Розанов - Александр Николюкин 25 стр.


Встав от мощей, я оглянулся на храм. Высоко влево над дверями было огромное изображение Св. Серафима с подходящим к нему медведем. "Хорошо, - подумал я, - что в храмовые изображения внесен и медведь и сосны". Но я ошибся. Спрашивая потом "икону Преподобного Серафима с медведем", я услышал спокойный ответ: "Это картина, а не образ; а вот образок"".

Путешествуя три года спустя по Волге, Розанов хотел посетить в Кинешме церковь на окраине города, но ему не разрешили: батюшка на просьбу не отозвался и не стал разговаривать. Василий Васильевич был до того раздосадован, что очарованность храмом как слетела: "Казенная вещь, а я думал - храм. Просто - казенная собственность, которая, естественно, заперта и которую, естественно, не показывают, потому что для чего же ее показывать? Приходи в служебные часы, тогда увидишь. Казенный час, казенное время, казенная вещь".

Сила письма Розанова в том, что он пишет как будто о нас, о наших днях. Много лет назад я привез дочь в Звенигород показать чудесный древний храм на Городке. Маленькая церковь, одноглавая и беленькая, как стройная девица, стоит на высоком берегу реки вблизи остатков старого леса. Домик священника рядом. Церковь закрыта. Стучим к батюшке. Долго никто не выходит. Наконец, приотворив дверь, выглянула женщина и на просьбу открыть храм ответила решительным отказом: батюшка не велит.

То же у знаменитой Спас-Нередицы около Новгорода, разрушенной во время войны и ныне восстановленной. "Начальство не разрешает", - было сказано мне на убедительную просьбу открыть храм для приехавших из Москвы двух писателей. Розанова не пустили в Кинешме 90 лет назад, в Звенигороде храм не открыли 20 лет назад, а история у Спас-Нередицы произошла несколько лет назад. Любит русский человек замки, и особенно, когда их можно не открывать.

С Василием Васильевичем случались казусы и более необычные, чем "непущение во храм" в Кинешме. Об одном из них он сам рассказал на страницах "Нового времени". Вечером 6 февраля 1912 года в его квартиру на Звенигородской явились отставной гвардии полковник Ю. Л. Елец и сопровождавший его капитан Попов в качестве секундантов публициста и поэта А. С. Рославлева (1879–1920).

Именно об этом журналисте, писавшем под псевдонимом "Баян", за день до того Розанов напечатал в "Новом времени" весьма резкую статейку под названием "Особенная чепуха за день". В ней, в частности, высмеивалось "невероятное по глупости" сравнение Пушкина с Лютером, Савонаролой и Мессией.

Пришедшие полковник и капитан потребовали от Василия Васильевича либо принести извинение в той же газете, либо принять вызов на поединок. Удивленный и расстроенный происшедшим, Розанов принял первое предложение, и на другой день газета напечатала краткое письмо, в котором он сообщал, что у него не было никакого намерения порочить "доброе имя лица, пишущего под псевдонимами "Баян" и "Рославлев"". Так Василий Васильевич не только "выразил сожаление", но и раскрыл псевдоним "Баян".

Через неделю в той же газете появилось новое "Письмо в редакцию", в котором Розанов извещал, что им отправлено "Баяну" длинное письмо на оторванном клочке бумаги, все исполненное извинений и шуток и с припиской, что г. "Баян" может его опубликовать. В письме же говорилось, что с "Баяном" он мог бы драться только на пушках, так как "револьверы уже испорчены полицейскими, а браунинги - революционерами, из острых же орудий понимаю только вилку".

Имя Пушкина сопровождало жизнь и творчество Розанова с раннего детства до старости. Любовь к Пушкину возникла в те 1860–1870-е годы, когда в русском обществе торжествовал в отношении к поэту "суд глупца и смех толпы холодной". Оценивая позднее этот факт, Розанов писал: "Временное забвение Пушкина в ту эпоху никакого радикального ущерба Пушкину не принесло. Эпоха была беднее "на Пушкина", но Пушкин во всей своей красе явился потом".

Вновь и с небывалой силой интерес к Пушкину проявился в русском обществе в связи с празднованием в 1899 году столетия со дня рождения поэта. К юбилею стали готовиться загодя. В 1897 году появилась статья Вл. Соловьева "Судьба Пушкина", в которой проводилась мысль, что поэт сам виновен в своей трагической судьбе. К тому же утверждалось, что он был человек лживый - мог написать А. П. Керн "Я помню чудное мгновенье", а в частном письме обозвать ее "вавилонской блудницей".

На эти "изыскания" в области пушкинистики Розанов тогда же отвечал полемической статьей "Христианство пассивно или активно?" (вошедшей затем в его книгу "Религия и культура"), отстаивая право Пушкина защищать "ближайшее отечество свое - свой кров, свою семью, жену свою". Пушкин для Розанова - рыцарь семьи, домашнего очага: "Все это защищал он в "чести", как и воин отстаивает не всегда существование, но часто только "честь", доброе имя, правую гордость своего отечества".

Попытку бросить тень на личность Пушкина, "погубить" репутацию человека, а тем самым и поэта, Розанов неизменно считал более оскорбительной, чем все, что писал о Пушкине "наивный Писарев". "Пушкин народен и историчен, вот точка, которой в нем не могут перенести те части общества и литературы, о которых покойный Достоевский в "Бесах" сказал, что они исполнены "животной злобы" к России. Он не отделял "мужика" от России и не противопоставлял "мужика" России; он не разделял самой России, не расчленял ее в своей мысли и любил ее в целом". Вот этого отношения к России многие и не могли ему простить.

Эта целостность отношения к России позволяла Пушкину смотреть на все окружающее общество, на декабристов и на "Философическое письмо" Чаадаева как на пору нашего "исторического детства". Этот род "исторической резвости" юного общества Пушкин прекрасно выразил в заключительной строке своего знаменитого сонета:

И в детской резвости колеблет твой треножник.

И вот наступил юбилей 1899 года. Пушкина чествовали не только в России, но даже в далекой Америке. Известный в те годы публицист П. Тверской рассказывал в "Вестнике Европы", как отмечался юбилей русского поэта в Калифорнии: "Это первый случай публичного чествования в Америке самими американцами памяти не только русского, но и какого бы то ни было другого иностранного поэта". Дома же и после юбилея продолжались споры о причинах гибели Пушкина.

В самый день 100-летнего юбилея в "Новом времени" появилась статья Розанова. Он обращался к знаменитой Пушкинской речи Достоевского, произнесенной 8 июня 1880 года и составившей эпоху в русской литературной критике. За истекшие до того десятилетия Пушкин не стал ближе к народу. "Сказать о нем что-нибудь - необыкновенно трудно; так много было сказано 6-го и 7-го июня 1880 года, при открытии ему в Москве памятнику, и сказано первоклассными русскими умами. То было время золотых речей; нужно было преодолеть и победить, в два дня победить, тянувшееся двадцать лет отчуждение от поэта и непонимание поэта".

Пушкин для Розанова - "царственная душа", потому что поднялся на такую высоту чувств и мыслей, где над ним уже никто не царит. "То же чувство, какое овладело Гумбольдтом, когда он взобрался на высшую точку Кордильер: "Смотря на прибой волн Великого океана, с трудом дыша холодным воздухом, я подумал: никого нет выше меня. С благодарностью к Богу я поднял глаза: надо мной вился кондор"".

Но Розанов не был бы Розановым, если бы тут же не подхватил гумбольдтовский образ "кондора". И над Пушкиным, пишет он, "поднимался простой необразованный прасол Кольцов - в одном определенном отношении, хотя в других отношениях этот простец духа стоял у подошвы Кордильер. Как он заплакал о Пушкине в "Лесе" - этим простым слезам":

Что дремучий лес
Призадумался…
……………………………….
Не осилили тебя сильные.
Так зарезала
Осень черная -

мы можем лучше довериться, чем более великолепному воспоминанию Пушкина о Байроне:

Меж тем как изумленный мир
На урну Байрона взирает
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает.

До чего тут меньше любви, замечает Розанов, ибо пушкинская мысль универсальна и великолепна по широте, что отметил еще Белинский, но в ней "нет той привязанности, что не умеет развязаться, нет той ограниченности сердца, в силу которой оно не умеет любить многого".

Замечательную особенность Пушкина составляет то, говорит Розанов, что у него нельзя рассмотреть, где умолкает поэт и говорит философ. Он положил основание синтезу литературы и философии. "Отнимите у монолога Скупого рыцаря стихотворную форму, и перед вами платоновское рассуждение о человеческой страсти".

Уже в первые годы своей петербургской публицистики Розанов высказывал мысль, что в России (в отличие от Германии, где философия издавна была самостоятельной дисциплиной) литература воплощает в себе и развитие философской мысли. Славянофилы и западники, Достоевский и Толстой, Леонтьев и Флоренский были для него выражением философии и литературы одновременно. "Русская литература была всегда литературою классической критики, не эстетической, но критики, как метода письма, который охватывает собою публицистику, философию, даже частью историю", - писал он в одной из ранних статей в журнале кн. В. П. Мещерского "Гражданин".

Крупнейшие произведения Достоевского и Толстого - "Дневник писателя", "Братья Карамазовы", "Анна Каренина", "Чем люди живы", "Смерть Ивана Ильича", считал Розанов, "можно принять за фундамент наконец начавшейся оригинальной русской философии, где выведен ее план и ее расположение, может быть, на много веков". Это определение стало важнейшим для всей последующей деятельности писателя.

Поэт и философ в Пушкине породили тот трезвый гений, который применил он к обсуждению и разрешению жизненных вопросов русского общества и его истории. Если бы Пушкин не погиб, говорит Розанов, история нашего общественного развития была бы, вероятно, иная, направилась бы иными путями. Гоголь, Белинский, Герцен, Хомяков, позднее Достоевский пошли вразброд. Между ними раскололось и общество. "Все последующие, после Пушкина, русские умы были более, чем он, фанатичны и самовластны, были как-то неприятно партийны".

Розанов не без оснований полагает, что, проживи Пушкин дольше в нашей литературе, вероятно, вовсе не было бы спора между западниками и славянофилами в той резкой форме, как он происходил, ибо "авторитет Пушкина в его литературном поколении был громаден, а этот спор между европейским Западом и Восточной Русью в Пушкине был уже кончен, когда он вступил на поприще журналиста. Между тем сколько сил отвлек этот спор и как бесспорны и просты истины, им добытые долговременною враждой".

Пушкин подвигнул вперед русского человека, русскую мысль не на шаг, а на целое поколение вперед. "Наше общество - до сих пор Бог весть где бы бродило, может быть, между балладами Жуковского и абсентеизмом Герцена и Чаадаева, если бы из последующих больших русских умов каждый, проходя еще в юности школу Пушкина, не созревал к своим 20-ти годам его 36-летнею, и гениальною 36-летнею, опытностью".

Многогранность Пушкина подобна самой жизни. Монотонность, "одной лишь думы власть" совершенно исключена из его гения. "Попробуемте жить Гоголем; попробуйте жить Лермонтовым, - писал Розанов, - вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом… Через немного времени вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахнущих цветов, и броситесь к двери с криком: "Простора! Воздуха!.." У Пушкина - все двери открыты да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это - в точности сад, где вы не устаете". За эту многоликость поэта друзья называли его Протеем.

В юбилейный год Розанов выступил с предложением о создании в Петербурге или еще лучше в Царском Селе Пушкинской академии, которая стала бы авторитетом в области искусства и критики. "Да встретит слово это добрую минуту…" - так завершил он свою статью "О Пушкинской Академии". Однако минуло два десятилетия, прежде чем А. Блок смог написать:

Имя Пушкинского Дома
В Академии Наук!
Звук понятный и знакомый,
Не пустой для сердца звук!

Так будем же помнить, что в основании Пушкинского Дома есть и камень, заложенный В. В. Розановым.

Через год после Пушкинского юбилея отмечалось 100-летие смерти Суворова. "Год назад Россия светилась именем Пушкина, - писал Розанов, - сейчас светится именем Суворова… Пушкин так же был совершенен в слове, как Суворов - в деле; первый есть венец общественного развития, общественного духа и движения; второй есть венец движения государственного и крепости государственной".

В это время Розанов возвращается к пушкинской теме и полемике с Соловьевым, который в статье "Судьба Пушкина" попытался доказать, что это не "нечистый" унес у нас Пушкина, а "ангел". В статье "Еще о смерти Пушкина", напечатанной в "Мире искусства", Розанов выдвигает свое объяснение причин гибели поэта. Мысль его довольно проста, хотя и замешена на понимании семьи как особого мистического единства душ, не образуемого лишь на почве юридического согласия или "обещания в функции пола".

Пушкин не мог вместе с Натали Гончаровой смеяться над Дантесом так, как, например, Лидин в "Графе Нулине" над незадачливым графом. "Ведь не в одиночку же он смеялся!" - добавляет Розанов. Смех снимает напряжение, снимает конфликт, и дуэль становится бессмысленна, даже безнравственна.

В семье Пушкина так не было. Пушкин затревожился. "Веселый насмешник, написавший Нулина и Руслана, вещим, гениальным и простым умом он почуял, что если "ничего еще нет", то "психологически и метафизически уже возможно", уже настало время ему самому испить "черную чашу"". Это и погубило поэта. "А ведь вещун Пушкин, колдун Пушкин все видел, все знал, "на три аршина под землею" он видел не только в 35 лет, но и в 25, когда писал "Руслана" и "Нулина"".

Конечно, это всего лишь одна из версий, но изложенная с розановской увлеченностью. Упорное утверждение мистической основы брака перемежается у Розанова глубокими наблюдениями над психологией "чтения с кем-то вместе", имеющими более расширительный человеческий смысл.

Розановская теория "чтения вдвоем" исходит из понимания им семейного вопроса и его духовной сущности. "Вы говорить можете со всяким из 1 200 000 петербургских жителей; обедать - не со всеми, но по крайней мере, с тысячами из этого миллиона; но читать книгу?.. О, тут индивидуальность суживается: Пушкин не может читать с Бенкендорфом, - ему нужно Пущина; Достоевский не может, пусть дал бы обещание, "обет", "присягу", целый год читать романы и прозу, стихи и рассуждения со Стасюлевичем… Вышло бы не "чтение" с засосом, вышла бы алгебра, читаемая Петрушкою… но почему мы говорим с 1 200 000, обедаем с 200 000, читаем - с 20?! Потому что "разговор", "трапеза", "чтение" - все одухотворяются и одухотворяются, становятся личнее и личнее, интимнее и интимнее".

И отсюда естественный для Розанова переход к сущности семьи как духовного единства без "составных частей". "Я женюсь, и вот будет семья", - думает человек. Ничего подобного. Ведь вас двое, а семья именно там, где есть "одно". Вот устранение этих-то "двоих" и есть мука и наука построения семьи. У Пушкина все было "двое": "Гончарова" и "Пушкин". А нужно было, чтобы не было уже ни "Пушкина", ни "Гончаровой", а был бы Бог. И виновен в этом, считает Розанов, конечно, старейший и опытнейший. Он один и погиб.

Приехав в 1901 году в Италию и записывая свои впечатления, Розанов мысленно обращался к Пушкину. Известно, что выезд за границу издавна рассматривался в России как особая привилегия или милость, даруемая властями или, напротив, недаруемая. Не избежал этой горькой участи и Пушкин, которого не пустили за границу, хотя он и не был причастен к "государственным тайнам".

Розанова все это глубоко возмущало. В Италии должен был побывать Пушкин, а не он, Розанов: "Отчего пишу я, а не Пушкин?.. Я хочу сказать ту простую, оскорбительную и мучительную для русского мысль, что для человека такой наблюдательности, ума, впечатлительности, как Пушкин, не нашлось в России "в кульминационный момент ее политического могущества" каких-нибудь 3–4 тысяч руб., чтобы сказать ему: "Поди: ты имеешь ум, как никто из нас (и в том числе начальство, ибо это даже официально было признано!); и что ты увидишь там, что подумаешь, к чему вдохновишься - пиши сюда, на тусклую свою родину, в стихах или прозе, по-французски или по-русски. Пиши, что хочешь и как хочешь, или хотя ничего не пиши". И что бы мы имели от Пушкина, увидь он Италию, Испанию, Англию, а не одни московские и петербургские закоулки, кишиневские да кавказские табора - с интересными "цыганами"".

Назад Дальше