Ермолов - Яков Гордин 26 стр.


Давыдов, разумеется, рассказывает о Валутинском сражении в основном по словам Ермолова. Но, что характерно для Алексея Петровича, Давыдов не узнал об одной немаловажной детали: лейб-гренадер в атаку вел сам Ермолов, который упомянул об этом в рапорте Барклаю, ибо Барклай был свидетелем происходящего: "Батарея наша из четырех орудий была сбита, и я, не вверяя утомленным полкам 17-й дивизии восстановление прервавшегося порядка, лейб-гренадерский полк в присутствии вашего высокопревосходительства повел сам на батарею неприятельскую. Полковник Желтухин, действуя отлично храбро, опрокинул все, что встречалось ему на пути. Я достигал уже батареи, но сильный картечный огонь, храброму сему полку пресекший путь, привел его в расстройство. Атаки неприятеля, однако же, прекратились".

В рапорте своем Ермолов перечислил еще целый ряд предпринятых им самостоятельно мер, свидетельствующих о его решительной энергии. Он и в самом деле был душой всей операции по спасению армии. Он взял на себя всю ответственность, давая указания даже великому князю Константину Павловичу, еще находящемуся в армии и командовавшему гвардией.

Приведя в воспоминаниях полный текст рапорта, Алексей Петрович заметил: "В продолжение сражения были минуты, в которые невозможно было допустить уверенности в счастливом окончании оного".

О том, что у Ермолова в некоторые моменты боя появлялись самые грозные предчувствия, свидетельствует его адъютант Павел Христофорович Граббе. Он сжато, но выразительно описал всю операцию: "Темнота ночи, узкие дороги, неточность приказаний были виною, что солнце было уже высоко, а наши корпуса пробирались еще и не достигли перекрестка; между тем Жюно наводил уже мост на Днепре в Прудишеве, Мюрат с массами кавалерии спешил туда же. Ней после нерешительного преследования на него ариергарда обращен также на Лубино. Наше положение сделалось чрезвычайно опасно. Разъединенные на большом пространстве по проселочным путям войска наши, если бы неприятель занял перекресток, могли быть отрезаны от войск, продолжавших свое движение к Соловьеву. Барклай де Толли выехал сам на большую дорогу. К счастию, Тучков 3-й, первый на нее вышедший, понял опасность, угрожавшую армии и, несмотря на совсем иное назначение, повернул направо навстречу неприятелю и занял позицию впереди перекрестка… Наступила, однако, критическая минута. Ней с бешенством атаковал Тучкова, осадил его и войска, на дороге стоявшие, картечным огнем рассеял. Барклай де Толли, в некотором расстоянии следивший за ходом дела, внезапно осыпанный картечью и не имея под рукою ни артиллерии, ни других войск, поскакал назад навстречу им. Миновав вслед за ним роковой перекресток, граф Кутайсов увидел меня и в коротких словах передал мне свои опасения, что момент наступил решительный, такой, что каждому следовало делать, что велит ему сердце. Ермолов шепнул мне на ухо: "Аустерлиц!"".

Очевидно, это и в самом деле был страшный момент, если Алексей Петрович вспомнил об аустерлицкой катастрофе.

В рапорте Ермолов пишет кратко, полагая, что Барклай сам помнит подробности: "На центре усилились батареи неприятеля, но противостоящие неустрашимо 3-й дивизии полки Черниговский, Муромский и Селенгинский, удержа место, отразили неприятеля, который, бросясь на большую дорогу, привел в замешательство часть войск, оную прикрывавших. В должности дежурного генерала флигель-адъютант полковник Кикин, адъютант мой лейб-гвардии конной артиллерии поручик Граббе и состоящий при мне штабс-ротмистр Деюнкер, адъютант генерала Милорадовича, собрав рассеянных людей, бросались с барабанный боем в штыки и в короткое время очистили дорогу, восстановя тем связь между частями войск".

Стало быть, пехота Нея, поддержанная сильным орудийным огнем, не просто "привела в замешательство часть войск", но, опрокинув русскую пехоту, вклинилась между полками, разорвав единый фронт обороны в ключевом пункте - на большой дороге, контроль над которой открывал французам возможность стремительного дальнейшего наступления и удара в тыл уходящей к Днепру армии.

Граббе рассказывает этот драматический эпизод несколько по-иному: "Бессознательно поворотил я лошадь и поскакал по оставленной дороге. По кустарникам с обеих сторон пробирались назад солдаты, укрываясь от ядер, прыгавших по дороге. Заметив между ними несколько барабанщиков, я вызвал их, приказал бить сбор, и в невероятно короткое время сбежались со всех сторон ко мне несколько сот унтер-офицеров и солдат разных воротников; из офицеров Кавалергардского полка Башмаков, и де-Юнкер. Мы двинулись вперед, закрыли собой перекресток и стали на виду неприятеля на дороге.

Скоро подошел с дивизиею Коновницын, посланный главнокомандующим для восстановления дела. Найдя уже войска там, где он ожидал скорее найти неприятеля, он в самых лестных словах выразил мне свое уважение и приветствовал наверное с Георгиевским крестом".

Адъютант Барклая де Толли барон В. И. Левенштерн подвел итоги этого дня: "Сопротивление, оказанное неприятелю генералом Барклаем при Валутине и Лубине, спасло нас. Армии князя Багратиона угрожала опасность быть разделенной надвое. Если бы Наполеон пробился сквозь нее, то участь кампании была бы решена.

Император французов и его генералы не проявили в этот день своей обычной решительности, тогда как Барклай действовал с удвоенной энергией… Наполеон был вне себя от бешенства! В этот день утром он предсказывал совершенную гибель нашей армии; правда, ни один человек сколько-нибудь знакомый с военным делом не мог отрицать опасность нашего положения.

Генерал Барклай превзошел в этом случае самого себя. Его спокойствие и присутствие духа были несравненны!

Он подвергался величайшей опасности. Генерал Ермолов выполнил свой долг блестящим образом, но героем дня был генерал Коновницын".

Левенштерн находился во время боя на другом участке и потому, верно оценивая ситуацию в общем, неточен в деталях.

Во-первых, опасность быть "разделенной надвое" угрожала не 2-й, а 1-й армии.

Во-вторых, генерал Коновницын с дивизией прибыл на линию огня уже на исходе боя, когда главная опасность миновала. Героем дня был все же Ермолов.

За дело при Валутиной Горе Граббе получил орден Святого Георгия 4-го класса, а Ермолов - чин генерал-лейтенанта.

12

Благородный Барклай, прекрасно понимая роль своего начальника штаба в спасении армии, сделал то, что считал должным: доставил ему следующий чин вне очереди.

Это, однако, не изменило сути их отношений.

10 августа, на следующий день после того, как великий князь устроил публичный скандал главнокомандующему, произошла другая характерная сцена. Ермолов описывает ее в сдержанных тонах, а Граббе - более откровенно. Алексей Петрович в воспоминаниях вообще избегал малоприятного для него сюжета - травли Барклая и интриг против него. Он даже великого князя старался представить "скромным и почтительным".

Сопоставление свидетельств его и Граббе демонстрирует рассчитанную сдержанность Ермолова - когда дело касалось неприятных ему событий.

Речь идет о выборе места в районе Усвятья для предполагаемого сражения, что поручено было генерал-квартирмейстеру полковнику Толю. Но когда Барклай - вполне резонно, с точки зрения Ермолова, - указал Толю на принципиальные изъяны выбранной им позиции, Толь ответил откровенной дерзостью.

Ермолов: "Полковник Толь отвечал, что лучшей позиции быть не может и что он не понимает, чего от него требуют, давая разуметь, что он знает свое дело".

Конечно, полковник Толь вряд ли бы решился на что-то подобное, если бы не ощущал враждебности, окружавшей Барклая, и не надеялся на поддержку. Произошло, однако, нечто неожиданное.

Багратион относился к министру отрицательно, но, как истинный военный, знал цену субординации и дисциплине, и поведение оппозиционеров 1-й армии, несмотря на то, что он был, по сути дела, с ними солидарен, не могло его не раздражать.

"Главнокомандующий выслушал его, - продолжает Ермолов, - с неимоверною холодностию, но князь Багратион напомнил ему, что, отвечая начальнику и сверх того в присутствии брата Государя, дерзость весьма неуместна и за то надлежало слишком снисходительному главнокомандующему надеть на него солдатскую суму, и что он, мальчишка, должен бы чувствовать, что многие не менее его знакомы с предметом".

Граббе: "Отыскивали удобной позиции для принятия генерального сражения. Генерал-квартирмейстер Толь выбрал перед Дорогобужем казавшуюся ему выгодною. Оба главнокомандующие и цесаревич Константин с своими штабами выехали 12-го августа (ошибка мемуариста. - Я. Г.) осмотреть ее. Барклай де Толли заметил разные невыгоды этой позиции, в особенности на левом ее фланге. Толь защищал ее с самонадеянностию и без осторожности в выражениях, наконец прибавил в увлечении, что позиция, им выбранная, не может иметь тех недостатков, которые в ней находят. Тут разразилась туча. Едва он выговорил это с тоном еще более неприличным, чем самые слова, как князь Багратион выехал вперед: "Как смеешь ты так говорить и перед кем: взгляни, перед братом Государя, перед главнокомандующим, ты мальчишка! Знаешь, чем это пахнет - белой рубашкой". Все умолкло. Барклай де Толли сохранил непоколебимое хладнокровие, цесаревич осадил свою лошадь в толпу. У Толя пробились слезы и текли по суровому лицу".

Тут любопытна одна деталь - во время бешеной вспышки Багратиона "цесаревич осадил свою лошадь в толпу", то есть попятился. Сутки назад он прилюдно оскорбил главнокомандующего и, возможно, представил себе, как мог бы отреагировать на его поведение Багратион, присутствуй он при скандальной сцене. Великий князь, конечно, не полковник Толь - и тем не менее.

Демарш Багратиона, несмотря ни на что, делает ему честь.

Возможно, именно публичная поддержка Барклая главнокомандующим 2-й армией решила судьбу великого князя.

Для Ермолова это был выразительный знак - никакие интриги во благо Отечества и в пользу Багратиона не должны разрушать армию.

13

Филантропом Алексея Петровича назвать никак нельзя. Его несомненное человеколюбие, за что его любили солдаты и офицеры, распространялось исключительно на своих.

Генерал Маевский, в 1812 году служивший при штабе Кутузова помощником дежурного генерала, которым был тогда Коновницын, и, соответственно, постоянно наблюдавший Ермолова, сохранившего пост начальника штаба 1-й армии, оставил жестокое свидетельство: "На ночь подоспела к нам гвардия. Она кроме избы фельдмаршала уничтожила и сожгла все другие. Фельдмаршал, выходя к ним, одобрил их попечение о себе и просил поберечь только его избу, чтобы было где самому ему согреться. Это воспламенило воинов. И надо было видеть, что в эту ночь происходило! <…> К этому своевольству, сумятице и шуму присоединился ужасный холод. И посреди жалостной картины бивака к фельдмаршалу врывается в полночь офицер французского войска и просит помилования и спасения. Это встревожило и нас, а кончилось смешным, но жестоким. К Ермолову привели в полночь пленных, а он был утомлен и сердит. В таком худом расположении он говорит казацкому офицеру: "Охота тебе возиться с ними; ты бы их там же…" Для казака этого было довольно. Он вышел и тут же принял их всех в дротики. Один из них сорвался с копья и полетел прямо к фельдмаршалу, где он был принят и успокоен по-отечески".

Нет оснований утверждать, что Ермолов был сторонником тотального убийства пленных. Это могло быть печальным эпизодом, но эпизодом тем не менее характерным. Была ли вызвана его жестокость только чувством мести, как он сам утверждал? Мести за разорение России, за горести ее жителей, за сожженный Смоленск, за сожженную - не французами! - Москву, за позор Аустерлица и Фридланда? Не только.

Нужно представить себе, в каком культурном пласте были воспитаны русские дворяне ермоловского интеллектуального уровня, вышедшие из XVIII века, какая литература питала их воображение, диктовала им способы взаимоотношения с миром.

16 августа, накануне прибытия новоназначенного главнокомандующего всеми русскими армиями светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, войска расположились на позиции под Вязьмой. Все чувствовали близость решающего столкновения.

"В Вязьме, - вспоминал Граббе, - я зашел к графу Кутайсову под вечер. Он сидел при одной свечке, задумчивый, грустный; разговор неодолимо отозвался унынием. Перед ним лежал Оссиан в переводе Кострова. Он стал громко читать песнь Картона. Приятный его голос, дар чтения, грустное содержание песни, созвучное настроению душ наших, приковали мой слух и взгляд к нему. Я будто предчувствовал, что слышу последнюю песнь лебедя".

Эпос Оссиана был сочинен шотландцем Макферсоном и долгое время выдавался за открытое им оригинальное произведение древнешотландского барда.

Поэмы Оссиана были популярны в среде русского дворянства. Их читали во французских переводах, но в 1792 году основная часть вышла в переводах талантливого одописца, переводчика "Илиады" Ермила Кострова, почитателя и воспевателя Суворова.

Издание "Оссиан, сын фингалов, бард третьего века: галльские стихотворения" посвящено было Суворову, который восторженно откликнулся на перевод и посвящение: "Оссиан мой спутник, меня воспламеняет; я вижу и слышу Фингала в тумане на высокой скале сидящего и говорящего: "Оскар, одолевай силу в оружии! щади слабую руку". - Честь и слава певцам! - Они мужают нас и делают творцами общих благ".

Прославил Костров и взятие Суворовым Варшавы, в котором отличился Ермолов.

Певец русской воинской славы, Костров неслучайно обратился к Гомеру. В то время вызревал "греческий проект" Екатерины и Потемкина - завоевание Константинополя и основание Греческой империи.

То, что он взялся за Оссиана, свидетельствует о его незаурядном чутье: он знал, что может импонировать русскому офицерству.

Начальник артиллерии 1-й армии молодой граф Кутайсов в тяжелейшем походе-отступлении 1812 года возил с собой томик костровского Оссиана.

Это говорит о многом.

В песнях Оссиана русского офицера-интеллектуала, возросшего на жестоком опыте турецких и польских войн, должен был привлекать романтический культ героической смерти, смертельного конфликта, который разрешался кроваво и беспощадно. Для той жизни, которую они вели, им необходимо было идеологическое обоснование помимо официальной имперско-патриотической идеи.

Для того чтобы не щадить ни своей, ни чужой жизни, людям склада Ермолова и Кутайсова нужен был вдохновляющий миф. Для Ермолова с его высокими мечтаниями и "неограниченным честолюбием" это было особенно важно.

Николай Николаевич Муравьев, впоследствии верный сподвижник Ермолова, сам прошедший горнило 1812 года, вспоминал: "Кутайсов был приятель Ермолову - молодой человек с большими дарованиями, от которых можно было много ожидать в будущем. Накануне сражения (мне это недавно рассказывал сам Алексей Петрович) они вместе читали "Фингала", как Кутайсова вдруг поразила мысль о предстоящей ему скорой смерти; он сообщил беспокойство свое Ермолову, который ничем не мог отвратить дум, внезапно озаботивших его приятеля". Это был канун Бородина.

Есть и еще один вариант этой сцены: Ермолов, посмотрев на Кутайсова, сказал ему, что он предвидит его смерть в предстоящей битве.

Они неслучайно читали в эти дни именно Оссиана, и неслучайно это чтение в их сознании окрашивало ожидание смертельной битвы в мрачно роковые тона.

Что мог декларировать Кутайсов под Вязьмой, за несколько дней до Бородина? Судя по утверждению Граббе, это был мрачный текст, соответствовавший настроению молодого генерала - скорее всего, это был пассаж, возвещающий скорую гибель и самого молодого Картона, и других героев.

"Познай, вещаю я, познай; душа моя собственным воспламеняется жаром, и я бестрепетен среди тысящи сопостат, хотя сильные мои от меня далече. Но меч мой уже сотрясается на бедре моем, желая блистать в моей деснице.

Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем".

Здесь, как видим, для русского офицера сконцентрирован зловещий смысл происходящего: готовность к подвигу, чреватому гибелью, равно как и уверенность в гибели "сопостатов", "сынов земли дальния".

В канун Бородина они читали "Фингала". Тут уже невозможно хотя бы гипотетически вычленить подходящий текст, ибо Фингал - сквозной герой огромного эпоса. Но очевидно, что именно свирепый романтизм Макферсона идеально соответствовал мироощущению и Кутайсова, и Ермолова.

Представление о мире как об арене вечной войны, где в живых остается сильнейший, представление о человеке достойном, как о воине, живущем по законам боя, совмещалось с ожесточенной мстительностью, охватившей Ермолова. Его жестокость по отношению к противнику проистекала из законов героически безжалостного мира, наиболее отчетливо представленного в оссиановском эпосе.

Куртуазное благородство Ариосто, жизненный стиль "шевалье" - все это осталось далеко позади.

Надвигалось Бородино - сконцентрированная в считаные часы эпопея, по высокой доблести и абсолютной жестокости своей вполне соответствующая кровавым пиршествам Оссиана.

Помимо столь несомненных стимулов - патриотический пыл, солдатский долг, ненависть к агрессору - воинам интеллектуального уровня Ермолова и Кутайсова не менее важно было ощущать себя персонажами героического мифа и иметь право жить по его суровым законам. "Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем"…

В день Бородина они вместе пойдут на верную смерть, и только "особое счастие" Ермолова спасет его. Они вместе участвовали в самоубийственной атаке - хотя Кутайсову надлежало быть в совершенно ином месте. Потому что к этому моменту были друзьями. Что было не всегда.

Когда Ермолов писал в воспоминаниях, что он первый познакомил Кутайсова с опасностями войны, то имел в виду бой под Голимином, где он, 29-летний полковник, ветеран трех кампаний, командовал артиллерийской бригадой, а 22-летний генерал-майор Кутайсов получил боевое крещение.

Затем был конфликт после сражения при Эйлау, когда, по мнению Ермолова, Кутайсов получил орден Святого Георгия 3-й степени, причитавшийся ему. И вообще, баловень судьбы, сын павловского фаворита, с детства хорошо знакомый Александру, делавший карьеру легко и весело, должен был раздражать Ермолова, с 1796 года тянувшего лямку офицера без протекции, прошедшего крепость, ссылку, опалу, кровавые сражения…

Но в канун Бородина все это было позади.

Читая вместе Оссиана, они словно бы давали друг другу клятву боевой верности.

Назад Дальше