Жизнь спустя - Юлия Добровольская 35 стр.


Я не смотрюсь в зеркало, только когда умываюсь, поневоле. И что я вижу? "Глаза, как коричневые звёзды" (автор сравнения А. Добровольский), ставшие двумя скорбными точечками с мешками под ними; ввалившийся из-за неудачного протеза рот. А "вкусные губы" (автор С. Гонионский) сузились в полоску. Ещё держатся густые волосы, но уже не золотого, а соломенного цвета.

Наверное, это зрелище, по контрасту, и вызвало к жизни утренний, лучезарный мемуар.

Письма в Милан

Кое-что о корреспонденте, адресате и публикуемых письмах

Двадцать лет (без малого) Лев Разгон регулярно писал письма в Милан.

Писем сохранилось около двухсот.

Сперва писали вдвоем: Лев и его жена Рика (Ри).

Потом Рики не стало, Разгон писал один.

Он писал: "Я пишу тебе, Юленька, этим письмом я заканчиваю мои долгие бессонные мысли. И ничего от тебя не хочу скрывать. Ты – моя защита в этой жизни. Это, конечно, странно, что я чувствую себя защищенным тобой. Но здесь не имеют значения расстояния и обстоятельства. Последние годы и месяцы Ри была совершенно беспомощной, но я чувствовал себя за ней, как за каменной горой. Ты переняла у нее эту странную и совершенно необъяснимую обязанность. Ты – для меня и есть каменная гора".

Лев Разгон был человеком неробкого десятка. Его не сломили семнадцать лет тюрем, лагерей, ссылок. Булат Окуджава, с которым Лева дружил и вместе заседал в Комиссии по помилованию, однажды сказал ему, что он молодо выглядит (несмотря на свои "за восемьдесят"). Разгон в ответ пошутил: "А меня долго держали в холодильнике…" Об этом у Булата в "Песенке Льва Разгона":

Я долго лежал в холодильнике,
омыт ледяною водой.
Давно в небесах собутыльники,
а я до сих пор молодой…

У "собутыльников" ("собутырников") не хватило силы духа, может быть, веры в надежду, чтобы не постареть.

Лев Разгон был человеком надежды. Его всем известный оптимизм, над общеизвестностью которого сам он в письмах горько посмеивается, был на самом деле способностью в трудных (кажется, безнадежных) положениях, совершая подчас неимоверное усилие над собой, над собственным духом и волей, не утрачивать надежду на добрый исход. Провозглашая в застолье ходкий тогда тост – "За успех нашего безнадежного дела", Лев Разгон, может быть, единственный за столом, пусть какой-то частицей своего Я, не исключал успеха. Он был пронзительно умный человек. Надежда была у него не слабостью, не уступкой понятному желанию лучшего, не даром религиозного отношения к жизни, но необходимым для него элементом логического мышления.

Кроме того, что у Разгона доставало на это силы воли, он имел на это право. Семнадцать лет, по собственным его словам (и не шутке) состязался со Сталиным – кто кого переживет, и в условиях, которые, казалось, делали его победу невозможной, – пережил. Был убежден, что эта победа принесет ему свободу – и обрел ее. В таежной зоне узнал, что в другом таком же лагере умерла (замучена) первая его жена, юная, любимая, мать его дочери, но годы спустя в тех же краях, где, по слову Булата, "преследовал Север угрозою надежду на свет перемен", обрел Рику. После освобождения он долго нес службу критика детской литературы, писал повести и научно-популярные книги для юношества, "но в тишине, но в тайне" творил главный труд своей жизни – "Непридуманное", рассказы о ГУЛАГ’е, написанные о том и так, о чем и как никто до него не писал. Мне уже приходилось вспоминать, что я, близко дружа с Разгоном, был осчастливлен его доверием хранить заветную, тайную рукопись книги. Лева не торопился печатать рукопись за границей, наказывал: когда он умрет, рукописью распоряжается Рика, умрет Рика, я волен поступать по моему усмотрению; если не настанет время печатать книгу в России, переправить за рубеж. Никто, слава Богу, тогда еще не умер, время настало: флагман перестроечной публицистики коротический "Огонек" напечатал первый рассказ из книги ("Жена президента"), и – вера в надежду не подвела – однажды, как пишут в биографиях, Лев Разгон проснулся знаменитым. Ему как раз накануне исполнилось восемьдесят лет…

Публикуемые письма открывают читателю, как тяжело было Разгону оставаться собой в системе бесправия и беспредела, где главное понятие жить оказалось заменено навязанным понятием выживать, скольких сил стоило хранить в душе, не сдавать надежду и веру, во всяком случае (следуя тезке, Льву Толстому) делать, что должно, и пусть будет, что будет…

Время уже не советское – постперестроечное. Но, соответственно, и постсоветское. Всё советское, набранное, вобранное в себя государством, страной, обществом, штучным человеком в минувшие семьдесят лет, упорно и трудноистребимо продолжает оставаться на посту, как во внешнем устройстве жизни, так, главное, в устройстве жизни душевной, на его нравственных – безнравственных! – основах, взглядах, привычках замешиваются производимые перемены. Это особенно мучительно угнетало Разгона, что вычитывается и из его писем. В тяжкие времена, когда мало кто умел верить в будущее благо, его не оставляла надежда. Теперь, когда надежде вроде бы наступила пора сбываться, новое время, маня возможностями перемен, всё дальше уводило государство, страну, общество, штучного человека от благих возможностей. Россия снова пожелала пройти мимо них, как заколдованный алхимик оборачивая злом, дающееся ей в руки благо. Лев Разгон был проницательный человек. Есть такая должность – о ней писал Лев Толстой – стоять на тендере паровоза, когда поезд идет под откос: ты это видишь, понимаешь, а люди в вагонах спят, жрут, играют в карты и делят выручку…

Поэтому Лев Разгон, признанный, обласканный вниманием общества, он, который, что называется, нарасхват, страдает, тоскуя от одиночества. Поэтому, он, не только давно выпущенный из-за колючей лагерной ограды, но обретший наконец удел свободно говорить, печататься, передвигаться, по-прежнему чувствует плен в своем отечестве (так – "Плен в своем отечестве" – переиначил он в изданиях 1990-х годов заглавие своего лагерного "Непридуманного"). Поэтому "плачет, бесстыдно плачет", видя трупы мальчиков, убитых в Чечне (и не менее потому плачет, что, когда говорит, пишет о Чечне, о мальчиках, об убитых, – "всё в пустоту"). Поэтому, полагая в том едва ли не единственно удающееся доброе деяние, он упрямо ездит по вторникам на заседания Комиссии по помилованию и "милует убийц" ("Все они – безобидные люди по сравнению с теперешней генерацией убийц и бандитов разных рангов"). Поэтому ему, бессчетно что испытавшему, повидавшему, пообдумавшему, остро необходима защита – каменная гора…

Юлия Добровольская живет в Милане на Corso di Porta Romana – название часто встречаем в публикуемых письмах Льва Разгона как адрес Земли Обетованной, рая, мечты.

Она живет в Италии почти три десятилетия.

Юлия Добровольская – известнейший итальянист, по ее учебникам и словарям уже не одно поколение изучает итальянский язык и совершенствует свои знания в нем. Она – известнейший переводчик, одарила русских читателей знакомством со многими лучшими произведениями современной итальянской литературы (как ключевое назову лишь одно хорошо нам знакомое имя – Джанни Родари). Ей приходилось много заниматься и устным переводом: она работала с приезжавшими в Советский Союз деятелями итальянской культуры. Правительство Италии присудило ей государственную премию за укрепление культурных связей между странами; советское правительство четыре года не выпускало ее получить премию (почти всю свою советскую жизнь она была невыездной).

С Разгоном (Разгонами) у Юлии Добровольской давняя и самая близкая, какая может сложиться в долгом и откровенном общении, дружба.

Несмотря на разницу лет, происхождения, воспитания она, как и Лев, была захвачена в юности "штурмом унд дрангом" большевистской идеологии и практики, когда властолюбивые, агрессивные цели верхов отозвались во многих молодых сердцах внизу романтическими миражами и порывами: "мы новый мир построим", "землю в Гренаде крестьянам отдать".

"Радость жизни, такая естественная в юности, накладывалась на оптимизм, предписывавшийся советским людям, которым "жить стало лучше, жить стало веселее", – пишет об этом Юлия Добровольская. Увы, роковые иллюзии не метафизическими построениями развеивались: их сокрушала, дробила безжалостная молотилка опыта. "Мы верили прекрасным словам и не видели черных дел. Будем откровенны: боялись видеть, не хотели видеть. До поры. Впрочем, многие из чувства самосохранения или по недомыслию так и прожили жизнь в шорах", – читаем дальше. Чтобы остаться (стать) человеком, главное не поддаться искусам страха и самолюбия, принять жестокий опыт не как помеху жизни, а как руководство ею. "Важно не оказаться в числе застрявших, осмыслить, что с нами произошло и не бояться признать, что к советским мерзостям все мы косвенно причастны. Так считал и отсидевший семнадцать лет писатель Лев Разгон – главный обвинитель, вместе с Буковским, над официально так и не состоявшемся суде над КПСС". О своем опыте, о прожитой жизни Юлия Добровольская размышляет в книге "Post Scriptum".

В роковом 1937 году ей, юной студентке филфака Ленинградского университета, предложили поехать в Испанию. Еще бы не поехать! (Вот она, Гренада-то!) В Испании шла гражданская война, для нас – передовой край борьбы с фашизмом. Там действовали наши военные – командиры, комиссары, советники. Не хватало переводчиков. Молодых людей, юношей и девушек, поднатаскали за сорок дней (в ЛенГУ испанского тогда не преподавали) и отправили в пекло. На Пиринеях Юлия увидела не ту войну, о которой читала в газетах, какую предполагала увидеть, о какой даже и мечтала. Она увидела военные закулисы: политические интриги, господство партийных интересов, трусость, предательство, возвеличение ничтожеств, преследование героев. "Обыски, аресты, расстрелы без суда и следствия по обвинению в троцкизме, шпионаже, вредительстве, саботаже… Рушили церкви, истребляли священников, громили монастыри, грабили имения, убивали богатых и знатных, – убивали, убивали, убивали, чтобы в Испании все было готово к приходу Советов… А у нас подозрительно часто погибали лучшие…". Много лет спустя философ Мераб Мамардашвили, добрый друг Юлии, скажет: "В Испании ты сражалась за правое дело, которое, к счастью, было проиграно".

Снова цитирую Юлию Добровольскую: "А потом его арестовали… Этот рефрен сопровождает большинство рассказов о людях сталинских времен. В компании всегда найдется кто-нибудь, кто от избытка здравого смысла задаст бессмысленный вопрос: "За что его (ее) посадили?"

Добираться из Испании обратно в Союз было непросто. А потом – некоторое время спустя – ее арестовали. За что? (Бессмысленный вопрос.) Сперва шили – страшнее не придумаешь! – измену родине. В конце концов дали срок по статье (вот уж подлинно бессмыслица!): "в виду отсутствия состава преступления, но учитывая, что находилась в условиях, в которых могла его совершить". Молодая узница познакомилась с Лубянкой, Лефортовым, Бутырками, потом – шарашка…

Речь идет об этапах опыта, ценой которого человек подчас обретает внутреннее право считать себя свободным человеком. В советских условиях движение к внутренней свободе давалось тяжело и небыстро.

Юлия Добровольская была уже известным преподавателем и переводчиком, нередко встречалась с иностранцами, иной раз не слишком желательными, позволяла себе говорить с ними откровенно, по крайней мере откровеннее, чем полагалось, тем более, чем свыше требовали, работала не по указке, часто показывала гостям не то, что им хотели показать, но то, что им необходимо было увидеть, чтобы правильно разобраться в происходящем, – и все равно недоговаривала, таилась, сторонилась, не приглашала и не отвечала на приглащения, и оттого чувствовала себя опутанной сетью запретов, страхов, недозволенностей, слежки, навязанной лжи, сделок с совестью. То же чувство испытывал ее муж Семен Гонионский, замечательный латиноамериканист, нестерпимо рано ушедший из жизни. ("Я обвиняю в его безвременной гибели советскую власть, – пишет Юлия Добровольская. – Не мог нормально амбициозный человек, десятилетиями живший с ущемленным самолюбием, под гнетом негативных эмоций, не пострадать физически").

Семен Гонионский (Сеня) предложил однажды: "Знаешь что, давай жить так, как если бы мы жили в нормальной стране!" Это было самое простое и мудрое решение, если хотел жить свободным человеком. Но и самое сложное и опасное: каждый шаг в такой жизни, когда живешь ею не в нормальной стране, а на известной одной шестой территории земной суши, когда живешь ею как если бы, начинался с преодоления страха. Жизнь свободного человека приносила прекрасные дары, прежде всего дары общения (даже немногие публикуемые письма свидетельствуют, скольких незаурядных людей числит Юлия Добровольская в своих друзьях), но вместе на другую чашу весов всё более тяжелым грузом ложился материал для статьи об условиях, в которых, пусть не совершил преступления, но мог совершить.

Очевидно становилось, что обстоятельства, из которых по воле Юлии Добровольской строилась ее тогдашняя жизнь, положение, в которое она себя ставила, избрав поведение свободного человека в несвободном обществе, делают ее существование в границах отечества опасным. Всякий день начинался со звонка Льва Разгона: "Проверка".

Поздней осенью 1982 года, превозмогая, иные прямо-таки чудом, выставляемые препятствия, казалось, непоборимые, Юлия Добровольская покинула Советский Союз.

В аэропорт выехали задолго до отлета. Накануне, мрачным ноябрьским днем умер Брежнев. Москва была приведена едва не в боевую готовность. Кто их там знает, дадут ли поспеть вовремя. Стало известно, что многие рейсы и вовсе отменили. Власть, объявлявшая себя вековечной, щетинилась еще более опасливо, нежели в будни, отзываясь на праздники и траурные даты. В аэропорту на каждом шагу продолжали чинить помехи. Последние. До упора. Перешагнув заветную полоску, "в полуобморочном состоянии я рухнула в первое же пластмассовое кресло зоны свободы".

Юлия едва успела приземлиться в Италии, Разгон (благо, подвернулась надежная оказия) пишет ей – буквально вдогонку – первое свое письмо. "Тебя нам не хватает каждый день, – пишет он, – и сколько же раз я вместо нужного мне номера телефона начинаю набирать твой номер. Вероятно, я его буду помнить уже всегда"…

Он будет писать ей почти двадцать лет, до последнего своего дня. Он думал, что пишет письма, а писал книгу.

Его "Письма в Милан" вырываются далеко за рамки писем частного лица к частному лицу (хотя и в таких рамках переписка может представлять куда больший интерес, чем любопытство, интерес исторический для современников и потомков).

"Письма в Милан" Льва Разгона – подлинно лирический дневник, ныне смотрящийся уже и исполненными лирики мемуарами.

Это книга о человеке и его времени, о человеке во времени.

Исповедь сына века, если угодно (пользуюсь давно обитающим в литературе заглавием-понятием).

Разгон исповедуется, пишет о самом интимном, о любви, тоске, одиночестве, но исповедь замешана на сведениях, впечатлениях о происходящем вокруг, суждениях о литературе и политике, о новостях искусства и слухах, о знакомых лицах и о живой жизни города и страны. В комнате, где Разгон пишет (выстукивает одним пальцем на старенькой машинке) свои лирические послания окна настежь открыты – в век, в мир. (Иносказание. На самом деле: крошечная келья-кабинет, четверым уже не повернуться, узкое, всегда закрытое окно, поскольку до середины высоты завалено лежащими на подоконнике рукописями и книгами.)

Из писем Разгона, по мере того, как читаем их, всё явственнее вырисовывается портрет (автопортрет) проницательно думающего, горячо и реактивно чувствующего человека, постоянно обитающего в своем веке и мире, ни на секунду из ума, сердца, памяти этот мир-век не выпускающего, чутко, с тревогой, болью (реже – с радостью) на события в этом мире-веке отзывающегося.

Известно, что в переписке письмо непременно приноровляется к адресату, его личности, какой она представляется корреспонденту, к отношениям между ними. Конечно, публикуемые письма Льва Разгона – это письма к Юлии Добровольской и ни к кому другому. И от этой направленности – их содержание и смысл, их тональность, настроение, стиль. Но при этом письма абсолютно искренни, читая их, невозможно эту искренность не чувствовать. Письма, как говаривали в XIX столетии, от сердца к сердцу. Наверно, именно в такой искренности и таится секрет того, что письма трогают, манят к себе ум и душу каждого читателя. На такую искренность в отношении к миру в себе и к миру вокруг невозможно не откликнуться столь же искренно.

Самое интересное в письмах Льва Разгона – сам Разгон.

Не события разного разбора, о которых он сообщает (до совершенно пустяковых, на первый взгляд, или очень интимных), а взгляд на них, оценки событий умом и сердцем. В этих оценках являет себя незаурядность личности Льва Разгона, личности неоднозначной, "многослойной", замечательно подвижной и в умении схватывать и обозначать явление, и в способности точно определить его. Неслучайно серьезные, даже драматические сюжеты в письмах подчас преисполняются иронией и юмором, тогда как нечто, над чем, казалось бы, и задерживаться не стоит, вызывают в душе пишущего горечь и печаль.

Всё, что происходит с ним, в нем, находит под пером Разгона (вечно "слепая" – новой не достать – лента машинки) соответствующее его мысли и чувству чуткое, емкое, точное слово. Язык – это тот огонь, который переплавляет послания Разгона, с их искренностью, широтой материала, меткостью наблюдений и оценок, в литературный жанр – лирический дневник, записки. В прозу.

И еще. Письма Льва Разгона к Юлии Добровольской – это книга о любви. О любви, настолько полной и безусловной, что даже самый прекрасный и безусловный эпитет только умалил бы ее. Как и малейшая попытка разъяснять что-то. Надо просто читать письма. Ну, разве что держать при этом в памяти пушкинское: Я вас любил так искренно, так нежно… Но такая любовь – великое счастье не только для того, кого любят, но и для того, кто любит…

И счастье узнать, что есть на свете такая любовь…

Все письма Льва Разгона в оригиналах переданы мне Юлией Добровольской, с которой нас связывают давние и близкие дружеские отношения. В кратком сопроводительном документе Юлия Добровольская особо отмечает, что не возражает против публикации писем. Во время работы над текстом мы поддерживали постоянную телефонную связь (как, впрочем, и вне этой работы).

Для публикации нами выбраны (по ряду причин) письма 1995 года.

Одна небольшая глава из обширной, удивительной книги "Письма в Милан".

К письмам сделаны необходимые примечания. Некоторые упоминаемые в тексте имена и факты Юлия Добровольская прокомментировала сама, подчас с интересными подробностями. Ее комментарии даны в кавычках и помечены инициалами ЮД.

Назад Дальше