Работающие на фермах люди не выглядят оборванными или голодным, а их угрюмая неучтивость имеет в себе нечто английское, весьма приятное после наглой лживости лощеных горожан.
Земледельческие богатства страны представляются мне огромными, раз она выглядит столь цветущей, несмотря на губительное влияние деспотической власти".
Сделаем небольшой исторический экскурс. Не только деревенское население Италии, на долю которого легли основные тяготы недавней французской оккупации и войн, но и знать, и духовенство, и молодая итальянская национальная партия, короче говоря, вся страна, были измучены владычеством Наполеона. Назревала революция. Первый взрыв произошел в Милане 17 апреля 1814 года. Однако после жестокого и отчасти стихийного разрушения надо было созидать, а на это итальянские либералы оказались неспособны. В этот момент общей растерянности Австрия уверенно пошла к своей цели. 23 апреля ее войска заняли Мантую, 26-го – Милан, 25 мая была издана прокламация, возвещавшая об уничтожении Итальянского королевства и о том, что все провинции к северу от реки По безвозвратно вошли в состав Австрийской империи.
Попытки неаполитанского короля Мюрата с его малочисленным и плохо вооруженным войском форсировать реку По и разгромить австрийскую армию заранее были обречены. Безрассудная смелость стоила Мюрату сначала короны, а затем жизни.
Австрия разбила страну на такие мелкие государства, что они не могли даже держаться на собственных ногах, после этого австрийцы могли раскладывать их как пасьянс. Подобной политикой они стремились превратить Италию всего лишь в "географический термин", а каждую область, самую мельчайшую – в монархию старого образца. Австрия не могла ответить на один вопрос: окажутся ли народы итальянских провинций настолько смирными, чтобы покориться этой политике, и настолько равнодушными, чтобы приспособиться к ней? От решения этого вопроса зависела судьба сегодняшней и завтрашней Италии. Так что красоты южной природы, классической архитектуры и скульптуры, которыми упивались путешественники, покоились в некотором роде на пороховой бочке. Именно это и привлекало революционно настроенных романтиков – Байрона и Шелли. В отсталой, нищей, попираемой Италии перспектива народного движения была много реальнее, чем в Англии или Франции.
3
Скажи мне, светлая звезда,
Куда твой путь? Скажи, когда
Смежишь ты в черной бездне ночи
Свои сверкающие очи?Скажи мне, бледная луна,
Зачем скитаться ты должна
В пустыне неба бесприютной,
Стремясь найти покой минутный?О, ветер, вечный пилигрим!
Скажи мне, для чего, как дым,
Ты вдаль плывешь? Куда стремишься?
Какой тоской всегда томишься?
7 февраля. Феррара.
"Сперва мы посетили собор, но нищие очень скоро обратили нас в бегство, и я так и не выяснил, есть ли там, как говорят, копия с картины Микеланджело. Посещение публичной библиотеки было более удачным. Это – великолепное хранилище, где собрано, как говорят, 100 000 томов… Один конец библиотечного зала занимает гробница Ариосто; она сложена из различных пород мрамора, увенчана выразительным бюстом поэта. Но наиболее интересны рукописи Ариосто и Тассо и принадлежавшие им вещи, которые бережно сохранялись тут от варварства французов и других завоевателей… Здесь имеется рукопись всего "Освобожденного Иерусалима", собственноручно написанная Тассо, сатиры Ариосто тоже написаны его рукою.
"Иерусалим", хотя очевидно не раз переписанный, испещрен многочисленными помарками, особенно к концу. Почерк Ариосто – мелкий, твердый и острый, выражающий, как мне кажется, проницательный, деятельный, но несколько ограниченный ум. Почерк Тассо – крупный и свободный, лишь иногда чем-то затрудненный – и тогда буквы становятся меньше, чем в начале слова. Он выражает ум пылкий и могучий, порой выходящий за собственные пределы".
Первое впечатление о письмах Шелли с дороги – отчет, список увиденного с кратким комментарием. Но для самого Шелли и его современников они значили больше – контекст романтической культуры требовал взаимопроникновения "своего" в "чужое", "современного" в "вечное".
Болонья, 9 ноября 1813 года.
"Я повидал здесь множество церквей, дворцов, статуй, фонтанов, картин, и голова моя подобна портфелю архитектора, или лавке эстампов, или записной книжке коллекционера".
Дальше Шелли подробно описывает наиболее поразившие его картины Рафаэля, Гвидо и других мастеров, хранящиеся в большой картинной галерее Болоньи.
"Глядя на святую Цецилию Рафаэля, забываешь, что это картина, а между тем она не похожа ни на что, именуемое нами реальностью. Это – идеал, задуманный и совершенный с тем же вдохновением, с каким древние создавали свои шедевры поэзии и скульптуры и которым позднейшие поколения напрасно стараются подражать. В ней есть непередаваемая цельность и совершенство".
"Живопись принадлежит к самым недолговечным созданиям искусства. Скульптура сохранилась в течение двадцати столетий. Аполлон и Венера остались те же. Но, пожалуй, единственными ровесниками человечества являются книги. Софокла и Шекспира можно издавать снова и снова, до бесконечности. А как эфемерны картины по самой своей природе! Творений Зевксиса и Апеллеса уже нет, а ведь в эпоху Гомера и Эсхила они, быть может, значили то же, что картины Гвидо и Рафаэля в эпоху Данте и Петрарки".
"Я только что гулял по Болонье при лунном свете. Это – город колоннад, лунное освещение придает ему необычайную живописность".
Рим, 20 ноября 1818 года.
"Мы уехали из Болоньи и прибыли в Рим через десять дней несколько утомительного, но очень интересного путешествия. Мы отклонились от Адриатического побережья и вступили в предгорье Апеннин".
"Итак, я в столице исчезнувшего мира! Осматриваю руины Рима, Ватикан, собор святого Петра и все прочие чудеса древнего и современного искусства, которыми наполнен этот волшебный город".
Здесь путешественники провели неделю. Мери делала наброски руин, читала Монтеня; Шелли, закончив "Республику" Платона, которую тщательно штудировал в дороге, каждый день выкраивал время для писания.
25 ноября Мери отметила в дневнике: "Шелли начал "Рассказ о Колизее"". Это – разговор между стариком, его дочерью и молодым иностранцем, происходящий в Колизее. Внешность иностранца напоминает внешность Шелли, какой он обычно представляет ее сам, а размышления старика выражают авторские размышления. Его молитва, обращенная к Любви, возможно, связана с осложнившимися в последнее время отношениями между Мери и Перси.
"О, могущественная… Ты, которая наполняет собою все сущее и без которой этот восхитительный мир был бы слепым и бесформенным хаосом… Два одиноких сердца взывают к тебе, позволь им никогда не разъединяться…" и т. д.
Вместе с тем продолжались и письменные отчеты Пикоку:
"В конце концов, Рим вечен; если бы исчезло все, что есть, осталось бы то, что было – руины и статуи. Рафаэль и Гвидо – вот единственное, о чем стали бы сожалеть из всего, что родилось из пагубной тьмы и хаоса христианства".
Но восторг от созерцания красот Рима то и дело охлаждается картинами иного рода, не менее жестокими, чем во времена Цезарей: "На площади святого Петра работает человек триста каторжников в цепях – выпалывают траву, проросшую между каменных плит; некоторые скованы по двое. В воздухе стоит железный звон, составляя ужасающий контраст мелодичному плеску фонтанов, дивной синеве небес и великолепию архитектуры. Это как бы эмблема Италии: моральный упадок на фоне блистательного расцвета природы и искусства". Празднично-поэтическая реальность – и путешественники все время помнили это – была не единственной реальностью.
4
При въезде в Неаполь Шелли стал свидетелем убийства: "Из лавки выбежал юноша, за ним гнались женщина с кистенем и мужчина, сжимавший в кулаке нож. Мужчина нагнал убегающего, один удар в шею – и окровавленный труп юноши остался лежать посреди дороги. Мои попутчики – ломбардский купец и неаполитанский священник – от души рассмеялись тому ужасу и негодованию, с которым я воспринял случившееся, и охарактеризовали меня словом, которое в переводе на английский означает "простофиля"".
Шелли нашел квартиру в лучшей части города, рядом с Королевским садом. Дальше, за голубыми водами бухты, виднелись Капри и Везувий.
Мери и Клер, которые должны были прибыть следом за ним, очевидно, останутся довольны его выбором. Но на душе у Перси было неспокойно: кровь, пролившаяся едва ли не прямо под колеса везшего его экипажа, не предвещала ничего доброго.
Действительно, с Неаполем связано еще одно таинственное и горестное событие его жизни: рождение и смерть приемной дочери Перси – Елены Аделаиды Шелли. Ребенок родился 27 декабря 1818 года и был крещен 27 февраля. Обычно при крещении должны были присутствовать оба родителя. Но служители церкви Святого Джузеппе пошли на уступку: в отсутствие и, по-видимому, без согласия Мери Шелли записал ее приемной матерью. При этом присутствовали два свидетеля – соседи Шелли: пожилой продавец из молочной лавки и молодой парикмахер. Некоторые из биографов Шелли убеждены, что Мери вообще не знала о существовании Елены Аделаиды. Во всяком случае, в день рождения девочки в дневнике Мери находим такую запись: "Закончила вторую книгу "Георгик". Клер нездорова. Шелли читает Винкельмон "Прогулки в садах"". В день крестин Елены Мери записала в дневнике всего два слова: "Пакую вещи". Все трое решили провести весну в Риме. Шелли взял девочку из госпиталя для подкидышей, где она провела первые два месяца жизни, удочерил и на время своего путешествия поместил в хорошую семью.
Наиболее вероятна такая версия появления Елены Аделаиды: еще в детстве Шелли прочитал повесть Роберта Пелтока "Петр Уилкинс" и буквально обыскал все окрестности Филд-плейса в поисках брошенной на произвол судьбы цыганочки, надеясь воспитать ее в том же духе, в каком воспитывал своих крылатых отпрысков полюбившийся ему герой книжки; и в Марло Перси взял на себя заботы о дочери постоянно бедствующих соседей. Очевидно, после смерти Клары Эвелины идея удочерить ребенка охватила Шелли с новой силой.
Романтики впервые поняли детство как своеобразный и очень важный – не подготовленный – этап в жизни человека. В случае с Шелли этот "культ ребенка пал на благодатную почву.
Так каково же все-таки происхождение Елены Аделаиды? Привезенная из Англии няня Элиза Фогги как раз в то время ожидала внебрачного ребенка от их итальянского слуги Паоло. Не исключено, что Шелли решил приобрести желанного младенца и одновременно освободить своих слуг от лишних хлопот. Во всяком случае, Элиза и Паоло, избавленные от младенца, в январе 1819 года обвенчались и ушли от Шелли. А может быть, этот ребенок был в какой-то мере навязан Шелли "хитрыми и развратными слугами" (так впоследствии характеризовала их Мери), а Перси с тех пор не называл Паоло иначе, чем "отъявленный негодяй"; по многим свидетельствам, слуга, используя тяжелую семейную ситуацию, шантажировал Шелли и вымогал у него деньги.
Уезжая из Неаполя, Шелли надеялся вернуться за девочкой, как только обоснуется на новом месте. Однако немилосердная судьба надолго задержала его возвращение. Когда же наконец все было подготовлено и Шелли собирался отправиться за Еленой Аделаидой, пришло известие, что 9 июня 1820 года девочка умерла. В письме к Гисборнам Шелли в отчаянии восклицает: "Похоже, что атмосфера разрушения, которая окружает меня, обволакивает и заражает всё, что связано со мной".
Но вернемся в Неаполь 1818–1819 годов, в ту теплую зиму, которая ничуть не уступала английскому лету. Кажется, не было той силы, которая могла бы удержать английских паломников на месте, как будто их энтузиазм в осмотре достопримечательностей юга Италии был прямо пропорционален душевной смуте и семейному разладу. При этом письма Пикоку отправлялись с прежней пунктуальностью, так что ни одно впечатление, ни один восторг, ни одно раздумье не оставались втуне.
После посещения руин Помпеи Шелли посылает Пикоку пять густо испещренных ровным убористым почерком страниц с детальным описанием великолепных храмов, улиц, скромных, но аристократически спланированных жилищ с их центральными открытыми двориками, распахнутого звездам и солнцу амфитеатра… "Ведь Помпея – лишь маленький греческий город с населением 20 000 человек. Каковы же были Афины!" – восклицает он.
"Теперь я понимаю, почему греки стали великими поэтами; и более того, я могу, как мне кажется, объяснить гармонию, единство, совершенную цельность всех их творений. Они жили в вечном взаимодействии с природой и были вскормлены разнообразием ее форм".
Обилие увиденного – это не аморфный "материал", а та романтически понятая "живая жизнь", которая мыслится не как этически индифферентная, а как способная творить добро.
5
Бесконечные прогулки и путешествия поддерживали дух, но истощали тело. В конце января – начале февраля у Шелли начались такие приступы почечных болей, что некоторое время он был вынужден даже не выходить из дома и строго выполнять предписания врача. Чтобы как можно скорей возобновить осмотр достопримечательностей Неаполя и его окрестностей, ослабевший после болезни Шелли купил экипаж, а точнее, повозку весьма странного вида и двух черных кляч, очень неказистых, но оказавшихся достаточно резвыми. На следующее же утро Шелли снова отправился в Помпею. Его сопровождал девятнадцатилетний Чарльз Мак Фарлейн – англичанин, тоже путешествующий по Италии. Познакомил их врач, лечивший Шелли. При том полном одиночестве, которым отмечен неаполитанский период жизни Перси, Мери и Клер, посланник родной земли был особенно желанен.
В полдень путники сделали первый привал, разместились они на вулканической скале возле самого моря. Шелли был задумчив, молчалив, погружен в глубокую меланхолию. Как утверждал потом Мак Фарлейн, именно в эти часы Шелли начал слагать свои "Стансы, написанные в унынье близ Неаполя".
На обратном пути настроение Шелли поднялось, он шутил, был оживлен, проявил необычайный интерес к фабрике макарон, возвышавшейся при подъезде к Неаполю. Решили осмотреть фабрику. Двух молодых англичан сразу же окружила толпа нищих. Шелли вывернул все свои карманы, но лес протянутых рук не поредел.
– Бедняги, – вздохнул Мак Фарлейн.
– Нисколько, – возразил Шелли, – они счастливее меня и, осмелюсь сказать, счастливее вас.
Удивительная в устах Шелли фраза – он всегда сочувствовал беднякам. Будь поэт верующим, его замечание можно было бы трактовать как отсылку к Евангелию ("Блаженны нищие духом"), но в устах ученика Годвина оно странно. Быть может, Шелли имел в виду бремя ответственности, которое налагает на человека цивилизованность, ограничивающая "естественную" свободу, так высоко ценимую и романтиками, и просветителями?
В "Стансах" Шелли как бы перевел на язык поэзии самые восторженные описания южно-итальянской природы, которыми озарены его письма к Пикоку. Но с пятой строфы "Стансов" вступает тема уныния и горькой подавленности, она перерастает в одну из самых мрачных исповедей поэта, когда-либо сделанных им от первого лица.
Теплы лучи, прозрачно небо,
Гарцует пена на волне,
И, будто зренью на потребу,
Укрыта даль в голубизне;
Растенья счастливы вдвойне;
Свежо дыханье почвы влажной;
Шумит Неаполь в стороне –
И гул стихий, и гомон бражный
Слились в единый звук, покойный и протяжный.
…
Я слаб душою и телесно,
С собой и с миром не в ладу,
Блаженство сердцу неизвестно –
У мудрецов оно в ходу –
И в будущем его не жду.
Пустое – власть, любовь и слава;
Иные их гребут как мзду
И в жизни видят лишь забаву,
А я все пью да пью отчаянья отраву.
…
"Окрестности Неаполя прекраснее любого другого места в цивилизованном мире…"
"Однако существует две Италии, – утверждает Шелли, – одна состоит из зеленой земли, прозрачного моря, мощных развалин древнего мира и воздушных гор… другая – из итальянцев, сегодня населяющих эту страну, всей их жизни".
Правда, подобная резкость суждений характеризует лишь тяжелое душевное состояние Шелли. Пройдет несколько месяцев, наступит весна и, совершая очередное паломничество в Рим, Шелли напишет Пикоку: "…римляне мне очень нравятся, в особенности женщины, которые ухитряются быть интересными при совершенной необразованности ума, чувства и воображения. Их невинность и крайняя наивность, их ласковое и свободное обхождение и полное отсутствие аффектации делают общение с ними приятным, как приятно общение с неиспорченными детьми, которых они часто напоминают своей прелестью и простотой".
Вряд ли жители Рима и Неаполя до такой степени отличались друг от друга – просто духовный кризис, который переживал Шелли, видимо, пошел на убыль, но увы, ненадолго.
6
В солнечный февральский полдень две резвые черные лошадки, запряженные в странного вида повозку, тронулись в путь, навсегда увозя Мери, Клер и Перси из неприветливого Неаполя. Вместо "подлеца Паоло", с которым Шелли окончательно расстались, лошадьми управлял кучер по имени Винченцо.
В начале марта путешественники снова въехали в столицу мира; они сразу же – без единого дня передышки – приступили к осмотру древностей, в любую погоду, в дождь и при солнце, и даже лунными ночами посещали Форум, бродили среди руин Капитолия и Колизея: "Колизей не похож ни на одно другое творение человеческих рук, когда-либо мной виденное. Он необычайно высок, представляет собой абсолютно правильную окружность, его разрушенные арки напоминают нависшие скалы". По одну сторону от этих руин расстилалась равнина, с другой стороны громоздился современный город, который тоже притягивал англичан.
Дневники и письма Перси, Мери и Клер запечатлели едва ли не каждый шаг, сделанный ими по Риму.
Заходя в музей Капитолия, Шелли прежде всего направлялся к своей любимой статуе – Аполлону, откинувшемуся назад с вдохновенно поднятой головой, в которой, видимо, рождается новая мелодия, – а потом спешил к картинам Рафаэля, которые считал вершиной мастерства и духовности.