10 августа Фикельмон снова возвращается к бельгийским событиям, опасаясь, как бы они не вызвали большой европейский пожар:
"Что вы скажете о новых событиях в Европе? О внезапном вторжении Оранского с 50 000 солдат в Бельгию и о еще более быстром марше французов, прибывших, словно по волшебству, на помощь королю Леопольду? В данный момент эта война, возможно, окончена или же она является первой искрой длинной и ужасной серии битв! Все теперь совершается так быстро, и чрезвычайные события следуют одно за другим с такой скоростью, что в самом деле кажется, будто бы и политика превратилась в паровую машину!"
Было бы интересно выяснить, насколько в данном случае самостоятельны политические мысли молодой "посольши", но, к сожалению, мы не знаем, что думал в это время о волнующих ее событиях граф Шарль-Луи.
В письмах Вяземского мы не находим откликов на бельгийские тревоги Долли. В области политики он был тогда всецело занят польскими делами. Петр Андреевич зато живо отозвался на увлечение (можно думать, временное) своей приятельницы идеями аббата де Ламеннэ (1782–1854). Этот французский священник стал главой своеобразного направления в католицизме, сторонники которого, группировавшиеся вокруг газеты "L’Avenir" ("Будущее"), выдвинули лозунг "бог и свобода". Принимая революцию, они пытались примирить католическую религию с идеей политической и религиозной свободы.
Движение, возглавляемое Ламеннэ, было тогда заметным явлением в идейной жизни католического Запада. Ламеннэ был известен и Пушкину. Поэт мельком упоминает о нем в письме к Вяземскому от 2 января 1831 года и несколько обстоятельнее в письме к Е. М. Хитрово от 26 марта того же года. С газетой "L’Avenir" Пушкин, находясь в Москве, ознакомиться не смог.
Орган радикально настроенного аббата, пытавшегося совместить идеи утопического социализма с учением Христа, существовал недолго (с октября 1830 года до ноября 1831-го).
По требованию папы Григория XIII газета перестала выходить. В 1834 году Ламеннэ порвал с церковью, а в 1848 году был избран в Национальное собрание, где примкнул к крайней левой оппозиции.
Долли Фикельмон, как известно, до конца жизни оставалась православной, но ее симпатии к неокатолицизму не должны нас удивлять, так как догматическим различиям между православием и католичеством она придавала мало значения.
Вернемся теперь к письмам Долли к Вяземскому. 25 мая 1831 года она сообщает:
"Я дам вам прочесть "L’Avenir" – газету, которую редактирует аббат де Ламеннэ и которая является эпохальной. Там совсем молодой Монталамбер, мыслящий, как ангел, и пишущий в замечательном для этой семьи духе. Это вам будет интересно".
10 августа Фикельмон снова возвращается к неокатоликам:
"Приезжайте же, чтобы я дала вам прочесть "L’Avenir", который редактируют очень, очень замечательные люди, красноречивый и мужественный голос которых снимает покровы со всех тайн этого времени, такого бурного, но и такого чреватого будущим! Господа Лакорден и де Монталамбер находят пророческие, глубокие и полные вдохновения слова! Они молоды, и кажется, что провидение избрало их такими для того, чтобы их душа, полная энергии, силы и еще чистая, была лучше способна выражаться правдиво, убежденно и с увлечением.
Вы, несомненно, читали описание празднеств по случаю трех славных июльских дней. Лакордер говорит по поводу празднества в Пантеоне, где было все, кроме религиозных чувств и того, что могло их разбудить: "шуты, которые желают при помощи небытия изобразить вечность".
Не берусь утверждать, что утопический социализм сам по себе некоторое время воодушевлял Долли Фикельмон. Она воспринимала его по Ламеннэ в своем уже утопическом сочетании с католицизмом – получалась своего рода утопия в квадрате. Однако знакомство, хотя бы и поверхностное, с ранним социализмом, несомненно, обогатило ее в интеллектуальном отношении.
На это письмо Вяземский 24 августа ответил довольно подробно, как всегда вежливо, но не без наставительной иронии:
"Я ничего не читал в "L’Avenir", но я знаю талант его редакторов благодаря процессу "L’Avenir" и разделяю Ваше восхищение перед их красноречием, не разделяя в то же время их доктрин. Мне кажется, что они приписывают католицизму то, что принадлежит всему христианству, из дела человеческого рода они делают дело Рима. Кроме того, признаюсь Вам, что я не люблю мистицизма в политике.
Он вырождается в мистификацию. Мир погубили фразы. "Боже, избави нас от лукавого и от образной речи! Иисусе Спасителю, спаси нас от метафоры!" – говорил добрый виноградарь Поль-Луи Курье. Науки, политика, дипломатия, религия, все они создали для себя соответственный жаргон, и народ в нем ровно ничего не понимает. Однако именно он является главным собеседником, и вот почему так часто он отвечает невпопад. Сейчас мы присутствуем при крупном разговоре: диалог ужасающе оживленный, а ответы быстрые и кровавые. Посмотрим, за кем останется последнее слово".
Должно быть, Дарья Федоровна немало размышляла над этим письмом своего друга, где религия поставлена в один ряд с наукой, дипломатией и политикой…
Я остановился подробнее на этом эпистолярном обмене мнениями между Фикельмон и Вяземским, так как он может служить прообразом тех политических споров, которые велись в салоне Долли и ее матери. Об их конкретном содержании мы знаем очень немного, а между тем и для биографии Пушкина эти разговоры представляют несомненный интерес, так как поэт наряду с Вяземским и Александром Ивановичем Тургеневым принимал в них участие в течение ряда лет. Судя по разбираемой нами переписке, диапазон "дискуссий", как мы бы сказали сейчас, был очень широк. Возможно, что завсегдатаи салона говорили порой в экстерриториальном посольстве и о такой небезопасной тогда материи, как утопический социализм…
Временное увлечение Дарьи Федоровны идеями Ламеннэ интересно для нас и в другом отношении. Красноречивый аббат в своей газете не только защищал всеобщее избирательное право, свободу печати, союзов и преподавания, а также считал необходимым отделение церкви от государства.
Вяземскому Фикельмон писала только в общей форме о религиозных и историко-философских взглядах Ламеннэ и его сотрудников. Петр Андреевич, как мы видели, с ними в корне не согласен. К католицизму он относился с интересом и уважением, но все же эта форма христианства оставалась для него идейно чуждой. Несмотря на весь свой европеизм Вяземский прежде всего человек убежденно русский (но не славянофил). Он к тому же знатный барин, коренной москвич. В этом отношении характерно его письмо к Фикельмон от 23 ноября 1831 года – последнее письмо из Москвы:
"У нас здесь был ряд довольно блестящих праздников. В этих случаях Москва принимает торжественный вид. Всегда в таких зрелищах есть нечто национальное и народное. Этот Кремль, который господствует над городом, так же как все воспоминания и впечатления, эти волны народа, которые буквально днем и ночью приливают и отливают, следуя за всеми передвижениями царя и царицы, эта связь с землей, этот русский дух, который всюду чувствуется, уносят зачастую мысль за тесные пределы дворца и салона. Здесь чувствуется, что существует неизменная сила, вовсе не искусственная, не вызванная обстоятельствами, и если придают так много значения тому, что ты русский, то, плохо это или хорошо, но ты себя чувствуешь именно в Москве, а не в ином месте".
Вяземский не любил Николая I. Добиваясь ради семьи принятия на государственную службу, с очень тяжелым чувством писал ему незадолго до этого свою покаянную "Исповедь". Республиканцем он в 1831 году, конечно, не был, как не был им и раньше, но было бы ошибкой в его описании народных толп, стремящихся взглянуть на царя и царицу, видеть внезапный прилив верноподданнических чувств. Петр Андреевич только излагает Долли свои впечатления. Зато его, несомненно, искренние строки о Москве – это "исповеданье веры" русского патриота, участника Бородинского боя. Не знаем, какое впечатление они произвели на адресатку…
Однако для Долли Фикельмон Москва, Кремль, соборы, – наверное, и Иван Великий, а может быть, и царь-колокол и царь-пушка – не были только словами. Все это она однажды видела и, конечно, не забыла.
До сих пор едва ли не единственное упоминание о том, что во время путешествия в Россию в 1823 году Е. М. Хитрово с дочерью побывали в Москве, имелось в письме П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу от 1 октября 1823 года.
21 октября Долли Фикельмон пишет оттуда мужу:
"Мы здесь с позавчера, со дня рождения моей милой бабушки. Мы совершили сюда очень долгое и очень скучное путешествие из Петербурга: долгое, потому что дороги ужасны, а ночи так темны, что продолжать путь нет возможности и приходится ложиться спать. Мы потратили ровно неделю на этот печальный путь, потому что расставание (с родственниками. – Н.Р.) было крайне грустным, и мы до сих пор подавлены и удручены".
Таким образом, получилось у Елизаветы Михайловны с дочерьми нечто похожее на путешествие Лариных:
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток ехали оне.
В Петербург, как видно из контекста, путешественницы больше не возвращались. С разрешения своего министра Фикельмон выехал им навстречу в Вену. К сожалению, из России маршрута матери и дочерей мы не знаем (может быть, через Киев?), но ясно одно – Долли Фикельмон однажды все же побывала в Москве, совершила очень большое и не очень комфортабельное путешествие по России…
Вернемся снова к переписке Фикельмон и Вяземского в 1830–1831 гг.
В тревожное для обоих корреспондентов холерное время мы, естественно, находим в их письмах лишь немного упоминаний о том, что они читали в эти печальные месяцы. Некоторые из интересных упоминаний я уже попутно привел.
С окончанием эпидемии, пощадившей ее семью, но унесшей немало знакомых людей, Долли снова принимается за книги. Читает и, по обыкновению, философствует: "Мы поглощаем каждую новость, что касается книг. В данное время я читаю то, чего раньше совсем еще не знала, – письма Курье, которые я нахожу остроумнее и лучше написанные, чем письма М-mе де Севинье, – эти, надо сказать, легкомысленны, но принято считать, что в наш век можно все читать без стеснения. События нравственного порядка, правда, сейчас настолько серьезны, настолько значительны, что не остается возможности увлечься легким чтением.
Благоразумие укрепилось в тени скорби, потому что какой человек с душой живет сейчас не скорбя" (13 октября 1831 года).
"Знаете ли вы, что Виктор Гюго написал премилые стихи, полные прелести, гармонии, религиозного чувства? Это молитва, обращенная к его ребенку; в них глубокая набожность, как у Ламартина, но с оттенком горести земной, светской, отчего они еще трогательнее. Я бы вам их послала, если бы не надеялась увидеть вас вскоре здесь – удивительно, что автор, любимый молодой Францией, говорит о Боге, как следует говорить о нем" (12 декабря 1831 года).
Интересен отзыв Фикельмон о романе Бенжамена Констана "Адольф", но он тесно связан с вопросом об изучении Дарьей Федоровной русского языка, к которому мы теперь и обратимся. До сих пор по этому поводу было известно лишь часто цитируемое указание Е. М. Хитрово в письме к Пушкину от 9 мая 1830 года: "Г. Сомов дает уроки послу и его жене <…>". Речь шла, несомненно, об уроках русского языка, незнакомого графу и забытого графиней за долгие годы пребывания в Италии.
В письмах 1831 года изучению русского языка Долли посвящено немало строк. 4 августа Вяземский в свое, как всегда, французское письмо вставляет три слова по-русски ("житье-бытье подмосковное"). Затем он продолжает – снова по-французски:
"После представленных Вами мне доказательств Ваших успехов в изучении русского языка, о которых я мог судить по стилю надписанного по-русски адреса, я ничуть не раскаиваюсь в том, что позволил себе эту двуязычную смесь, которую Вы отлично поймете. Должен Вас все же предупредить, для неприкосновенности моего родового имени, что я не Сергеевич, а Андреевич, а для чести нашего квартала, что Тверская – это не переулок, а улица, и притом еще одна из самых нарядных; что же касается моего дома, то он скромно приютился в Чернышевском переулке. За исключением этих маленьких ошибок, все остальное – верх изящества и орфографии. Я могу только удивляться рассудительности, с которой Вы употребляете букву "ять", этого сфинкса, недоступного для многих наших писателей и для большинства наших государственных мужей. Воздадим за это хвалу Вашей понятливости и отеческим заботам господина Сомова. Если бы я мог раздавать места, я бы сразу назначил Вас министром народного просвещения, будучи твердо уверен в том, что Вы не скомпрометируете ни наших ученых, ни нашу орфографию, за что я не мог бы поручиться в отношении других. Говорят, что император Александр, чтобы избежать трудностей, самодержавно исключил эту букву из своего императорского алфавита: это также значило разрубить Гордиев узел".
Неисправимый насмешник, князь Вяземский не удержался от искушения пустить шпильку по адресу покойного царя, хотя, несомненно, знал, что Дарья Федоровна, как и ее мать, относится к памяти Александра I с благоговением…
В записке, посланной в Москву 13 августа, она сообщила: "Ваш адрес был неправильно написан благодаря маме, которая неверно сказала ваше отчество". Адрес письма от 12 декабря того же года аккуратно и красиво надписан по-русски с должными нажимами:
Его Сиятельству
Милостивому Государю
Князю Петру Андреевичу
Вяземскому
в Москве
Близ Никитской
Чернышевском Переулок
В собственном доме.
Как видим, с русскими падежами Долли тогда еще не справлялась. Этот адрес – единственный образец ее русского почерка среди более чем двухсот фотокопий, полученных мною из ЦГАЛИ.
Надо, однако, сказать, что уверенное и вполне русское написание букв все же свидетельствует о том, что в детстве Даша Тизенгаузен по-русски писать умела. В отношении ее сестры Кати мы это знаем достоверно – будучи маленькой девочкой, она писала дедушке Кутузову и по-русски.
13 октября 1831 года Дарья Федоровна пишет Вяземскому о своем русском языке с некоторыми подробностями:
"Пока что я вас благодарю за Адольфа, который всегда был одним из моих любимых произведений, хотя герой создан для того, чтобы заранее разочароваться во всех молодых людях на свете. Этот образец для подражания размножился, но следует его знать. Я не стану читать "Адольфа" (разумеется, вашего) с учителем и как урок: это было бы средством тотчас же от него устать – прочту одна, долго размышляя. К тому же я уже давно не нахожусь в руках господина Сомова – и даже не беру русских уроков. Не знаю, почему и как, но мое ухо так хорошо привыкает к русскому языку, что, когда наберусь храбрости, чтобы им заняться, я, надеюсь, быстро его выучу. Но побеждать трудность всегда является работой, для которой нужно усилие, и столько надо делать, чтобы идти вперед в жизни, что в самом деле становишься от этого скупой! Жизнь, действительно, самый тяжелый труд! – для нас, по крайней мере, которые видят и чувствуют ее прекрасной, какой она и есть в действительности <…>".