История заблудших. Биографии Перси Биши и Мери Шелли (сборник) - Галина Гампер 25 стр.


Как много нужно островов,
Как много нужно трав, цветов,
Среди морей, в пустыне Горя,
Чтобы измученный моряк
Мог плыть и плыть по бездне моря
Сквозь неизведанность и мрак,
Под кровом сумрачной лазури
Так, ночь за ночью, день за днем,
Меж тем как вслед за кораблем
Стремится тьма, несутся бури.

9

Однако вернемся вместе с автором к "Джулиану и Маддало". Вскоре в поэме появляется новое действующее лицо – подавленный, смятенный, павший духом Маньяк, уже много лет проведший в скорбной обители для умалишенных, разместившейся на небольшом островке близ Венеции.

Всю остальную часть поэмы (400 строк из 600) составляет монолог Маньяка:

Он месяц за месяцем плакал о том,
Что будто бы кляча под острым кнутом,
Влачит свою жизнь в этой тяжкой неволе,
Как цепь, нараставшую звеньями боли.
"…И голоса даже не смеет поднять
Печаль моя, молча я должен страдать,
Жить, двигаться, даже смеяться, бедняжка,
Так, будто не плакал украдкою тяжко,
Пред всеми, кто дорог, тужи – не тужи,
Скрываться я должен под маскою лжи,
А ложь мне страшнее, чем боль и проклятья,
Но хуже всего ледяные объятья,
Терплю их с трудом, как безмолвный укор,
Как взгляд отчужденный холодный в упор.
Приходится, что же, хоть, право, сверх сил –
Ведь все эти беды я сам породил.
Лечь в землю теперь бы почел я за милость,
Чтоб больше в челе моем мысль не трудилась.
Давайте не будем бояться той боли,
Что мертвые терпят в могильной неволе.
Какая-то Сила нас мучает всласть…"

Сквозь сумеречные провалы его сознания, сквозь неожиданные озарения памяти постепенно вырисовывается горькая судьба человека, некогда страстно любимого, а потом отвергнутого и покинутого. Указывается даже место, где произошло это необъяснимое, ничем не предвещавшееся событие: на пути из Франции в Венецию, именно на этом, в воспоминаниях тысячи раз оплаканном пути, любовь его избранницы обратилась в презрение и она с отвращением отвергла его объятия. Говоря об этом, Маньяк сравнивает себя с раздавленным червем, который не может умереть, но "несет в себе постоянно живущую агонию смерти".

Многие исследователи творчества Шелли считают, что в исповеди Маньяка завуалированы страдания самого поэта. Например, американский ученый доктор Ньюмэн Уайт объясняет неожиданный перелом в тональности поэмы – от ясного, светлого вступления к болезненно мрачной основной части – тем, что все, связанное с Маньяком, написано сразу после смерти дочери и последовавшим за ней отчуждением Мери, которое вполне объяснимо. Мери в отчаянии осознавала, что в смерти ее ребенка, пусть косвенно, но все же повинен Перси, постоянно уступавший настоятельным притязаниям Клер на участие и помощь. Если бы Шелли не стал посредником меж Байроном и Клер, если бы он не потребовал переезда Мери с детьми из Баньи-ди-Лукки в д’Эсте…

Однако психическое состояние Шелли было столь тяжелым, что он не мог понять и простить Мери, любовь которой под влиянием горя на время перешла в свою противоположность. Позднее Мери назовет это свое состояние духовным дезертирством.

"Шелли описывает горькую реальность, в которой он сам является центральной фигурой", – утверждает доктор Уайт. Действительно, интенсивность, достоверность переживаний Маньяка заставляют задумываться над автобиографичностью этого образа. Как бы ни было тяжело Маньяку, каким бы несправедливым ни казалось ему отношение возлюбленной – в его душу не вселяется идея мщения. Нравственные принципы Маньяка высоки и чисты – несмотря на душевные и физические страдания, он остается убежденным противником "тирании, жадности, мизантропии, вожделения". Все это в значительной мере сближает автора поэмы с его героем.

Причины, по которым возлюбленная оттолкнула несчастного Маньяка, прояснены в поэме, во всяком случае, это не могло быть просто изменой. Более того, Маньяк тщательно скрывает от всех возможные объяснения внезапной перемены. Охраняя покой возлюбленной, "он запятнал ложью свой мозг, который от природы был предан истине".

Сохранился краткий отчет Мери, написанный, правда, двадцать лет спустя, о том периоде, когда после смерти Ка они обосновались в д’Эсте и Шелли погрузился в работу: "… его мысли, затемненные болезнью, стали мрачными, и он весь ушел в одиночество и стихи, которые он прятал, боясь ранить меня ужасными, но такими естественными взрывами отчаяния и уныния".

Из дневника Мери периода жизни в д’Эсте ясно, что ни "Строки, написанные среди Евганийских холмов", ни "Джулиан и Маддало" ей были тогда не известны. Видимо Шелли, надежно скрывавший от всех свои душевные раны, ассоциировал это состояние с той самой "маской лжи", которую постоянно носил его Маньяк.

Не менее убедительно выглядит и другая трактовка образа Маньяка. Некоторые биографы Шелли утверждают, что это – вольная поэтическая интерпретация сумасшествия и тюремного заключения Торквато Тассо. Косвенным доказательством этой версии можно считать слова самого Шелли: "Третий персонаж до некоторой степени списан с натуры, но только не принадлежит к данному времени и месту". Обе трактовки образа Маньяка не исключают, а скорее дополняют друг друга. Подробнее остановимся на второй.

Регулярно составлявшиеся Мери списки прочитанных за год книг показывают, что еще в 1815 году Шелли проштудировал "Освобожденный Иерусалим" и "Аминту", а в 1816 году снова вернулся к произведениям Тассо.

В 1817 году Шелли познакомился с "Элегией" Байрона, посвященной страданиям великого итальянца. Неотразимое впечатление произвели на Шелли те строки, в которых говорится, что "душа Тассо с самого раннего детства была пьяна любовью", любовь присутствовала во всем, что он видел и слышал, и это заставляло мальчика благоговеть перед любым явлением природы. Старшие считали его лентяем и часто наказывали, тогда он прятался в уединенной беседке, плакал и вызывал милые ему видения. Тассо испытывал все печали и муки духовного одиночества. Душа его постоянно искала родственную душу и наконец нашла ее – любовь к герцогине Леоноре поглотила все его существо. "Строки эти заключают в себе такое глубокое и пронзительное чувство, что слезы душат меня всякий раз, когда я возвращаюсь к ним", – признавался Шелли Байрону. Понятно, что автору "Аластора" "Элегия" особенно импонировала именно в этой ее части.

Спустя год герой новой поэмы Шелли Маньяк, как бы вторя уже существующим персонажам, скажет: "Будучи еще мальчиком, я посвятил всего себя справедливости и любви; это тот "преданный любви юноша" – так обычно говорили обо мне".

Почти сразу же по прибытии в Италию с апреля 1818 года Шелли приступил к подробному изучению жизни Торквато Тассо. Преодолевая трудности еще недостаточно изученного итальянского языка, он штудировал монографию Серасси о великом поэте Италии.

В мае Шелли набросал в своей записной книжке краткий план будущей трагедии о сумасшедшем Тассо. Этот план знакомит нас с главными и с некоторыми второстепенными персонажами задуманной трагедии, например с графом Маддало. Возможно, это реальное историческое лицо – граф Маддало Фуччи, с которым у Тассо произошла крупная ссора. Имеются свидетельства, что в последующие месяцы интерес к этой теме не остывал.

В дни своего визита к Байрону в Венецию Шелли был разочарован тем, что гондольеры, обычно развлекавшие своих пассажиров декламацией стихов Тассо, на этот раз изменили своей традиции.

Поселившись на вилле Байрона, Шелли вступил в область, наполненную воспоминаниями о возлюбленной Тассо, герцогине Леоноре де Эсте, сестре его коварного патрона Альфонсо из Феррары, который объявил влюбленного поэта душевнобольным и заточил его в Госпиталь св. Анны, находившийся в Ферраре.

В начале ноября, во время путешествия из Эсте в Неаполь, Шелли совершил паломничество к месту заключения Тассо. На следующий день после посещения Госпиталя св. Анны он послал Пикоку подробный отчет о виденном, пережитом и продуманном в "этом ужасном жилище". К письму Шелли приложил кусок дерева от той самой двери, которая "в течение семи лет и трех месяцев отделяла от воздуха и света этого человека".

Доктор Дауден не утверждает, что в образе Маньяка прямо запечатлен Тассо в камере феррарской тюрьмы, однако он уверен, что материал, собранный Шелли для драмы о Тассо – страдания, любовная трагедия великого итальянца, – легли основу скорбного монолога Маньяка. Дауден и его сторонники считают, что "маска лжи", которую вынужден носить Маньяк, – намек на то, что сумасшествие Тассо было вымышленным. Серасси и другие биографы Торквато Тассо дают достаточную пищу для подобных выводов.

Вопреки ожиданиям Маддало, визит к Маньяку ничуть не убедил Джулиана в тщете человеческих усилий и стремлений. Он продолжал утверждать, что зло – это несчастье, допущенное самим человеком. Цепи, которыми окованы наши ум и сердце, могут быть не прочнее соломенных, человек просто не использовал всех отпущенных ему сил, не понял до конца, как действенен его разум. Да, зло – всего лишь состояние человеческого разума, и усилием воли человек может прозреть, сбросить с глаз своих ослепляющую его повязку. Таково глубокое убеждение Шелли, и ему крайне важно обратить в свою веру читателя. Собственно, "Освобожденный Прометей" представляет собой сложнейшую гигантскую метафору, подтверждающую эту мысль.

Глава VII

1

Место действия первого акта "Освобожденного Прометея" – ущелье среди покрытых льдом скал Индийского Кавказа. Прометей прикован над пропастью. У его ног расположились Иона и Пантея, младшие сестры Океаниды Азии, жены титана. Когда слуги тирана Юпитера приковали заступника за род человеческий Прометея к этой скале, Азия, до той поры неотделимая от него, была отправлен в изгнание в долину Индии, такую же "пустынную и замерзшую", как место пленения ее супруга. Действие драмы начинается в полной тьме – в душе Прометея царит ночь. По мере очищения титана от ненависти к врагу сцена освещается – к концу первого акта наступает рассвет.

Монарх богов, и демонов, и духов,
Заполнивших кружащиеся сферы,
Лишь ты да я из всех земных существ
Их видим сна лишенными глазами.
Гляжу на Землю, созданную сонмом
Твоих рабов, которым за труды,
Коленопреклонения, молитвы,
И гекатомбы рухнувших сердец
Ты отплатил бесплодием надежды,
Самоуничижением и страхом.
А я, твой враг, я, ослепленный гневом,
Возвел тебя на трон себе на горе.
Взамен я получил твое презренье
И тщетную надежду отомстить.
За часом час лишенный крова сон
На протяженье тридцати столетий.
Мгновения разъяты острой болью,
Пока они не превратятся в вечность
Презренья, одиночества и мук –
Вот какова империя моя.
И все же мне она милее той,
Которую оглядываешь ты,
Сидящий на своем бесславном троне.
О всемогущий, если б я хотел
С тобой навеки разделить позор
Преступной власти, разве пригвожденный
Висел бы здесь я – на стене скалы,
Едва доступной для орлиных крыльев,
Подставленной ветрам, огромной, мертвой –
Ни травки, ни былинки, ни жучка –
Ни тени жизни, ни живого звука.
Боль вечная моя, навеки боль.

И вдруг наступает как бы перелом: ненависть, скопившаяся в сердце Прометея, была подобна болезни, но кризис миновал, и болезнь пошла на убыль. Изменяющееся освещение символизирует изменения, происшедшие во внутреннем мире героя: "Медленно рассветает. И над долиной Индии, где томится в ожидании Прометея Азия, готовится взойти солнце".

Меня несчастье сделало мудрее –
Я перестал, как прежде, ненавидеть
И взял обратно то свое проклятье,
Что выдохнул однажды на тебя.
Вы, горы, эхом тысячеголосым,
Прорвавшимся сквозь водяную пыль
Всех водопадов, раскололи гром
Тех, мной произнесенных заклинаний.
И если впредь мной сказанное слово
Не обессилет, хоть я изменился
Настолько, что во мне погибло зло,
Хоть я хочу из памяти стереть
Все то, что было ненавистью, пусть
Сейчас мои слова зажгутся ею.
Вы слышите, о чем я говорю?
Так вот в чем суть проклятья моего.

В трагедийной поэме сюжет имел первостепенное значение как условие действия героических характеров; в поэме же лирико-симфонической, как "Освобожденный Прометей", сюжет – лишь исходная точка развития поэтической темы, не более чем стимул, дающий поэтическому повествованию возможность выйти за пределы эпохи к созданию широких картин – видений. Таким сюжетным зерном является столкновение Прометея с Юпитером, из которого разрастается поэтический многоголосый мир.

Шелли, как и вообще свойственно человеку Нового времени, принимает эсхиловскую трактовку образа Прометея, а не ту, которая дана в изначальном теогоническом мифе. Там Прометей – один из неразумных титанов, носитель стихий хаотического начала, противопоставленного вносимому Зевсом порядку. Неподчинение его Зевсу – проявление не то мелкой мстительности, не то необузданной ненависти к порядку в любом виде. Можно думать, что в своей трактовке образа Прометея, оказавшейся очень плодотворной, Эсхил опирался не на какой-то параллельный миф, а на собственное или современное ему переосмысление мифа: его Прометей – тираноборец, республиканец, стоик – очень близок нравственно-социальному нормативу афинской республики.

По замыслу Шелли судьба властителя Олимпа непосредственно связана с судьбой Прометея и Азии. Когда терпеливо переносимое страдание перерастет в жалость и изгонит зло "в низкое царство иллюзий", Прометей достигнет того нравственного совершенства, которое воссоединит его с Азией; восторжествовавшая любовь положит конец тирании Юпитера. Герои "Освобожденного Прометея – это олицетворение идей, это создания разума, не ограниченные ни временем, ни пространством. Чем пристальнее мы вчитываемся в драму, тем больше чувство свободы охватывает нас.

Действия первых актов протекают в двух временных планах. С одной стороны, это время условно-аллегорическое, "вечное", с другой – недавнее прошлое и современность. Прометей, по его собственным словам, прикован к скале "три тысячи лет". Если за начало этого срока принять примерное время становления культа Зевса, то в начале действия поэмы Прометей и оказывается в современности. Даже самые общие суждения героев имеют и конкретно-исторический смысл, несут прямые аналогии с современными автору общественными событиями. Фурии показывают Прометею картины Французской революции и ее последствий, а речи поочередно являющихся духов – не что иное, как некая "эмоциональная" история Французской революции, спектр ощущений, испытываемых поэтом по поводу каждого из ее этапов.

"Прометей" Эсхила, – пишет Шелли в предисловии к своей драме, – предполагает примирение Юпитера с его жертвой как плату за то, что Прометей открывает тирану тайну грозящей ему смертельной опасности от брака с Тетис. Если бы я построил повествование по тому образцу, то это была бы всего лишь попытка восстановить две утраченные части из трилогии Эсхила, на что я никогда бы не решился. Но дело еще и в том, что мне не нравится слабый финал грандиозной катастрофы, меня не устраивает примирение защитника человеческого рода с его угнетателем. Исчез бы нравственный смысл легенды, опирающийся на страдания и терпение Прометея, если бы могли вообразить Прометея дрожащим перед его удачливым противником. Прометей представляет собой тип высшего совершенства нравственной и интеллектуальной природы, побуждаемой самыми чистыми и честными намерениями к лучшим, благодарнейшим идеям".

В отличие от эсхиловского Прометея, как его понимает поэт, герой Шелли неподкупен. Озаривший его мозг высокий, как Солнце, покой – следствие отречения от некогда произнесенного им проклятья. Причем отречение это такое полное и необратимое, что, когда из царства теней является Призрак Юпитера и по велению некоего Духа

("В меня вселившись, Дух во мне глаголет.
Меня он разрывает, как огонь
Вдруг разрывает грозовое небо")

слово в слово повторяет проклятье Прометея, титан в ужасе спрашивает: "Мои ли то слова, о мать Земля?"

И Земля отвечает ему: "Да, они были твоими".

2

Еще до смерти Клары Эвелины Шелли задумали провести зиму не в Венеции, а в Неаполе. Несчастье, постигшее Мери и Перси, только укрепило их решение.

11 октября Шелли покинули Эсте и десять дней прожили в Венеции, почти постоянно в обществе мистера и миссис Хоппнер. Альбе, так недавно восхитивший Перси любезностью, сговорчивостью, на этот раз был в дурном расположении духа – им опять овладело непреодолимое своевольное упрямство, он требовал, чтобы Аллегра была возвращена ему немедленно.

"Да, это все тот же великий поэт и искренний друг, но он не волен сам в себе, и на его слово полностью полагаться нельзя", – с грустью думал Шелли.

Пришлось разлучить девочку с матерью и привезти ее в Венецию – эту неприятную миссию безотказный Перси, конечно же, снова взял на себя. Бедные скитальцы решили отправиться в Неаполь.

Хоппнеры проводили их в долгий путь: предстояло проехать почти всю Италию с севера на юг. Чтобы путешествовать с наименьшими затратами, Шелли купили лошадей, и слуга Паоло превратился в кучера.

Эпистолярные отчеты Шелли о путешествии представляют собой никаким другим английским писателем не превзойденные образцы подобного рода литературы. В приписке к одному из писем Шелли к Пикоку Мери просила его: "Сохраните письма Шелли, так как у меня не остается копий, а я, когда вернусь в Англию, хочу переписать их".

"Когда я вернусь в Англию…" А пока…

6 ноября 1818 года:

"Дороги здесь на редкость плохие, так что за два дня мы проехали 18 и 24 мили; только хорошие лошади могли вообще тащить по размытой и глинистой дороге экипаж с пятью пассажирами и тяжелым багажом. Дальше, однако, как говорят, дороги будут хорошие.

Местность плоская, но пересеченная полосами леса, оплетенного виноградом, у которого сейчас на широких листьях уже краснеет печать увядания. Там и тут встречаются землепашцы, плуги, бороны или телеги, запряженные молочно-белыми или сизыми быками огромной величины и редкой красоты. Это воистину мог бы быть край Пасифены.

Назад Дальше