- Вот что я тебе скажу, Алеша. Я никогда не состоял в партии, и потому меня не могли из нее исключать. Что же касается судимости, то действительно в тридцать третьем году меня, тогда еще студента, комсомольца, выслали из Москвы на три года. Но на фронте, за отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками, с меня Военный трибунал судимость снял, я имею право писать о себе - не судим. Что я на законном основании и написал в анкете. И тот, кто докладывал на Совете Министров…
Он оборвал меня:
- Ты не знаешь, кто и что докладывал. И не должен знать, запомни! Можешь представить решение трибунала о снятии судимости?
- Хоть завтра.
- Приноси.
Я тут же пошел к маме. Справка из Военного трибунала была зашита у нее в подушке, чтобы не забрали при новом аресте. Но отдавать ее Суркову я не собирался. Отправился в ближайшую нотариальную контору - снять и заверить копию. Увидев в справке статью 58–10, нотариус мне тут же отказала: "Мы таких справок не заверяем". Помотался я по Москве от одного нотариуса к другому, никто не хочет заверять. На следующий день поехал на улицу Кирова в нотариальную контору номер один. Долго ждал очереди к главному нотариусу Москвы. Наконец вошел в его кабинет, положил перед ним справку, попросил снять копию и заверить.
Он прочитал, поднял на меня глаза, долго смотрел.
- Мне что-то ваше лицо знакомо… - И неожиданно улыбнулся: - Я купил внуку книгу "Кортик", там не ваш ли портрет?
- Мой.
- Сколько копий вам надо?
Я не был готов к такому вопросу, ответил наобум:
- Три.
От нотариуса поехал в Союз и передал Суркову копию справки.
О том, что произошло на заседании Совета Министров, я все-таки узнал. История эта тогда широко распространилась в московских литературных кругах по правилам "испорченного телефона", обросла домыслами и небылицами, во времена гласности писатель Юлиан Семенов опубликовал ее в совершенно искаженном виде. Мне эту историю тоже передавали в разных вариантах, я отобрал единственный соответствующий истине, услышанный мной лично от тех, кто присутствовал на заседании.
Председательствовал Сталин. В зале среди прочих находились поэт Николай Тихонов - председатель Комитета по премиям и поэт Алексей Сурков - секретарь Союза писателей.
Сталин, зачитывая список, останавливался после каждой фамилии, давая возможность членам правительства высказать замечания. Если замечаний не было, читал дальше. Итак - проза. Премии первой степени - Гладков, Николаева, вторая степень - Рыбаков: "Водители"… Замечание делает сам Сталин:
- Хороший роман, лучший роман минувшего года.
Сурков подмигивает Тихонову: сейчас роман переведут на премию первой степени.
Однако Сталин посмотрел в какую-то бумагу…
- А известно ли товарищам, что Рыбакова исключали из партии и судили по пятьдесят восьмой статье?
Поэт Тихонов, не медля, подставляет своего друга поэта Суркова.
- Товарищ Сталин! Комитет рассматривает только сами произведения. Авторами занимается та организация, которая их выдвигает. В данном случае Союз писателей.
Все взоры направились на Суркова.
- Нам об этом ничего не известно, - пролепетал Сурков.
- Значит, скрывает?!
Сталин передал бумагу сидевшим за столом членам правительства, встал и начал прохаживаться.
Бумага обошла стол. Первым откликнулся Ворошилов:
- И все же всю войну был на фронте, искупил кровью.
- Тогда тем более зачем скрывал? - возразил Маленков. - Мы давали премию Ажаеву, тоже был осужден, но ведь не скрывал. Награждали и других, в прошлом осужденных, никто судимость не скрывал, вели себя честно.
Сталин вернулся к столу:
- Да, неискренний человек, не разоружился. Таким клеймом меня припечатал. Понятно, почему все от меня шарахались. Пришел обедать в ресторан ЦДЛ, сижу один, столик на четверых, никто не подсаживается, как бывало. Перестал туда ходить и в Союз больше не ходил.
Я отлично понимал, что ни Сурков, ни кто-либо другой не посмеют доложить Сталину о моей справке, это значило бы защищать "неразоружившегося". Но я понимал и другое - посадить меня теперь могут только с санкции Сталина. Да, "неискренний, неразоружившийся", но "лучший роман минувшего года". Роман понравился товарищу Сталину, и посадить его автора не так-то просто, товарищ Сталин может сказать: "А зачем такая поспешность?" Так что время у меня пока есть.
Справку мама опять зашила в подушку, у меня остались копии. Деньги свои я снял со сберкнижки, дал Асе на год вперед, остальные отдал сестре на сохранение, "на всякий случай", не хотел волновать маму, о моих перипетиях она ничего не знала. Принял такие предупредительные меры, но сам, как это ни странно, был спокоен, не знаю почему, был уверен, что со мной ничего не случится, жил прежней жизнью, начал писать "Одинокую женщину", вечером иногда театр, чаще кафе "Националь", конечно, с Васей Сухаревичем, он единственный остался возле меня.
Однажды после "Националя" компанией поехали ко мне играть в преферанс. Я - игрок слабый, карточную игру считаю пустой тратой времени, но Вася был отчаянный преферансист, мог играть сутками, хотя играл неважно.
Играли мы у меня на Смоленской, шел уже первый час ночи - и вдруг телефонный звонок. Беру трубку, знакомый голос Вадима Кожевникова:
- Толя, поздравляю! Ты получил Сталинскую премию. Читай завтра в газетах.
Кладу трубку, объявляю:
- Я получил Сталинскую премию.
- Так я и знал, - провозгласил Вася, - теперь все! Привет с Анапы!
О том, что произошло на последнем заседании Совета Министров, тоже существуют разные версии, но я опираюсь на рассказы трех бывших там людей: Фадеева, Суркова и Тихонова.
Фадеев вернулся из ГДР, на секретариате Сурков зачитал мою справку, и было решено: "если представится возможность", предъявить ее на заседании Совета Министров и тем отстоять честь Союза; Самым моим ревностным защитником оказался Панферов, ездил к Маленкову и с мужицкой прямотой объявил тому:
- Правильно Рыбаков поступил, что не написал о судимости! Если бы написал, то никто бы его не печатал и мы не имели бы этого писателя!
На заседании Совмина перед Сталиным положили книгу со списками лауреатов. Сталин ее перелистал и подписал.
Все кончено. Ни Фадеев, ни Сурков не посмели доложить ему о моей справке.
И вдруг Сталин спрашивает:
- А как ваш Рыбаков?
По этому вопросу Фадеев, опытный царедворец, понял: что-то изменилось, появился какой-то шанс. Он встал:
- Товарищ Сталин! Мы тщательно проверили все материалы и документы. Рыбаков никогда в партии не состоял. Мальчишку, студента, его действительно выслали из Москвы на три года, но на фронте, за отличия в боях, судимость сняли. Постановление Военного трибунала у нас есть. Он имел право не писать о своей судимости.
- Да, - сказал Сталин, - информация была неточной.
Вышел из-за стола и направился к выходу.
И тут Фадеев пересек пространство, отделявшее зал от стола президиума, поступил смело - это пространство разрешалось пересекать только тому, кого Сталин сам просил подойти, Фадеева он не подзывал. Фадеев догнал Сталина у двери:
- Товарищ Сталин! Как же поступить с Рыбаковым?
- Восстановите его в списке, - равнодушно ответил Сталин.
Что подвигнуло Фадеева на такой смелый шаг? Возможно, припомнился наш прошлогодний разговор. Может быть, отстаивал честь Союза. Не знаю…
После публикации романа "Дети Арбата" кое-кто упрекал меня: "Сталин дал вам премию, а вы так о нем пишете".
Мое отношение к Сталину сложилось еще в юные годы и никогда не менялось: могильщик Революции, тиран. Все происшедшее с моей премией точно вписывается в его образ: "От товарища Сталина ничего нельзя скрывать, от товарища Сталина ничего невозможно скрыть, верховная власть всезнающа, всеведуща, всемогуща". Эту мысль он постоянно внушал своему окружению, а окружение, в свою очередь, пускало этот миф в народ. В моем случае Сталин дважды показал свое всеведение: первый раз огорошил всех тем, что никто не знает о моей судимости, а он знает, во второй раз - не упустил возможность продемонстрировать: даже неправильная информация не может его обмануть. Я лично был ему безразличен: для него, истребившего десятки миллионов советских людей, что значил один человек?
20
Работа над романом "Одинокая женщина" продолжалась. Но повествование только о личной жизни было "непроходимо" в те времена: судьбу человека надо писать на фоне общественных отношений. "Чем занимается ваш герой?" - первый вопрос редактора. "Покажите его в коллективе" - первое требование.
В Транспортном институте я учился на автодорожном факультете, но транспорт есть транспорт: автомобильный или воздушный, железнодорожный или водный, те же грузы, пассажиры, километры, маршруты. Для романа я выбрал водный: легче освободиться от гнета производственных проблем.
То, что называется "деревенской темой", имеет в русской литературе вековую традицию. Деревня - наше детство, детство наших отцов и матерей, всегда волнующие запахи травы, леса, реки, труд на земле объединяет крестьянскую семью. Совсем другое - "рабочая тема". В городе труд отделен от быта, семья - часто разные профессии, разные интересы. Техническая проблема сама по себе не может быть предметом художественного исследования. Именно потому от многочисленных "производственных" романов того времени мало что осталось.
Жизнь речников схожа с крестьянской, там кормилица - земля, тут - река, волгарь - извечная потомственная профессия, переходящая из рода в род, судно - твой дом, где ты, а часто и твоя семья проводят большую часть жизни.
И привлекала сама Волга, широкая дорога, долгий путь…
Я провел на Волге две навигации - пятьдесят первого и пятьдесят второго годов. Плавал на пассажирских судах, на самоходных баржах, побывал во всех портах, в Горьком жил целое лето.
Конечно, воспетой в народных песнях Волги уже нет. Обмелела, перегородили плотинами, запачкали нефтью, поразогнали рыбу.
И все же просторный, могучий волжский пейзаж… Чуть зеленоватая вода сверкает на утреннем солнце, местами темнеет пятнами разводьев. Редкий туман спускается с дальних гор. Луга, пески, кустарники - слева, лес и горы - справа… Деревни, пристанешки, лодки, сети, ветер белыми барашками пробегает по воде. Бесконечной лентой тянутся вниз плоты с деревянными избушками и неожиданными на воде кострами. У речных вокзалов дымят нарядные пассажирские пароходы, снуют катера, проносятся спортивные лодки - длинные, узкие, мелькают в воздухе весла… Ночью на волнах покачиваются белые и красные огоньки бакенов… Я вернулся в ту Россию, по которой столько лет скитался до войны. Милые сердцу небольшие пыльные города с тихими, выложенными булыжником улицами, с низкими кирпичными гостиными рядами, где пахнет овчиной, дегтем, олифой и прочей москателью, с неизменным сквером на площади, где стоит бронзовый памятник Ленину. Валы старинных укреплений, башни кремлевских стен, колокольни церквей, минареты мечетей, деревянные срубы Верхней Волги, белые мазанки Нижней… Русские, татары, башкиры, черемисы, удмурты, кавказцы, мордва… Россия… Многострадальная, терпеливая, жалостливая, когда же обретешь ты мир, спокойствие и свободу? Долго, видно, ждать…
Дождусь ли?
Рукопись "Одинокой женщины" я отнес в "Знамя". Главному редактору Вадиму Кожевникову роман не понравился.
- Что у тебя за грузчики. Толя? Разве это пролетариат, рабочий класс? Какие-то темные, забитые люди! А ведь описываешь город Горький, город с революционными традициями! Разве у Максима Горького такие грузчики, такие рабочие?
- А какие они у него?
- Они были эти… Как они?.. Гринберг, какие рабочие были у Максима Горького?
Гринберг, один из послушных критиков того времени, сотрудник журнала, маленький, толстенький, озадаченно моргает глазами:
- В каком смысле, Вадим Михайлович?
- Эти… Как их?.. Ну, роман у Горького?.. О рабочем классе…
- Вы имеете в виду "Мать", Вадим Михайлович?
- Точно - "Мать"! Правильно, "Мать"… Ниловна… И сын ее Власов, кто они были? Ну… эти… социал… социал…
- Социал-демократы, - подсказывает Гринберг.
- Именно! Социал-демократы! Вот кем были рабочие на Волге! А у тебя. Толя, кто они? Голь перекатная! Роман придется переписывать…
Отнес я роман в "Новый мир". И через некоторое время получил от его главного редактора Константина Симонова такое письмо:
"Многоуважаемый Анатолий Наумович!
Вчера дочел ваш роман. Мне он кажется хорошим, а многое в нем и очень хорошим. В то же время надо подумать над Ледневым - он как-то не дается в руки… Следует его раскрыть от него самого, изнутри - каков он для самого себя, каким он кажется сам себе, причем раскрыть щедро на целую большую главу… Я еду сегодня вечером на дачу, буду там весь день завтра, если заедете в течение дня - буду рад. Роман ваш будет со мной для разговора.
Жму руку, от души поздравляю с книгой, хорошей и душевной.
Ваш К. Симонов. 9 ноября 1954".
На следующий день я приехал к нему на дачу. Обедали вместе с его женой, актрисой Валентиной Серовой, она порядочно выпила, Симонов не скрывал своего недовольства, атмосфера за столом была тягостной. После обеда мы перешли с ним в кабинет, уселись в мягкие кресла, Симонов взял в руки мою рукопись, перелистал, положил обратно на стол.
- Так вот, о Ледневе… Я уже писал вам… Повторяю, его следует раскрыть на целую главу, а может, и больше, проследить на протяжении всего романа. В этом вам не следует себя ограничивать. Леднев очень важный персонаж.
- Мне не хотелось бы Ледневым заслонять образ главной героини.
- Она у вас выписана достаточно: с нее начинается, ею заканчивается роман, даже и родословная описана подробно. Линия героини не пострадает. Но Леднев - руководитель пароходства. Это наш директорский корпус, героические люди, на них держится народное хозяйство. Таким Леднева и надо показать.
Он говорил в своей небрежно-снисходительной манере, брал бумаги со стола, бегло просматривал, откладывал в сторону: человек занятой, помимо собственной творческой работы на нем журнал. Союз писателей, разные общественные обязанности - крупный государственный деятель, я для него очередной автор, к тому же не слишком умный - в свое время по собственной глупости остался на обочине.
- Мне кажется, в нашей литературе хозяйственников достаточно.
- Да, есть. - Он отложил бумаги, посмотрел на меня. - Но сейчас, в настоящее время роль руководящего звена резко возрастает, укрепление авторитета руководителей приобретает особое значение.
Я понимал, о чем он говорит. Сталина нет, и надо укреплять аппарат - единственную силу, способную сохранить государство.
Сталин умер 5 марта 1953 года, а 19 марта в руководимой Симоновым "Литературной газете" появилась его статья: "Священный долг писателя". В ней Симонов писал: "Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов - бессмертного Сталина".
Возмущенный Хрущев позвонил Суркову и потребовал отстранения Симонова от руководства газетой. На собрании в Союзе писателей по указанию "верхов" было сказано, что статья эта неверная, роль Сталина - огромна, но не следует превращать его в демиурга. Вскоре Симонова перевели в журнал "Новый мир". Я уверен: все это он воспринял не как критику лично Сталина, а как выдвижение на первый план роли аппарата - единственного теперь гаранта силы и могущества страны.
В июле 1953 года исполнялось 60 лет со дня рождения Маяковского. Представителей Союза писателей вызвали по этому поводу в ЦК партии к Маленкову, и кто-то из этих представителей сказал:
- Партия назвала Маяковского лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи.
На что Маленков якобы ответил:
- Это слова товарища Сталина, это его личная оценка поэта Маяковского.
Дал понять: пока был жив Сталин, надо было укреплять его личный авторитет. Но Сталина нет, и, воздавая ему должное, нужно укреплять авторитет партии, то есть нынешних кадров.
Так воспринимал ситуацию и Симонов.
Фадеев был предан лично Сталину. Как-то, гуляя по дорожкам Переделкина, я встретил Ермилова, в прошлом тоже редактора "Литературной газеты" и бывшего друга Фадеева. О нем мы и разговорились.
- Александр Александрович, - сказал Ермилов, - очень любил Сталина. Однажды шли мы с ним по улице Горького, видим - большой портрет Сталина. Фадеев остановился, смотрел, смотрел и говорит мне с восхищением: "А, каков! Горный орел! Мало таких было в истории человечества!"
Ермилов рассказал мне это после самоубийства Фадеева. Содержание его предсмертного письма тогда еще не было известно, ходили разговоры о причастности Фадеева как секретаря Союза к арестам многих писателей. После XX съезда, после массовой реабилитации, к нему приходили люди, вернувшиеся из лагерей и в свое время арестованные с его санкции. Как бы оправдывая Фадеева, Ермилов и рассказал мне об его уверенности в гениальности Сталина и безусловной правильности сталинской политики. Я думаю, Ермилов говорил правду. Фадеев пришел в литературу, уже будучи членом партии и, занимаясь литературой, служил партии, был прежде всего партийный человек.
Симонов в партию, в политику пришел из литературы. Знаменитым его сделали война, время, советское время, ему Симонов служил не менее ревностно, чем Софронов и Грибачев, но, в отличие от них, был интеллигент, просвещенный царедворец, а не партийный монстр. Многолетняя журналистская работа сделала его контактным, общительным. Он был поэт не только гражданский, но и лирический. И такие люди нужны возле престола - Сталин это понимал. Теперь Сталина нет. Но Симонов все равно не мог быть на обочине, он должен был быть только на Олимпе, он служил этой системе при Сталине, будет служить, когда Сталина нет и равного ему нет. Систему возглавят аппаратчики, и задевать их не следует. В моем романе критика Леднева - в сущности, критика аппарата, аппаратчиков, и допускать этого нельзя. Этим и объяснялись претензии Симонова к образу Леднева.
Умер Сталин, расстреляны Берия и его команда, выпустили врачей - "убийц в белых халатах", уже возвращается кое-кто из лагерей и ссылок. Неужели Симонов не понимает значения всего этого? Неужели думает, что система сохранится в том виде, в каком была при Сталине?
Но дискутировать с ним я не стал. Все решится в работе с редактором.
- Ну, и насчет названия, - заключил Симонов, - "Одинокая женщина"… Двусмысленно… Звучит с намеком… Что-то зазывное, рекламное. А роман серьезный, в рекламе не нуждается.
- Я думаю, дать название роману - право автора.
- Никто не покушается на ваши права. Но название публикации - это лицо журнала, по нему читатель судит не только об авторе, но и о редакции. Придумайте другое название.