Наша семья все-таки жила полегче, чем другие: механизаторам платили натурой и деньгами. Но все равно это мизерные заработки; чтобы купить хоть что-то из одежды или домашней утвари, приходилось продавать выращенное в личном хозяйстве. А для этого ехать на рынок в Ростов, Сталинград, Шахты. Одним словом, всего и всегда не хватало.
Даже в поле во время уборки еду привозили нам скудную. Зато уж если за сутки 30 гектаров обмолотил, тут тебе, по установленным правилам, полагалась "посылка". Специально для тебя что-то готовили - вареники с маслом, мясо вареное или, еще лучше, давали банку меда и обязательно две поллитровки водки. Хотя водка меня не интересовала, был такой обед вкуснее всего на свете. Не "посылка", а дар Божий… Праздник!
Ну а насчет водки сыграли со мной однажды в бригаде злую шутку. Это было в 1946 году. Закончилась уборка, и механизаторы решили "обмыть" окончание первой после войны страды - хоть и неудачный был год, а как-никак дело сделано. Купили ящик водки, где-то достали спирт. Собрались в полевом вагончике, сидят, выпивают, закусывают, всякие байки рассказывают.
Надо сказать, мужики наши в бригаде все крепкие были, молодые, но бывалые - в большинстве своем фронтовики. Отцу в то время было 37 лет. Я самый младший - мне 15. Сижу, ем да слушаю их разговоры.
Тут бригадир стал приставать ко мне: "Ты что ж так сидишь? Уборка закончена. Пей давай! Пора уж настоящим мужиком быть". Смотрю на отца - он молчит, посмеивается. Поднесли мне кружку… Думал - водка, оказалось - спирт. А для его питья существовала особая "технология": надо было на выдохе выпить, а потом сразу же, не переводя дыхания, запить холодной водой. А я так.
Что со мной было! Механизаторы покатываются от смеха, и больше всех смеялся отец. Урок действительно пошел на пользу - никакого удовольствия от водки или спирта я потом не получал. Тут же, в отместку, сговорились подшутить над бригадиром, устроившим мне это испытание. Налили ему в кружку спирта, а вместо воды для запивки подсунули вторую, и тоже со спиртом… Бригадир выдохнул, хватил первую кружку, потом вторую… Все опять от хохота покатились. А он - только крякнул. Крепкий мужик. Вообще, все они хорошими товарищами были, можно сказать, друзьями. В трудной жизни помогали друг другу. И работать умели как надо.
Потом, спустя годы, став Генеральным секретарем ЦК КПСС, приезжая в родные места, я всякий раз встречался с теми, кто работал в нашей бригаде, - трактористами и комбайнерами, уже постаревшими. Встречались без всякой официалыцины, как старые добрые друзья, которые могут откровенно высказать друг другу все. Тракторная бригада навсегда оставила в моей душе глубокий след. Мне близки эти люди и сейчас, хотя, к сожалению, многих уже нет в живых.
Кстати, после работы в поле учеба была уже не в тягость, а в радость и удовольствие. Первые недели после работы на комбайне пальцы сгибались с трудом из-за мозолей. Я даже гордился этими мозолями, хотя ни в малой мере не испытывал непочтительного отношения к людям умственного труда, которым нередко грешат те, кто называет себя "работягами". У настоящих работяг, если судить по нашей бригаде, такого не было. По крайней мере, к нашей сельской интеллигенции - учителям, врачам, агрономам, к ученым - относились уважительно. А главное даже в другом. Кем бы ты ни работал, люди быстро, по известным им одним критериям, определят, чего ты на самом деле стоишь.
Трудно, очень трудно давался хлеб в те годы. 1946 год был неурожайным. Как раз в хлебородных районах случилась засуха. Если верить официальной статистике, в стране собрали зерновых всего 39,6 миллиона тонн (государство заготовило из них 17). А в 1940-м - 95,7 миллиона тонн (при заготовках в 36,4). Драматичность тогдашней ситуации очевидна. Во многих областях уже в который раз разразился голод.
На Ставрополье тоже не уродились хлеба. И весной 1947-го хлынули к нам сталинградцы - голод гнал людей, - предлагали в обмен на хлеб все, что имели. Менять-то нечего было, сами еле-еле концы с концами свели. И все-таки меняли.
1947 год для страны стал более удачным. Собрали 65,9 миллиона тонн зерновых (заготовили 27,5). Сразу после окончания войны народу было обещано, что через год карточную систему снабжения продовольствием и промтоварами отменят. Засуха 1946 года вынудила отложить это мероприятие на год. И вот в декабре 1947-го карточки были наконец отменены. Событие действительно праздничное, но у нас по этому поводу особой радости не было. Для Ставрополья и этот год оказался неурожайным. Кое-как перезимовали. Вся надежда была на урожай 1948 года.
И вдруг ранней весной, в апреле, загуляли пыльные бури, страшные спутники засухи. "Опять беда, - говорит отец, - после войны, считай, третий год подряд". Но через несколько дней пошел теплый-теплый дождь. Идет день, второй, третий… Хлеба пошли в рост.
Это был первый настоящий урожай. Собрали на круг по 22 центнера с гектара. В те времена - особенно после неурожайных лет - результат небывалый. А тогда с 1947 года действовал Указ Президиума Верховного Совета СССР: намолотил на комбайне 10 тысяч центнеров зерна - получай звание Героя Социалистического Труда, 8 тысяч - орден Ленина. Мы намолотили с отцом 8 тысяч 888 центнеров. Отец получил орден Ленина, я - орден Трудового Красного Знамени. Было мне тогда 17 лет, и это самый дорогой для меня орден. Сообщение о награде пришло осенью. Собрались все классы на митинг. Такое было впервые в моей жизни - я был очень смущен, но, конечно, рад. Тогда мне пришлось произнести свою первую митинговую речь.
Можно сказать, что 1948 год был для нашей семьи если и не счастливым, то, во всяком случае, удачным. Хорошим он стал и для страны: первый послевоенный год без карточек. И хотя при их отмене цены на продукты и промтовары выросли в несколько раз, все-таки создавалось ощущение, что жизнь постепенно налаживается.
В 1947 году 7 сентября, когда мне уже было шестнадцать лет, родился мой младший брат. Помню, ранней зарей отец разбудил меня и попросил перейти в другое место. Я это сделал и опять заснул. Когда проснулся, отец сказал, что у меня теперь есть брат. Я предложил назвать его Александром. Жизнь сложилась так, что уже с 1948 года я жил фактически отдельно от семьи. Брат рос, получая сполна внимание и любовь отца и матери. Другими были его детство и юность. Все это сказалось и на характере, на отношении к жизни. У Александра все было иначе. Мне кажется, проще и легче. Мне это не очень нравилось, и я пытался подогнать под свои жизненные установки. Долго я с ним "воевал", кое-что удалось. Но все же Сашка остался самим собой.
После страшной войны страна поднималась из развалин. Когда несколько лет спустя мне приходилось ездить в Москву и обратно, я побывал в Ростове, Харькове, Воронеже, Орле и Курске. И везде. - руины, следы чудовищных разрушений, оставленных войной. Несколько раз в Москву я ездил через Сталинград. Специально делал так, чтобы туда попасть утром, а выехать в Москву вечером или ночью. Ходил по городу, поднимался на Мамаев курган, усыпанный, даже спустя 7–8 лет после Сталинградского сражения, осколками бомб, мин, снарядов. Побывал на местах самых тяжелых боев. И осталось в памяти, как постепенно, год от года поднимался новый город.
Трудно жила страна. Не жизнь, а борьба за выживание. В годы войны люди понимали: надо спасать землю свою, свое отечество. И думали: вот кончится война, победим, тогда заживем. Но и с окончанием войны, особенно в первые годы, мало что изменилось. Опять тяжкий труд и опять мечта: вот отстроимся, восстановим все и заживем наконец по-людски. Надежда одухотворяла даже самую изнурительную, унижающую человека работу, придавала ей смысл, помогала переносить все тяготы.
Так и сводили концы с концами. Все было в том времени - и тяжкое, и радостное, и горе, и надежда. Это было противоречие самой жизни. И тем, кто сегодня обращается к нашей истории, надо уметь поставить любой ее период, каждый факт в более широкий контекст. Иначе ничего понять невозможно. Ни тех событий, ни тех людей.
Сейчас, оглядываясь на прошлое, я все более убеждаюсь в том, что отец, дед Пантелей, их понимание долга, сама их жизнь, поступки, отношение к делу, к семье, к стране оказывали на меня огромное влияние и были нравственным примером. В отце, простом человеке из деревни, было заложено самой природой столько интеллигентности, пытливости, ума, человечности, много других добрых качеств. И это заметно выделяло его среди односельчан, люди к нему относились с уважением и доверием: "надежный человек". В юности я питал к отцу не только сыновние чувства, но и был крепко к нему привязан. Правда, никогда друг с другом о взаимном расположении мы не обмолвились даже словом - это просто было. Став взрослым человеком, я все больше и больше восхищался отцом. Меня в нем поражал неугасающий интерес к жизни. Его волновали проблемы собственной страны и далеких государств. Он мог у телевизора с наслаждением слушать музыку, песни. Регулярно читал газеты.
Наши встречи превращались нередко в вечера вопросов и ответов. Главным ответчиком теперь стал уже я. Мы как бы поменялись местами. Меня в нем всегда восхищало его отношение к матери. Нет, оно было не каким-то внешне броским, тем более изысканным, а наоборот - сдержанным, простым и теплым. Не показным, а сердечным. Из любой поездки он всегда привозил ей подарки. Отец сразу принял близко Раю и всегда радовался встречам с ней. И уж очень его интересовали Раины занятия философией. По-моему, само слово "философия" производило на него магическое воздействие. Отец и мать были рады рождению внучки Ирины, и она не одно лето провела у них. Ирине нравилось ездить на двуколке по полям, косить сено, ночевать в степи.
Я узнал о внезапном тяжелом заболевании отца в Москве, куда прибыл на XXV съезд КПСС. Сразу вылетел с Раисой Максимовной в Ставрополь, а оттуда автомобилем отправились в Привольное. Отец лежал в сельской больнице без сознания, и мы так и не смогли сказать друг другу последние слова. Его рука сжимала мою руку, но больше он уже ничего не мог сделать.
Отец мой, Сергей Андреевич Горбачев, скончался от большого кровоизлияния в мозг. Хоронили его в День Советской Армии - 23 февраля 1976 года. Привольненская земля, на которой он родился, с детских лет пахал, сеял, собирал урожай и которую он защищал, не щадя жизни, приняла его в свои объятия…
Всю жизнь отец делал добро близким людям и ушел из жизни, не докучая никому своими недомоганиями. Жаль, что пожил он так мало. Каждый раз, бывая в Привольном, я в первую очередь иду к могиле отца.
Глава 3. Московский университет
Зачислен с общежитием
Школу я окончил в 1950 году с серебряной медалью. Мне исполнилось 19 лет, возраст призывной, и надо было решать - что дальше? Хорошо помню слова отца: "После школы - смотри сам. Хочешь - будем работать вместе. Хочешь - учись дальше, чем смогу - помогу. Но дело это серьезное, и решать - только тебе".
У меня настроение было вполне определенное - продолжать учебу. Настроение, характерное для многих моих сверстников тех лет. Страна восстанавливалась, строилась, инженеров, агрономов, медиков, учителей не хватало. В вузы шли целыми классами. Даже самые слабенькие, и те выискивали институты, где был меньший конкурс при приеме, и поступали.
Мои одноклассники подавали заявления в вузы Ставрополя, Краснодара, Ростова. Я же решил, что должен поступать не иначе как в самый главный университет - Московский государственный университет им. Ломоносова на юридический факультет.
Не могу сказать, что это был всецело выношенный замысел. Что такое юриспруденция и право, я представлял себе тогда довольно туманно. Но положение судьи или прокурора мне импонировало. Направил документы в приемную комиссию юрфака, стал ждать. Проходят дни, никакой реакции. Посылаю телеграмму с оплаченным ответом, и приходит уведомление: "зачислен с предоставлением общежития", то есть принят по высшему разряду, даже без собеседования. Видимо, повлияло все: и "рабоче-крестьянское происхождение", и трудовой стаж, и то, что я уже был кандидатом в члены партии, и, конечно, высокая правительственная награда. Во всяком случае, для "оптимизации" социального состава студенчества, достигавшейся тогда главным образом за счет фронтовиков, подошла и моя кандидатура.
Итак, я - студент Московского университета. Первые недели и месяцы чувствовал себя не очень уютно. Сопоставьте: село Привольное и… Москва. Слишком велика разница и слишком большая ломка. От новых знакомых впервые услышал: "Москва - большая деревня". Особенно любили это повторять ленинградцы. Но для меня, выросшего в деревне, Москва представлялась громадиной, гигантским городом. И сегодня живо охватившее меня тогда чувство волнения.
Все для меня было впервые: Красная площадь, Кремль, Большой театр - первая опера, первый балет, Третьяковка, Музей изобразительных искусств имени Пушкина, первая прогулка на катере по Москве-реке, экскурсия по Подмосковью, первая октябрьская демонстрация… И каждый раз ни с чем не сравнимое чувство узнавания нового.
Все-таки прежде всего память возвращает к неказистому зданию университетского общежития на Стромынке в Сокольниках. Ежедневно колесили мы по семь километров в один конец - на метро, трамвае и пешком - к нашей alma mater и обратно. Каждый такой маршрут открывал для нас новую черточку города, к которому мы все больше привязывались. Конечно, старую Москву с ее исконной "русскостью", с переплетением сотен улочек и переулков не познаешь не только за пять, но, наверное, и за пятьдесят лет. Но все улицы и переулки вокруг университета, все островки студенческого архипелага вокруг общежития - кинотеатр "Молот" на Русаковской и Клуб имени Русакова, неповторимый колорит старой Преображенской площади, старинные бани на Бухвостовской, парк в Сокольниках - остались в памяти навсегда.
Это потом, уже на четвертом курсе, мы переберемся на Ленинские горы, будем жить по два человека в блоке, по неделе, а то и по две не выбираясь в город из "дворянского гнезда". А тогда на Стромынке жили мы, первокурсники, 22 человека в одной комнате, на втором курсе - 11, на третьем - 6.
Здесь же была своя столовая с буфетом, где можно было за копейки взять стакан чаю и съесть с ним сколько угодно хлеба, лежавшего в тарелках по столам. Тут же парикмахерская и прачечная, хотя стирать частенько приходилось самому по причине отсутствия денег и лишней смены белья. Была тут своя поликлиника. И она для меня была новостью, так как в нашем селе таковой не имелось, существовал лишь фельдшерский пункт. Здесь же находилась и библиотека с вместительными читальными залами, клуб со всевозможными кружками и спортивными секциями. Это был совершенно особый мир, студенческое братство со своими неписаными законами и правилами.
Жили мы по-студенчески бедно. Стипендия на гуманитарных факультетах - 220 рублей (в ценах до 1961 года). Правда, одно время я, как отличник и общественник, получал персональную, повышенную, так называемую "Калининскую", стипендию - 580 рублей. Кроме того, 200 рублей ежемесячно присылали из дома. Цену этим деньгам я хорошо знал: у себя на подворье отец с матерью выращивали овощи и всякую живность везли на городские рынки.
В Москве приходилось экономить на всем. Но, как и у всех моих приятелей, на последнюю неделю перед стипендией никак не хватало. Приходилось переходить на "сухой паек", в ход шла банка консервированных бобов или что-то в этом роде стоимостью не более рубля. И тем не менее последний рубль тратился не на еду, а на билет в кино.
С самого начала учеба в университете захватила меня. Она поглощала все время, учился я жадно, азартно. Друзья-москвичи подтрунивали: многое, что для меня было новым, им было известно со школьной скамьи. Но я-то заканчивал сельскую школу.
Любопытство и самолюбие
Мои однокурсники-москвичи часто боялись показать свое незнание каких-то проблем или фактов. Им, видимо, казалось, что спрашивать, выяснять - значит проявлять свою неполноценность. Но во мне горел огонь любопытства и желания узнать и понять все. К третьему курсу я мог на равных участвовать в студенческих дискуссиях с самыми способными однокурсниками.
Чем был примечателен наш юридический факультет? Прежде всего, он давал обширные и весьма разносторонние знания. На первое место я ставлю цикл исторических наук - история и теория государства и права; история политических учений, история дипломатии; политическая экономия в объеме почти таком же, как на экономическом факультете, история философии, диалектический и исторический материализм; логика; латинский и немецкий языки. Наконец, целая гамма юридических дисциплин: уголовное и гражданское право, криминалистика, судебная медицина и психиатрия, административное, финансовое, колхозное, брачно-семейное право, бухгалтерский учет. И, конечно, международное публичное и частное право, государство и право буржуазных стран и т. д.
Идея заключалась в том, что усвоение собственно юридических предметов требовало основательного знания современных социально-экономических и политических процессов и должно было происходить поэтому в контексте овладения основами всех общественных наук.
В моих глазах университет был храмом науки, средоточием умов, составлявших нашу национальную гордость, очагом молодой энергии, порыва, поиска. Здесь ощущалось влияние вековой русской культуры, несмотря ни на что, жили демократические традиции русской высшей школы. Многие знаменитые ученые, академики считали за честь преподавать в МГУ, вести там лекционные курсы. За каждым из них - научные направления, десятки книг и учебников. Их лекции открывали новый мир, целые пласты человеческого знания, неведомые мне ранее, вводили в логику научного мышления. Даже в самые мрачные годы в стенах здания на Моховой чувствовалось биение пульса общественной жизни. Пусть в значительной мере подспудно, но сохранялся дух творческих исканий и здорового критицизма.
Конечно, не следует и приукрашивать реальной ситуации в университете. Первые три года моей учебы совпали с годами "позднего сталинизма", нового витка репрессий, знаменитой кампании против "безродного космополитизма" и т. д.
Атмосфера была предельно идеологизирована. Как и повсюду, господствовали беспрекословные схемы сталинского "Краткого курса истории ВКП(б)", признававшегося эталоном научной мысли. Учебный процесс, казалось, был нацелен на то, чтобы с первых недель занятий сковать молодые умы, вбить в них набор непререкаемых истин, уберечь от искушения самостоятельно мыслить, анализировать, сопоставлять. Идеологические тиски в той или иной мере давали о себе знать и на лекциях, семинарах, в диспутах на студенческих вечерах.
Как-то на собрании я сделал критическое замечание в адрес одного из преподавателей по поводу методологии, которую он применил для анализа проблемы. Тогда мой товарищ по общежитию, бывший фронтовик и староста курса (теперь профессор и автор многих работ) Валерий Шапко сказал: с такими речами надо выступать после сдачи экзамена. Я посмеялся над его расчетливостью. Но вот пришло время экзамена. Отвечать я стал уверенно, в одном месте сослался на книгу, исказив ее название. Экзаменатор сделал удивленное лицо. Я тут же поправился, но было поздно.
С ехидной улыбкой он пометил что-то в своем блокнотике и продолжения моего ответа уже не слушал. Когда я закончил, он, не скрывая злорадства, произнес:
- Ну что же, Горбачев, твердая четверка… - и тут же, не мешкая, поставил оценку в зачетку.