На виртуальном ветру - Андрей Вознесенский 37 стр.


Порой на набоковских крылышках среди своей пыльцы отпечатаны тексты других поэтов.

Вот интонация Гумилева:

Мы, быть может, преступнее, краше,
Голодней всех племен мирских.
От языческой нежности нашей
Умирают девушки их.

Вот Пастернак:

И покуда глядел он на месяц
Синеватый как кровоподтек…

Вот его возлюбленный Ходасевич, которому он посвящал восторженные статьи:

Ах, если б звучно их раскинуть,
Исконный камень превозмочь,
Громаду черную содвинуть,
Прорвать глухонемую ночь.

Порой то Бальмонт, то Майков, то Мандельштам, то даже Маяковский отпечатается. Иногда он нарочито как бы пародирует. Есть такой вид бабочки, которая садится на лист, принимая как бы окраску листа (или коры, или цветка). Прикидываясь листом, она остается летучей бабочкой и, обманув окраской, срывается в небо, в главном оставаясь собой - в полете. Необычен этот поэт Набоков, - если все поэты идут от сложности к простоте, то он и тут перечит. В ранних книгах 1922 года "Горный путь" и "Грозди" он начинает как романсовик, идя путем Апухтина, а то и Ротгауза, подписываясь псевдонимами В. Сирин или Василий Шишков:

Простим мы страданье, найдем ли звезду мы?
Анютины глазки, молитесь за нас…

Суровый критик за издержки вкуса называл его Бенедиктовым.

В книге 1952 года Набоков приходит к традициям Пастернака. Но и садясь на книгу Пастернака, он остается своей бабочкой. В лекциях своих он наивно раздраженно ниспровергает Толстого и Достоевского, называет Сартра модным вздором, Миллера - бездарной похабщиной. Движимый не самыми почтенными чувствами, он обзывает Бенедиктовым… Пастернака - более сильного, чем он, поэта, не в силах освободиться до конца жизни от влияния его интонации. Ах, бедная тень Бенедиктова! Кто только не тревожил тебя… Но простим эти слабости за боль его, даже за один этот его глубокий вздох:

Моя душа как женщина скрывает
И возраст свой и опыт от меня.

Гиппиус назвала его талантливым поэтом, которому нечего сказать, не заметив, что подробности жизни и слова стали содержанием его. И сквозь этот яркий, отчетливый мир проступает:

Я помню, над Невой моей
Бывали сумерки как шорох
Тушующих карандашей.

Вот он пишет сестре:

"Ника уже развелся со второй женой-американкой". Я знал этого "Нику", композитора Н. В. Набокова, его третья жена Патриция Блейк редактировала мое первое "Избранное" в американском издательстве. Встретиться с В. Набоковым было бы просто, но мешала некая целомудренность. Я боялся нарушить хрустальный образ, боялся, что пыльца останется на пальцах. Мастер был труден в общении. Грэм Грин, давший мировую славу его "Лолите", защитив ее от цензурных запретов и выведя в кинозвезды, чтя автора как писателя, сдержанно отозвался о нем как о личности. Проза его магична - его школу прошли и поздний Катаев, и Битов, и многие.

Всю жизнь он прожил в гостиницах, отказываясь покупать и обживать свой дом вне дома.

Как поэт, он снимал номера у Пастернака.

И Николас, и Патриция не советовали мне встречаться с Набоковым. "Ну как вы поступите, Андрюша, если он при вас будет ругать Пастернака?"

Патриция Блейк, сероглазая, стройная, некогда модель "Вога", девочкой бывшей подружкой Камю, приехала в Москву корреспонденткой журнала "Лайф", попала в наш Политехнический и стала наркоманкой русской культуры.

В предисловии к сборнику "На полпути к луне" она записала свой разговор с В. Кочетовым, официальным классиком и пугалом для нашей интеллигенции.

"Номенклатурный писатель встретил меня, широко улыбаясь: "Вы видите, я не ем младенцев…""

""Вы пришли к нему наверное после обеда, он уже откушал их", - сказал мой московский приятель". Этим приятелем, увы, был я.

Кочетов отомстил и Патриции, и мне в романе "Чего же ты хочешь?" Там шпионка Порция Браун инструктирует в постели гнусного поэта: "Надо писать стихи якобы про Петра I, имея в виду Сталина". В известной пародии шпионка звалась "Порция Виски".

К тому же она написала статью об антисемитизме, что окончательно сделало ее персоной нон-грата.

Но она продолжала неистово любить русскую литературу. Для моего тома она впервые на Западе применила русский метод перевода - когда с помощью блестящего лингвиста Макса Хейворда стихи переводили лучшие американские поэты У. Х. Оден, С. Кюниц, Р. Вильбур, В. Смит.

О Набокове я слышал от нее и княгини Зинаиды Шаховской. Ревновавший Пастернака к Нобелевской премии, великий Набоков, как поэт, до конца дней не освободился от пастернаковского влияния.

А проза?

Вспомним великую набоковскую книгу "Лужин". Вы помните, как герой, шахматный русский гений, выходит на лунную террасу немецкого городка? Ему мерещится его соперник Турати. Ночь полна белых и черных фигур. Деревья - фигуры. Лунный свет делает террасу схожей с шахматной доской. Ему на колени садится возлюбленная. Он ссаживает ее. Она свидетель его муки. Ночь - черно-белая шахматная партия.

Где мы читали это? Русский глядит на марбургскую ночь.

Пастернаковский "Марбург" - завязь набоковского романа.

Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу…
И страсть, как свидетель, седеет в углу…
И тополь - король. Я играю с бессонницей…
И ферзь - соловей. Я тянусь к соловью,
И ночь побеждает - фигуры сторонятся…

Игра родилась раньше человека. Что за шахматы играют нами?

Шахматы начинают и выигрывают.

Они съели все фигуры, весь офицерский корпус, черные и белые, они съели чемпиона и претендента, машину IBM, пол-Каспарова и остальные полчеловечества.

Не зажигайте в окнах свет - они проникнут в квартиры через белые квадраты окошек, не тушите свет - они проникнут через черные квадраты.

Малевич распался на суверенитеты.

ХАМЫ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ

Ленин съел шахматы. А кто съел Ленина?

Русский мат - Х - угрожает Европе, Х похож на знак умножения, Х зачеркивает крест-накрест ценности в супермаркете.

ХОХМЫ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ

Мы с тобою играли в Шахматове.

Вместо закатившегося под скамейку короля ты поставила губную помаду, вместо туры - огарок свечки. Шах! А где твой король?!

- Не ревнуй. Должна же я поправить губы.

Ты загорела. Ты - темная фигура. В тебе сумерки подсознания.

Темен загар твой и одновременно светел. Я обучаю тебя черной и белой игре.

Согни Нью-Йорк пополам квадратами вверх, внутрь доски засыпь фигуры, белых сенаторов, черные блюзы, статую Свободы - ну и сэндвич интеллектуалов!

ШАМАНХЕТТЕН НАЧИНАЕТ И ВЫИГРЫВАЕТ

США - это С 6 А, СНГ - С - это слон, Н - это клетка, а что такое Г? Ах, это ход конем… Кентавр - это конь верхом на Екатерине Великой, как рассказывала выпускница Сорбонны. Конь Калигулы ходит свастикой.

МАХИ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ, ведя сеанс одновременной игры.

- Вилка?! - парируешь ты. - Это королева на штыке революции. Королеву на эшафот! Каждая может управлять государством.

- Шахматы - это нашинкованная зебра, - объясняю я.

- Зебра - это вегетарианский тигр, - парируешь ты.

А жирафа - выросший мухомор.

ЧЕРЕПАХА ВЫИГРЫВАЕТ БЕГ ИСТОРИИ

Мы с тобою играли в Шахматове.

Ты проиграла плащ, сняла шелка и туманы. Но опять проиграла.

Я догадываюсь, что ты жульничаешь, чтобы проиграть.

Ты осталась в одних контактных линзах. Опять проиграла.

Ослепла. Пошла вслепую. Опять проиграла.

Раба чести, ты сняла свою темно-золотую кожу. Вот вам! Сейчас мы увидим, что у тебя светится внутри. Ты сидела смущенная, как ало-сизый анатомический театр, пульсируя изнутри, как мигалка автоинспектора. Опять проиграла. Ты отстегиваешь левую мерцающую икру и шлепаешь на стол - нате, жрите! Мы съели. На стол летят печенка, почки, светящаяся вырезка с седалищным нервом. Мы съедаем. Наши желудки временно светятся. Ты наливаешь черный кофе в коленную чашечку, выпиваешь и бросаешь нам. Я замечаю, что живот у шныряющей тут кошки начал светиться. МОХНАТЫЕ НАЧИНАЮТ… Сквозь пучки проводов, штепселей уже поблескивает кость. Но внутреннего сияния ты не проиграла, душу ты не проиграла!

И тут, мазохистка, ты начинаешь отыгрываться. Тусклые мышцы впрыгивают в тебя, светясь от счастья, цепляясь как за подножку трамвая. Ты надеваешь контактные линзы. Ты счастливо озираешься. Темен загар твой и одновременно светел.

Но что это дышит, забытое на тумбочке? Подобно лягушке, мерцательно пульсирует и пробует скакать? - Ах, сердце…

Мы играли с тобою в Шахматове.
В пыль алмазную вверх тормашками
белой махою, черной махою
тень ложилась на луг ромашковый.
От шампанского мозг пошатывало.
У колонн, где вьюнки усаты,
мы с тобою играли в Шахматове,
где давно никакой усадьбы.

АХМАТОВА, ПРОИГРЫВАЯ, ВЫИГРЫВАЕТ.

Когда я обдумываю ход офицера, в мозгу моем пахнет лесным клопом, белая королева пахнет черемухой.

а-5, Шопен не ищет выгод -

удлиняя клавиши, Шопен проигрывает этюд Чигорина.

Электричку потряхивало. Дорожные шахматы - это любовь лилипутов. Может быть это - тир профессионалов, с дырочками точно по центру? Все ряды прошиты Калашниковым.

ШАМБАЛА НАЧИНАЕТ И ВЫИГРЫВАЕТ

Сетка полей минирована. У кого в кулаке пешка - тот ходит. А если в кулаке свинчатка?

На день рождения ты мне подарила фигуры, вырезанные в виде ангелов. Белые ангелы против черных. Ферзь светился. Видно, был покрашен по золотой подложке.

БОГОМАТЕРЬ НАЧИНАЕТ И ВЫИГРЫВАЕТ

Странные это были шахматы!

Темная сила любви была источником света. Встречные тени твоих фигур смешивались с моими. Все проблемы решались лежа.

Были ли у меня соперники?

Когда я вглядываюсь в доску, я чувствую встречные взгляды. Доска превращается в тумбочку-продажу солнечных очков. Пошла мода на прямоугольные! F-3 - Н-3 - это очки Элтона Джона. Или Стинга? Ты - Мата Хари инстинкта.

Темен загар твой и одновременно светел. Говорят, ты вышла из полусвета.

Предупреждали тебя - осторожней шагай по полю. Тебя могут затянуть в черный люк. Не послушалась.

Ты провалилась в шахту подсознания.

Х…

ШАХТЫ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ

Подземная тайная сила.

Больше я тебя не видел.

Ах, наркотические черно-белые цветы, превращающие нас в нереальные цифровые комбинации! А вдруг они и есть реальность? А мы лишь физиологические иллюзии?

Между тем столетие в цейтноте. Заканчивается партия "Набоков - Марсель Дюшан". Твоя ушанка - без головы. Кто оспаривает первенство в матче между отцом Гаты Камского и мамой Гарри Каспарова? Не ты ли подсказала алогичные решения победителю против машины? Ревную. Мне тесно в клетке разума. На свой выигрыш от проигрыша машина хочет Кл. Шиффер. Не от тебя ли свихнулся Бобби Фишер?

СУМАСШЕДШИЕ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ

Кегельбаном бы по фигурам! Лучше бить углом доски! Дважды мат XX веку.

Между тем паркетины вспучиваются, как безумный кроссворд землетрясения.

Я не знаю, чем опять беременна Россия, но абсурд - Богоматерь истины. Не абсурд зла, а абсурд добра.

И на самом краю доски вдруг зажегся огарочек Твоей свечи. Наверное, самовозгорание.

ТЫ ВСЕГДА НАЧИНАЕШЬ И ВЫИГРЫВАЕШЬ. Особенно когда проигрываешь.

Темен загар Твой и одновременно светел.
Я обучаю тебя черно-белой игре.
Посланница полусвета, полукровочка подсознанья,
свет Тебя начиняет. Этим Ты и выигрываешь.


Дыры

Сумерничаю с Муром.

Он сидит на табуретке в своих очечках на востром носу, шевеля выгоревшими на воле пушистыми бровями, великий английский скульптор, похожий на мужичка-лесовика, мурлыча улыбочку, он сидит и мастерит своих "мурят" - нас с вами, махонькие гипсовые фигурки.

На столе перед ним проволока, гипсовая крошка, чья-то челюсть, обломок кости палеолита. Фигурки его смахивают на многочленные земляные орехи - арахисы - со сморщенной кожурой, только белого цвета, гипсовые. Некоторые из них стоят на столе, как игрушечные арахисовые солдатики. Другие валяются, как сухие известковые остовы мертвых ос.

Старый Генри Мур - производитель дыр.

Неготовая дыра прислонена к стене.

Тогда ему стукнуло восемьдесят три. Он только что повредил спину, ему трудно двигаться, поэтому он и формует эти мини-модели, а подручные потом увеличивают их до размеров гигантских каменных орясин. Каморка его тесная, под масштаб фигурок. У стены, как главный натурщик, белеет огромный череп мамонта с маленькими дырами глазниц и чей-то позвонок размером в умывальную раковину.

Это XX век, подводя итоги, упрямо и скрупулезно ищет свою идею, находит провалы, зачищает неровности гипса скальпелем.

Скрипнула половица. Как ни стараюсь не дышать, век замечает меня. Востроглазое птичье личико вскидывается. Взгляд затуманен радушием и одновременно колючий. В нем чувствуется хмурая тьма и деспотичная энергия.

Взгляд цепко оценивает вас.

- А вы совсем не меняетесь! - Взгляд поворачивает вас, как натурщика на станке. Вы поеживаетесь. - Вы совсем не изменились с тех лет.

Взгляд ощупывает, пронзает вас, взгляд, как лишнюю глину, срезает, скидывает с вас два десятилетия - и вы вдруг ощущаете знобящую легкость в плечах, свободу от груза и полет во всем теле, и узкие брюки подхватывают в шагу, и за окном шумит май 1964 года, и вы стоите под его взглядом на лондонской сцене перед выходом, и ослепительный Лоуренс Оливье читает "Параболическую балладу"…

"Вы совсем не изменились" - ах, старый комплиментщик, вы тоже не меняетесь, Мур, вы тоже…

Век по-домашнему обтирает руки об фартук. Он делает вид, что не понимает, зачем вы пришли.

- Дочка-то замуж вышла. Вы помните Мэри?

Мур показывает африканское фото солнечной семьи. Из памяти всплывают золотые веснушки, как звездочки меда на теплом молоке. Веснушки Мэри скрылись под загаром. Я взглянул на часы. Было 20-е число, 11-й месяц. 11 час. 59 мин.

Час прошел, век ли? Не знаю.

- Осмотрим, что ли, мои дыры?

Мур спрыгивает с табурета. Вы пытаетесь поддержать его. Он увертывается и, легко опираясь на две палки, выпрыгивает на улицу, а там медленно подбирается по дорожке к машине. В его коренастой фигуре крепость и легкость, летучесть какая-то. Кажется, не будь он привязан к двум палкам, он улетел бы в небо, как кубический воздушный шар. Также привязан к воткнутой палке и не может улететь куст хризантем, обернутый от заморозков в целлофановый мешок.

Ветер, какой ветер сегодня! Он треплет его белесый хохолок, он вырывает мой скользкий шарф, и тот, как змея, завиваясь, уносится по дорожке и застревает в колючих кустах.

Ветер треплет прямую пегую стрижку Энн, племянницы Мура. Ветер струится в траве, дует, разделяя ее длинными серебряными дорожками. В образовавшихся полосках просвечивает почва, розоватая, как кожа. Ветер треплет и перебирает прядки, будто кто-то ищет блох в траве.

Мур садится за руль. Меня сажают рядом - для обзора.

Машина еле-еле трогается. Мы проезжаем по парку, по музею Мура. В мире нет подобных галерей. Его парк - анфилада из огромных полян, среди которых стоят, сидят, возлежат, парят, тоскуют скульптуры - его гигантские окаменевшие идеи. Зеленые залы образованы изумрудными английскими газонами, окаймленными вековыми купами, среди которых есть и березы.

- Скульптура должна жить в природе, - доносится глуховатый голос создателя, - сквозь нее должны пролетать птицы. Она должна менять освещение от облаков, от времени суток и года.

Машина еле-еле слышно, как сумерки, движется, кружит вокруг идей, вползает на газоны, оставляя закругленные серебристые колеи примятой травы, объезжает объем. Как в замедленной кинохронике, открываются новые ракурсы.

- Объем надо видеть в движении.

Он слегка то убыстряет, то замедляет ход. Кажется, он спокоен, но голос иногда хрипловато подрагивает, он всегда волнуется при встрече с созданиями. Его вещи нельзя смотреть в закупоренных комнатах, с одной точки обзора.

- Самая худшая площадка на воздухе, на воле лучше самого распрекрасного дворца-галереи. Вещь должна слиться с природой, стать ею. Вон той пятнадцать лет, - говорит он о скульптуре, как говорят о яблоне или корове.

В одну из скульптур ведет овечья тропа.

Это его "Овечий свод". Две мраморные формы нежно склонились одна над другой, ласкаясь, как мать с детенышем. Под образованный ими навес, мраморный свод нежности, любят забиваться овцы. Они почувствовали ласку форм и прячутся под ними от зноя и ненастья. Как надо чувствовать природу, чтобы тебя полюбили животные!

Черные свежие шарики овечьего помета синевато отливают, как маслины.

Среди лужайки полулежа замер гигант с необъятными плечами и бусинкой головы - Илья Муромец его владений.

Мастер любит травертинский камень. Этот материал крепок и имеет особую фактуру - он как бы изъеден короедами, поэтому скульптура вся дышит, живет, трепещет, будто толпы пунктирных муравьев снуют по поверхности. Скульптуры стоят, похожие на серо-белые гигантские муравейники.

Сквозь овальные пустоты фигур, как в иллюминаторах, проплывают сменяющиеся пейзажи, облака, ветреные кроны.

Вот наконец знаменитые дыры Мура. Они стали основой его стиля и индивидуальности. Поздние осы вьются сквозь них. Люди смотрят мир сквозь них. Здесь каждый может подобрать себе по размеру печаль и судьбу. Надо знать только свою душевную диоптрию.

Это отверстые проемы между "здесь" и "там". Это мировые дыры истории. Ах, как свистали ветры в окно, прорубленное Петром в Европу!

Вот "Память" или, может быть, "Раскаянье"? - сквозь нее видны леса и история.

Объезжаем идею "Влюбленных". Это уже не скульптура, а формы жизни. Проплывают овалы плеч, бедра, шеи. Открывается разлука. Линия жизни. Пропасти. Сближения.

Мы стоим по колено в траве и вечности.

Дальше.

Глухое волнение исходит от следующей скульптуры. Перехватило горло. Я прошу остановиться. Выходим.

Выезжаем за ограду, горизонт образован идеальной линией зеленого холма.

Скульптор будто понимает вас без слов.

- Тут хотели фабрику построить, весь ландшафт опаскудели бы. Вот и пришлось откупить у них все это пространство. Я насыпал холм, найдя сегментную форму, хотелось на нее поставить скульптуру, да, как ни примеряю, все не подходит.

Он лепит не только из меди и гипса - он лепит холмами и небесами.

- Узнаете? - спрашивает скульптор, объезжая две плоские формы с проемом между ними, как потемневшие оркестровые тарелки, сдвинутые на миг до удара.

…ослепительный Лоуренс Оливье читает "Параболическую балладу". Идет мемориальный вечер памяти Элиота… Идет 1964 год. Все живы еще. И вы только что написали "Озу".

Назад Дальше