в кухарках, а потом, отдав Мише книжку сберегательной кассы, на которой у нее было двести рублей, снова отправилась странствовать.
Хамченко примазался к этим деньгам и бессовестно увлек Мишу за собой, враждебно настроив против меня и взвинтив ему голову всевозможными идеями, которые они черпали из уроков братьев Солнцевых. Впрочем, Хамченко из того же теста, учиться ему было нечему. Миша, как неопытный мальчик, всецело попал под их влияние, и они ловко его одурачили.
Впоследствии я узнала, что Завьялова приняла этого огромного парня, Хамченко, взявши с него пять рублей взятки, и вот почему так сильно мне расхваливала его. Но недаром я никогда не могла разделить ее восхищения. Он ловко пристроился на три года и за свое воспитание, одежду, пищу и квартиру в течение трех лет заплатил всего только пять рублей… Мой инстинкт не обманул меня.
Новый управляющий школой, заменивший Завьялова, недолго пробыл во Фленове. Он принес большую пользу, и я была им очень довольна, но, к сожалению, ему пришлось уйти по семейным обстоятельствам, вскоре же он был вызван ратником ополчения и уехал отбывать свой срок. Я лишилась хорошего и ценного сотрудника.
* * *
У меня накопилось так много работ из моих мастерских, что я для поощрения моих учеников смогла устроить выставку талашкинских изделий в Смоленске, в том самом здании, где была рисовальная студия при Куренном, так что эта постройка сослужила мне еще службу. Мы очень живописно убрали комнаты и разместили предметы. Там были сани, украшенные живописью и резьбой, дуги, балалайки, дудки, скамейки, рамки, полотенца, мебель, шкафчики, шкатулки, стулья, а также много вышивок - все труды моих учениц и учеников.
Собралась очень разнообразная и живописная выставка. Цену за вход назначили дешевую, десять копеек, и с благотворительной целью. К сожалению, посетителей за весь месяц перебывало не более пятидесяти человек, и между прочим, произошла маленькая забавная сценка, которую мне передала заведующая выставкой. Явилась дама, не то помещица, не то купчиха, и, молча, с лорнетом, обошла залу. Остановившись перед расписными санями, окаменела… Долго, долго она стояла, и так как в эту минуту была единственной посетительницей, то заведующая выставкой вежливо стала за ее спиной, чтобы дать объяснения. Наконец дама обернулась и говорит:
- Скажите, пожалуйста, это - сани?
Та вежливо ответила.
- Нет, скажите, пожалуйста, как же вы хотите, чтобы я села в такие сани?
Заведующая молча, навытяжку, стояла перед нею, не зная, что ей отвечать.
- Нет, я вас спрашиваю, скажите мне, как могла бы я сесть в такие сани?
Молчание. Не успокаиваясь, дама опять пристала:
- Нет, прошу вас мне сказать, как я сяду в такие сани?
Неизвестно, чем бы и скоро ли кончилась эта сцена, если бы не вошли новые посетители и не прекратили ее.
Вообще, наши вещи не вызвали восторга, а только немое удивление, которое мы не знали чему приписать: признанию или отрицанию подобного производства, сочувствию или порицанию. Но через несколько лет публика вошла во вкус, и мне пришлось видеть во многих домах мебель и убранство, скопированные с тех вещей, которые сначала вызывали только немое остолбенение. В то же время талашкинское производство привлекло к себе внимание художественной критики. Снимки с наших изделий были помещены в "Мире искусства" и в иностранных художественных журналах.
XVIII
Мир искусства. Дягилев. Мамонтов. Первый номер журнала. Серов
Моя "конспиративная" квартира осталась мне очень памятной еще и потому, что в ней зародилась мысль создать художественный журнал. С этим предложением ко мне туда однажды пришел Дягилев Сергей Павлович, и мысль эта мне очень улыбнулась, потому что я уже мечтала о подобном деле, придавая ему большое значение и сознавая, что без критического художественного журнала страна как бы не имеет общения между художниками и обществом, тем более что все еще первенствовавшая школа передвижников стояла явно на ложном пути и продолжала тормозить и затмевать и без того отставшее от западноевропейского русское искусство и развитие вкуса в обществе. То, что когда-то было, может быть, и хорошо, для нашего времени устарело, и, когда, бывало, после заграничных выставок приходилось посещать русские, глаза бежали с одной картины на другую, а смотреть было нечего.