Замаскировались - в трех метрах стой и не догадаешься, что под носом партизаны сидят! Даже дятел, который с завидным упорством долбил ствол сухой сосны, не замечал тех, кто притаился под деревом.
Кто они? Может, особую военную школу прошли или всю жизнь ходили по земле с ружьем? Нет. Коренные ялтинцы, люди мирных профессий.
Анастасия Никаноровна Фадеева - врач.
Петр Леонтьевич Дорошенко - портовик.
Николай Иванович Туркин - бухгалтер.
Комсомолец Лаптев - осводовец.
Они лежали в своей дыре и видели родной город. Фадеева даже могла понаблюдать за санаторием имени Чехова, в котором она трудилась рядовым врачом, - он хорошо просматривался сквозь кроны высоких сосен.
Многие ялтинцы, особенно пожилые, до сих пор помнят рослую, по-русски красивую, с глубоко сидящими глазами и немного бледноватыми щеками женщину - она болела туберкулезом.
Нелегко было Анастасии Никаноровне уговорить райкомовцев послать ее в партизанский отряд, но она сумела доказать, что является тем самым врачом, без которого в лесу не жить.
Кулинич берег силы, охрану не выставлял, да и нужды в ней не было все вокруг просматривалось.
Утром стрельба началась в районе андреевской землянки.
Неужели напали на след?
Да, стрельба разгоралась. Броситься на помощь? Перебьют… Надо ждать, ждать.
Приблизительно через час недалеко от кулиничевского тайника прошла усиленная фашистская разведка. Она ничего подозрительного не обнаружила.
Когда неяркое ноябрьское солнце коснулось верхушки горы Могаби, когда из Уч-Кошского ущелья потянуло пронизывающей сыростью, почти рядом раздалась немецкая речь.
Каратели шли прямо на кулиничевскую позицию. Их было не более тридцати солдат при одном офицере.
И эти прошли мимо, так ничего и не обнаружив.
Наступила длительная пауза, и снова партизаны услышали чужие голоса.
Показались немцы - дородные, сытые, в руках автоматы. В центре шел высокий стройный офицер, лиховато отбросив фуражку на затылок.
"Видать, важная птица! Может, сам господин комендант?" - подумал Кулинич и "посадил" офицера на мушку своего хорошо пристрелянного полуавтомата.
Василий Моисеевич позже рассказывал:
- Лежу и прикидываю: пропустить или нет? Нельзя пропустить, - все пропустишь!
Кулинич не спешил. Ждал даже тогда, когда до офицера осталось метров двадцать.
Выстрел в упор - и офицер свалился как сноп.
- Огонь! - приказал всем.
У немцев паника, неразбериха, в глазах солдат ужас. Кто-то бросился к мертвому офицеру и тут же был убит.
Партизаны били на выбор, а потом выскочили из тайника и дали залп по удиравшим карателям, пустили в дело лесную артиллерию - ручные гранаты.
…Через день из Ялты пришли в штаб Мошкарина связные Юра Тимохин и Толя Серебряков.
Ребята возбуждены:
- Кто-то укокошил самого господина коменданта Биттера! Вот так номер!
- Дядя Вася! Чистая работа.
В городе траур. Фашисты, начиная от генерала войск СС Цапа и кончая гестаповским поваром Хунзой, нацепили на рукава черные повязки. В ту ночь, когда цинковый гроб с останками Биттера был отправлен в Германию, гестаповские палачи казнили многих из тех, кто был под арестом.
А утром приказали всем евреям побережья нашить на грудь и на спину шестиконечные звезды. Еще через день их согнали в гетто, в серокаменные корпуса бывшего ялтинского рабфака.
10
Ну и погода!
В жизни не предполагал, что в Крыму возможен такой собачий холод.
Снега, снега… На глазах буковый лес осел и неожиданно помолодел, стал реже и светлее.
Посмотришь на склоны - деревья считай.
Двое суток в горах бушевала метель, потом враз утихло, открылись самые далекие дали. Видны даже вершины судакских гор. Сквозь разреженный морозный воздух слышится дыхание фронта с запада.
Севастополь жив!
Отряд Мошкарина переживал трагедию на Красном Камне.
Командир заугрюмился, стал немногословным.
Потуже запахнув черный полушубок, склонился над картой. Стучат.
- Войди! - не поднимая головы, кричит командир.
На пороге бледнолицый партизан с пухлыми губами. По глазам, рыхлым щекам видно: болен. Бодро обращается к Мошкарину:
- Разрешите директорской группе выйти на боевое задание?
Голос знакомый. Приглядываюсь: да это Яков Пархоменко, завхоз Алупкинского истребительного батальона. Ему же приказано было эвакуироваться: туберкулез, большая семья…
- Что еще за группа?
Яков перечисляет ее состав: Иванов, Шаевич, Зуев, Алексеев. Я всех помню - руководители здравниц Алупки, Мисхора, Гаспры.
- И мы, "советские директора", не будем отсиживаться. Пошли нас, командир, на Холодную Балку, может, кого и пристукнем.
Убежденность Якова Пархоменко покоряла. Мошкарин пока молчал. Я смотрел то на него, то на Якова.
Я видел Пархоменко в должности директора алупкинского ресторана. Он был в сером костюме, сытый, немного важничал. Видел его месяца за два до войны. Тогда я подумал: нашел себе местечко. Вон как официантки ему улыбаются.
Война обнажает человека. Оказывается, вот он, настоящий Пархоменко! За месяц до прихода немцев у него внезапно открылась чахотка, но он наотрез отказался от эвакуации и добровольцем пришел в истребительный отряд.
И сейчас Яков Пархоменко подробно и увлеченно излагает командиру план похода, и за каждым словом уверенное: мы все продумали, мы должны пойти, и мы пойдем.
Мошкарин это понял.
Дали "директорской группе" проводника из Алупки, и она скрылась в туманной дали яйлы.
Ушла еще одна группа. Ее повел политрук, бывший ялтинский электрик Александр Кучер.
Ну и ребята у него! Будто поштучно отбирали: рослые, русые, все заядлые охотники - глаз от парней не отведешь. Сейчас растут их дети, дети их детей, очень похожие на своих отцов и дедушек, и, когда я с ними встречаюсь, сразу память моя улетает в тот заснеженный день, в мошкаринскую землянку, в которой молча слушали командирский приказ Михаил Слюсарев, Николай Латышев, Александр Сергеев и их старший - Александр Кучер.
Через двое суток Кучер вернулся, оставив на яйле Михаила Слюсарева, которого фашисты из засады убили наповал.
Кучер молча положил перед Тамарлы стопку солдатских книжек, две фляги с ромом, пистолет-пулемет и одно офицерское удостоверение.
Старый штабс-капитан не удержался:
- Докладывай, кого там шибанули!
Кучер доложил: на машину напали, вдрызг и ее, и всех, кого она везла. Но вот Миша…
Не знаю, слышал ли он собственные слова, - такое горе было на его лице… Михаил Слюсарев - друг детства.
Тамарлы пожалел молодого политрука:
- Иди, побудь один.
Начштаба глянул на трофеи, потер ладонь о ладонь, сказал, как припечатал:
- Блин первый, но круглый, как дура луна! Бить их, гадов, надо, бить, чтобы эта фашистская мразь не только нас, но крымского камушка боялась!
С волнением ждем Пархоменко. Что-то он подзадержался, Мошкарин послал навстречу бывалых ходоков.
Вечером снова закружила метель - вторая за неделю. Ветер выкручивал корявые приземистые сосны, волком выл в подлесках. С рассветом все внезапно утихомирилось.
- Яйла кажет свой норов, - вздохнул Тамарлы.
- Подожди, старина, это только цветочки! Вот зимой… - угрюмо заметил Мошкарин.
- Переживем, командир!
Яйла, яйла! Как за время партизанства насытился я тобою, сгустком крови застряла ты у меня в сердце! Буду помнить тебя до последнего мгновения жизни, а коль смерть придет, то хочу, чтобы мои останки были в твоей земле, суровая крымская яйла!
Несколько лет назад лежал я в изоляторе Московской клинической больницы. Мимо моей палаты больные проходили на цыпочках. Паршивая это была палата - с узким тюремным окном, с мутным небом за ним. Почему людей относят помирать в мрачные комнаты? Моя воля - выбрал бы я для прощания человека с жизнью самую светлую, обставил бы светлой мебелью, а стулья были бы из карельской березы, обтянутые голубым…
В моих венах торчали крупные иглы, надо мною стояли капельницы, похожие на сообщающиеся сосуды, пахло спиртом и камфарой.
Я тогда молчал, совсем молчал. Мыслью я был не здесь, а там, в сорок первом и сорок втором годах, на вершине яйлы. Неужели я не пройду по ней еще раз - вдоль, от начала и до конца, чтобы подо мною было море, были Гурзуф, Ялта, Мисхор, Алупка и Симеиз?
Профессор посмотрел на меня в упор - Он глазастый - и спросил:
- Где ты сейчас витаешь, партизанская твоя душа?
- На яйле сорок первого.
- Далече забрался. И что же ты хочешь?
- Пройти ее еще раз!
- А пройдешь?
- Только на ноги поставьте - пройду!
…Весной 1969 года я снова одолел яйлу.
Тридцать лет прошло с тех пор, как я изо дня в день слушал вой яйлинского ветра, но, когда мне нужно понять человека, я мысленно переношу его туда, на партизанскую студеную яйлу, и спрашиваю: "А каким ты был бы здесь, на вершинах, зимой 1941/42 года?"
Ведь и тогда не все выдерживали.
Не выдержал яйлинского испытания и проводник "директорской группы" алупкинский шофер В.
Тишина над яйлой. Белесые облака поднимаются все выше и выше. Четче проглядываются контуры дальних гор.
Ветер оставил за собой ребристый след на снегу и утрамбовал его основательно - словно по асфальту шагаешь.
Мы ждем Пархоменко, ждем тех, кого послали на розыск.
И вот крик:
- Идут!
Бежим навстречу по твердому насту, приглядываемся.
Но где же Яша Пархоменко?
- Где ваш командир? - кричит Мошкарин.
Молчат, склонив головы, бывшие директора Иванов, Шаевич, Алексеев, Зуев. Молчат наши ходоки, молчит и проводник - здоровенный парняга в короткой кожанке и серой кубанке, бывший алупкинский шофер В. Но почему он без оружия?
Шаевич поднял руки с красными ладонями:
- Погубили нашего Пархоменко, погиб наш Яша. Вот кто бросил командира, - указал он на В.
- В чем дело, что случилось? - шагнул Мошкарин к В.
Все шло хорошо: без происшествий добрались до Холодной Балки, гранатами взорвали вездеход. На машине были немецкие солдаты - их убили.
Дело было сделано - марш на яйлу!
Но каратели появились с гор неожиданно, с трех сторон.
Пархоменко скомандовал:
- Иванов, Шаевич, Алексеев, Зуев - за Холодную Балку, а мы подзадержим фрицев.
Он задыхался. Шаевич пытался что-то сказать, но Пархоменко оборвал его:
- Слыхал приказ?!
Шаевич и его товарищи перебежали дорогу и, выскочив за горный санаторий "Тюзлер", стали поджидать.
Внизу шла стрельба.
Вдруг появился проводник В., но без командира.
- Где Яков?
- Там, там… Его убили…
Шаевич почуял недоброе: В. отвечал не совсем уверенно.
- А ну пошли! Проводник, веди!
Внизу снова началась стрельба, потом четкий и громкий крик Пархоменко:
- Товарищи! Отходите!!
Взрыв и тишина.
Подбежали к Якову. Он мертв, - видать, взорвал себя гранатой. На снегу следы крови, разорванные пакеты, порубленные ветки, - наверное, немцы делали носилки из жердей.
- Отвечай: почему бросил командира? - спрашивает комиссар отряда Белобродский.
В. мнется, потом глухо говорит:
- Так он сам мне приказал уйти.
Допрос продолжается, пока В. в отчаянии не признается:
- А что я мог поделать? Он все равно не дошел бы, у него горлом кровь пошла.
Бросил умирающего командира!
В штабе отряда наступили тягостные минуты.
Что делать?
Выясняем, кто такой В. Молод. В прошлом шофер-лихач. Три дня назад самовольно покинул пост, объясняя это так: "Чего зря-то толкаться на морозе, собака носа не покажет, а вы немцев ждете!"
Тяжело. Но решение уже напрашивается - судить!
11
Останки коменданта увезли в Берлин, назначили нового.
Тот стал свирепствовать сразу же.
В городском парке повесили нескольких юношей, совсем мальчишек. На бирках, прикрепленных к груди, значилось: "За мародерство".
Шестого декабря свора гестаповцев появилась в еврейском гетто. Комендант и гебитскомиссар майор Краузе обошли казармы, а потом приказали:
- Всех построить!
Эсэсовцы с собаками окружили большую толпу: детей, женщин, стариков.
- Есть русские? - крикнул переводчик.
- Есть, есть, - ответили несколько голосов одновременно.
- Выйти из строя!
Никто не шевельнулся.
- Не желаете, господа? Похвально, очень похвально. Так сказать, семейная идиллия. Муж не покидает в беде жену, а жена мужа. Достойно восхищения!
Это говорил комендант, а переводчик дословно переводил. Комендант стал обходить строй, ткнул пальцем в грудь молодой женщины.
- Ты русская?
- Да.
- Выходи!.. А детей оставь… Они у тебя курчавые… Выходи, слышишь?
Женщина стояла не шелохнувшись.
- Последний раз: русские, выходите!
Молчание.
- Хорошо! - Комендант отошел, место его занял гебитскомиссар.
- Господа! Мы переселяем вас в новый район, там вам будет спокойнее. Пункт сбора - Наташинский завод, вас там ждут машины.
Начался медленный марш. Подгоняемые сытыми эсэсовцами и собаками, люди шли молча. Тропа действительно вела к Наташинскому заводу. Там гудели машины. Звуки моторов как бы звали к себе. Все стали торопиться, как-то сразу появилась надежда какая-то. Она-то и ослепила. Люди не заметили, как вступили на массандровскую свалку, как часть охраны оттянулась назад и стала заходить стороной.
Десятки пулеметов и сотни автоматов ударили одновременно. Все было заранее пристреляно.
Кое-кому удавалось вырваться из центра ада, но куда бы человек ни бросался - всюду его ждали пули.
Трое суток немцы прятали следы ужасного преступления. Погибло много врачей, медицинских сестер, инженеров, актеров филармонии, аптекарей. Трупами набивали заброшенные бетонные каптажи, а потом все это цементировали, замуровывали.
Через неделю на массандровскую свалку пригнали партию пленных политработников Красной Армии.
Здесь у фашистов получилась небольшая, но все же осечка. Кому-то из пленных удалось вырвать из рук охранника автомат и очередями скосить чуть ли не целое отделение солдат. Пленные с голыми руками бросались на вооруженных палачей, душили их. Говорят, нескольким все же удалось бежать. К сожалению, я ни одного человека из этой группы не встретил.
Район массового расстрела стал запретной зоной, его обходили за километр.
В Ялте и на всем побережье убивали людей, и в то же время в горы шли команды карателей. Жителям было ясно, что фашисты мстят за первые свои неудачи, за то, что на чудесном побережье кто-то осмеливается им сопротивляться.
Каратели идут в горы. Горят сосновые леса, дымовые смерчи поднимаются над лесными сторожками.
Упорная трескотня автоматов, татаканье пулеметов, надсадное уханье снарядов, рвущихся в глубоких ущельях, нахлестное эхо, перекатывающееся от одной горной гряды к другой.
Сосна вспыхивает не сразу. Вал огня надвигается на нее ближе, ближе. А дерево стоит, будто на глазах все гуще и гуще зеленея, потом - р-р-раз! - и столб огня от земли до макушки. А над темным буковым клином перекатываются огненные шары.
Моя мама говорила: "Не так страшен черт, как его малютка" (она всегда путала пословицы). Уж с такой помпой фашисты пугают нас, что мы перестаем их бояться. Бегаем от них, маневрируем. Нападут на лагерь - мы рассыплемся, как цыплята, кто куда, а позже собираемся потихоньку в одном месте, заранее условленном. Соберемся, а потом глухими тропами выскочим далеко от леса и поближе к дороге, почти на окраину того населенного пункта, откуда вышли каратели, и ждем. Иногда наши ожидания дают поразительный результат. Ошеломленный фашист не солдат: от наших очередей разбегаются целые подразделения.
Трудно, но не страшно.
И все-таки это только генеральная разведка боем. Она не многое принесла карателям, лишь кое-где им удалось нащупать партизанские дороги, стоянки некоторых отрядов.
В штаб района долетел слух: к нам идет новый командир. Генерал! И не просто генерал, а тот самый, что контрударом по Алуште подарил войскам генерала Петрова столь необходимые им трое суток.
Генерал Дмитрий Иванович Аверкин, командир кавдивизии!
Мы готовимся к встрече, строим новую землянку - генеральскую. Наш Бортников Иван Максимович - командир района - хлопочет, дает советы, даже за лопату хватается, будто другого кого отстраняют от командования, а не его самого. Незаметненько слежу за ним, между хлопотами замечаю: а все же старик обижен.
Как-то перехватил мой пристальный взгляд, приподнял острые плечи:
- Конечно, генерал есть генерал, тут ничего не попишешь. Говорят, академию кончил, а что я? Ну, попартизанил в двадцатом, а потом - начальник районной милиции, вот и вся моя академия.
- Не прибедняйтесь, Иван Максимович. Дай бог каждому знать горы так, как знаете вы.
- Алексею Мокроусову вызвать бы меня, растолковать: мол, так и так, Ваня, генерал - это, брат, не шутка. Я же понятливый. Слушай, начштаба, а может, мне к бахчисарайцам податься? Как-никак свои.
- Мы, значит, своими не считаемся, Иван Максимович?
- Да я разве против, скажи на милость? Вот и ты можешь не сгодиться. У генерала цельный штаб дивизии. - Иван Максимович беспокоится о моей судьбе.
Я махнул рукой.
- Живы будем - не пропадем.
Неожиданно прибыл к нам уполномоченный Центрального штаба Трофименко. Ялтинец, знакомый мне человек - главный инженер Курортного управления. Он принес срочные приказы: первый - о назначении генерала Аверкина на должность командира Четвертого партизанского района Крыма, второй - о том, о чем надо было давно сказать со всей решительностью. Второй приказ в наше время известен историкам партизанского движения в Крыму как знаменитый мокроусовский приказ за номером восемь.
Чем же он знаменит?
Сейчас, спустя почти три десятилетия, вчитываюсь в его строки и ничего особенного в них не вижу.
А тогда строки как стрела в сердце. Мол, как же так! Фашист чувствует себя в нашем Крыму на положении чуть ли не полновластного хозяина, ездит по дорогам, как на свадьбу, да еще песенки поет. Где же ваши активные действия, уважаемые командиры и комиссары? Сколько ваш отряд отправил на тот свет фашистов, поднял в воздух мостов, изничтожил километров линии связи? Для чего оставили вас в лесу? Не с сойками же кумоваться!
Приказ требовал решительно: за месяц не меньше трех ударов по врагу на каждый отряд, на каждого партизана - одного убитого немца!
В тот холодный декабрьский день запало в сердце: району - не меньше пятнадцати боевых ударов по врагу! Это врубилось в память надолго, и позже, когда в месяц наносили по тридцать ударов, я всегда помнил цифру: не меньше пятнадцати! Может, потому и получалось в два раза больше…
Трофименко по-хозяйски умащивался в нашей командирской землянке.
- Надолго, товарищ? - спросил Бортников.
- Пока хоть разок самим штабом района по фрицам не шарахнем.
- Велели так?
- Совесть велит.
- Совесть? Это хорошо. Только ты болезненный какой-то.