* * *
13-го ноября (хорош день для начала!). Поварская, дом гр. Соллогуба, "Информационный отдел Комиссариата по делам Национальностей".
Латыши, евреи, грузины, эстонцы, "мусульмане", какие-то "Мара-Мара", "Эн-Дунья", – и все это, мужчины и женщины, в куцавейках, с нечеловеческими (национальными) носами и ртами.
А я-то, всегда чувствовавшая себя недостойной этих очагов (усыпальниц!) Рода.
(Говорю о домах с колонистами и о своей робости перед ними).
* * *
14-го ноября, второй день службы.
Странная служба! Приходишь, упираешься локтями в стол (кулаками в скулы) и ломаешь себе голову: чем бы таким заняться, чтобы время прошло? Когда я прошу у заведующего работы, я замечаю в нем злобу.
* * *
Пишу в розовой зале, – розовой сплошь. Мраморные ниши окон, две огромных завешенных люстры. Мелкие вещи (вроде мебели!) исчезли.
* * *
15-го ноября, третий день службы.
Составляю архив газетных вырезок, то есть: излагаю своими словами Стеклова, Керженцева, отчеты о военнопленных, продвижение Красной Армии и т. д. Излагаю раз, излагаю два (переписываю с "журнала газетных вырезок" на "карточки"), потом наклеиваю эти вырезки на огромные листы. Газеты тонкие, шрифт еле заметный, а еще надписи лиловым карандашом, а еще клей, – это совершенно бесполезно и рассыпется в прах еще раньше, чем сожгут.
Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и несколько совсем нечленораздельных. Каждый стол с утра получает свою порцию вырезок, которую затем, в течение всего дня, и обрабатывает. Мне все эти вырезки, подклейки и наклейки представляются в виде бесконечных и исхищреннейших вариаций на одну и ту же, очень скудную тему. Точно у композитора хватило пороху ровно на одну музыкальную фразу, а исписать нужно было стоп тридцать нотной бумаги, – вот и варьирует: варьируем.
Забыла еще столы польский и бессарабский. Я, не без основания, "русский" (помощник не то секретаря, не то заведующего).
Каждый стол – чудовищен.
Слева от меня – две грязных унылых еврейки, вроде селедок, вне возраста. Дальше: красная, белокурая – тоже страшная, как человек, ставший колбасой, – латышка: "Я эфо знала, такой миленький. Он уцастфофал в загофоре и эфо теперь пригофорили к расстрелу. Чик-чик"… И возбужденно хихикает. В красной шали. Ярко-розовый жирный вырез шеи.
Еврейка говорит: "Псков взят!" У меня мучительная надежда: "Кем?!!" Справа от меня – двое (Восточный стол). У одного нос и нет подбородка, у другого подбородок и нет носа. (Кто Абхазия и кто Азербайджан)? За мной семнадцатилетнее дитя – розовая, здоровая, курчавая (белый негр), легко-мыслящая и легко-любящая, живая Атенаис из "Боги жаждут" Франса, – та, что так тщательно оправляла юбки в роковой тележке, – "fïère de mourir comme une Reine de France".
Еще – тип институтской классной дамы ("завзятая театралка"), еще – жирная дородная армянка (грудь прямо в подбородок, не понять: где что), еще ублюдок в студенческом, еще эстонский врач, сонный и пьяный от рождения… Еще (разновидность!) – унылая латышка, вся обсосанная. Еще…
* * *
(Пишу на службе).
Опечатка:
"Если бы иностранные правительства оставили в помое русский народ" и т. д.
"Вестник Бедноты", 27-го ноября, № 32.
Я, на полях: "Не беспокойтесь! Постоят-постоят – и оставят!"
* * *
Пересказываю, по долгу службы, своими словами, какую-то газетную вырезку о необходимости, на вокзалах, дежурства грамотных:
"На вокзалах денно и нощно должны дежурить грамотные, дабы разъяснять приезжающим и отъезжающим разницу между старым строем и новым".
Разница между старым строем и новым:
Старый строй: – "А у нас солдат был"… "А у нас блины пекли"… "А у нас бабушка умерла".
Солдаты приходят, бабушки умирают, только вот блинов не пекут.
* * *
Встреча.
Бегу в Комиссариат. Нужно быть к девяти, – уже одиннадцать: стояла за молоком на Кудринской, за воблой на Поварской, за конопляным на Арбате.
Передо мной дама: рваная, худенькая, с кошелкой. Равняюсь. Кошелка тяжелая, плечо перекосилось, чувствую напряжение руки.
– Простите, сударыня. Может быть, вам помочь?
Испуганный взлет:
– Да нет…
– Я с удовольствием понесу, вы не бойтесь, мы рядом пойдем.
Уступает. Кошелка, действительно, чертова.
– Вам далеко?
– В Бутырки, передачу несу.
– Давно сидит?
– Который месяц.
– Ручателей нет?
– Вся Москва – ручатели, потому и не выпускают.
– Молодой?
– Нет, пожилой… Вы, может быть, слышали? Бывший градоначальник, Д<жунков>ский.
* * *
С Д<жунков>ским у меня была такая встреча. Мне было пятнадцать лет, я была дерзка. Асе было тринадцать лет, и она была нагла. Сидим в гостях у одной взрослой приятельницы. Много народу.
Тут же отец. Вдруг звонок: Д<жунков>ский. (И ответный звонок: "Ну, Д<жунков>ский, держись!"). Знакомимся. Мил, обаятелен. Меня принимает за взрослую, спрашивает, люблю ли я музыку. И отец, памятуя мое допотопное вундеркиндство:
– Как же, как же, она у нас с пяти лет играет! Д<жунков>ский, любезно:
– Может быть, сыграете? Я, ломаясь:
– Я так все перезабыла… Боюсь, вы будете разочарованы… Учтивость Д<жунков>ского, уговоры гостей, настойчивость отца, испуг приятельницы, мое согласие.
– Только разрешите, для храбрости, сначала с сестрой в четыре руки?
– О, пожалуйста.
Подхожу к Асе и, шепотом на своем языке:
– Wi (pi) rwe (ре) rde (ре) nTo (ро) nlei (pei) te (pe) r spi (pi)…
Ася не выдерживает.
Отец: – Что это вы там, плутовки?
Я – Асе: "Гаммы наоборот!"
Отцу:
– Это Ася стесняется.
* * *
Начинаем. У меня: в правой руке ре, в левой до (я в басах). У Аси – в левой руке ре, в правой до. Идем навстречу (я слева направо, она справа налево). При каждой ноте громогласный двуголосный счет; раз и, два и, три и… Гробовое молчание. Секунд через десять неуверенный голос отца:
– Что это вы, господа, так монотонно? Вы бы что-нибудь поживее выбрали.
В два голоса, не останавливаясь:
– Это только сначала так.
* * *
Наконец, моя правая и Асина левая – встретились. Встаем с веселыми лицами. Отец – Д<жунков>скому: "Ну, как вы находите?" И Д<жунков>ский, в свою очередь вставая: "Благодарю вас, очень отчетливо".
Рассказываю. По ее просьбе называю себя. Смеемся.
– О, он не только к шуткам был снисходителен. Вся Москва… На углу Садовой прощаемся. Снова под тяжестью кошелки перекашивается плечо.
– Ваш батюшка умер?
– До войны.
– Уж и не знаешь, жалеть или завидовать.
– Жить. И стараться, чтобы другие жили. Дай вам Бог!
– Спасибо. И Вам.
* * *
Институт.
Думала ли я когда-нибудь, что после стольких школ, пансионов и гимназий, буду отдана еще и в Институт?! Ибо я в Институте, и именно отдана (Иксом).
Прихожу между 11 ч. и 12 ч., каждый раз сердце обмирает: у нас с Заведующим одни привычки (министерские!). Это я о главном Заведующем, – М<илле>ре, своего собственного, Иванова, пишу с маленькой буквы.
Раз встретились у вешалки, – ничего. Поляк: любезен. А я по бабушке ведь тоже полячка.
Но страшнее заведующего – швейцары. Прежние. Кажется, презирают. Во всяком случае, первые не здороваются, а я стесняюсь. После швейцаров главная забота не спутаться в комнатах. (Мой идиотизм на места). Спрашивать стыдно, второй месяц служу. В передней огромные истуканы-рыцари. Оставлены за ненужностью… никому, кроме меня. Но мне нужны, равно как я, единственная из всех здесь, им сродни. Взглядом прошу защиты. Из-под забрала отвечают. Если никто не смотрит, тихонько глажу кованую ногу. (Втрое выше меня).
Зала.
Вхожу, нелепая и робкая. В мужской мышиной фуфайке, как мышь. Я хуже всех здесь одета, и это не ободряет. Башмаки на веревках. Может быть, даже есть где-нибудь шнурки, но… кому это нужно?
Самое главное: с первой секунды Революции понять: Всё пропало! Тогда – всё легко.
Прокрадываюсь. Заведующий (собственный, маленький) с места:
– Что, товарищ Эфрон, в очереди стояли? – В трех. – А что выдавали? – Ничего не выдавали, соль выдавали. – Да, соль это тебе не сахар!
Ворох вырезок. Есть с простыню, есть в строчку. Выискиваю про белогвардейцев. Перо скрипит. Печка потрескивает.
– Товарищ Эфрон, а у нас нынче на обед конина. Советую записаться.
– Денег нет. А вы записались?
– Какое!
– Ну что ж, будем тогда чай пить. Вам принести?
* * *
Коридоры пусты и чисты. Из дверей щелк машинок. Розовые стены, в окне колонны и снег. Мой розовый райский дворянский Институт! Покружив, набредаю на спуск в кухню: схождение Богородицы в ад или Орфея в Аид. Каменные, человеческой ногой протертые плиты. Отлого, держаться не за что, ступени косят и крутят, в одном месте летят стремглав. Ну и поработали же крепостные ноги! И подумать только, что в домашней самодельной обуви! Как зубами изгрызены! Да, зуб, единственного зубастого старца: Хроноса – зуб!
Наташа Ростова! Вы сюда не ходили? Моя бальная Психея! Почему не вы – потом, когда-то – встретили Пушкина? Ведь имя то же! Историкам литературы и переучиваться бы не пришлось. Пушкин – вместо Пьера и Парнас – вместо пленок. Стать богиней плодородия, быв Психеей, – Наташа Ростова – не грех?
Это было бы так. Он приехал бы в гости. Вы, наслышанная про поэта и арапа, востроватым личиком вынырнули бы – и чем-то насмешенная, и чем-то уже пронзенная… Ах, взмах розового платья о колонну!
Захлестнута колонна райской пеной! И ваша – Афродиты, Наташи, Психеи – по крепостным скользящим плитам – лирическая стопа!
– Впрочем, вы просто по ним пролетали за хлебом на кухню!
* * *
Но всему конец: и Наташе, и крепостному праву, и лестнице. (Говорят, что когда-нибудь и Времени)! Кстати, лестница не так длинна, – всего двадцать две ступеньки. Это я только по ней так долго (1818 г. – 1918 г.) шла.
Твердо. (Хочется сказать: твердь. Моложе была и монархия была – не понимала: почему небесная твердь. Революция и собственная душа научили). Выбоины, провалы, обвалы. Расставленные руки нащупывают мокрые стены. Над головой, совсем близко, свод. Пахнет сыростью и Бониваром. Мнится, и цепи лязгают. Ах, нет, это звон кастрюлек из кухни! Иду на фонарь.
* * *
Кухня: жерло. Так жарко и красно, что ясно: ад. Огромная, в три сажени, плита исходит огнем и пеной. "Котлы кипят кипучие, ножи точат булатные, хотят козла зарезать"… А козел-то я.
Черед к чайнику. Черпают уполовником прямо из котла. Чай древесный, кто говорит из коры, кто из почек, я просто вру – из корней. Не стекло – ожог. Наливаю два стакана. Обертываю в полы фуфайки. На пороге коротким движением ноздрей втягиваю конину: сидеть мне здесь нельзя, – у меня нет друзей.
* * *
– Ну-с, товарищ Эфрон, теперь и побездельничать можно! (Это я пришла со стаканами).
– Вам с сахарином или без?
– Валите с сахарином!
– Говорят, на почки действует. А я, знаете…
…Да и я, знаете…
Мой заведующий эсперантист (т. е. коммунист от Филологии). Рязанский эсперантист. Когда говорит об Эсперанто, в глазах теплится тихое безумие. Глаза светлые и маленькие, как у старых святых, или еще у Пана в Третьяковской галерее. Сквозные. Чуть блудливые. Но не плотским блудом, а другим каким-то, если бы не дикость созвучия, я бы сказала: запредельным. (Если можно любить Вечность, то ведь можно и блудить с нею! И блудящих с нею (словесников!) больше, нежели безмолвствующих любящих)!
Рус. Что-то возле носа и подбородка. Лицо одутлое, непроспанное. Думаю, пьяница.
Пишет по-новому, – в ожидании всемирного эсперанто. Политических убеждений не имеет. Здесь, где все коммунисты, и это благо. Красного от белого не отличает. Правой от левой не отличает. Мужчин от женщин не отличает. Поэтому его товариществование совершенно искренно, и я ему охотно плачу тем же. После службы ходит куда-то на Тверскую, где с левой стороны (если спускаться к Охотному) эсперантский магазин. Магазин закрыли, витрина осталась: засиженные мухами открытки эсперантистов друг к другу со всех концов света. Смотрит и вожделеет. Здесь служит, потому что обширное поле для пропаганды: все нации. Но уже начинает разочаровываться.
– Боюсь, товарищ Эфрон, что здесь все больше… (шепотом) жиды, жиды и латыши. Не стоило и поступать: этого добра – вся Москва полна! Я рассчитывал на китайцев, на индусов. Говорят, что индусы очень восприимчивы к чужой культуре.
Я: – Это не индусы, это – индейцы.
Он: – Краснокожие?
Я: – Да, с перьями. Зарежут – и воспримут целиком. Если ты во френче – с френчем, если ты во фраке – с фраком. А индусы – наоборот: страшная тупость. Ничто чужое в глотку не идет, ни идейное, ни продовольственное. (Вдохновляясь:) – Хотите формулу? Индеец (европейца) воспринимает, индус (Европу) извергает. И хорошо делают.
Он, смущенный:
– Ну, это вы… Я, впрочем… Я больше от коммунистов слыхал, они тоже рассчитывают на Индию… (В свою очередь вдохновляясь:) – Думал – в лоск разэсперанчу! (Опадая:) – Без пайка – и ни одного индуса! Ни одного негра! Ни одного китайца даже!.. А эти (круговой взгляд на пустую залу) – и слушать не хотят! Я им: Эсперанто, они мне: Интернационал! (Испугавшись собственного крика:) – Я ничего не имею против, но сначала Эсперанто, а потом уж… Сначала слово…
Я, впадая:
– А потом дело. Конечно. Сначала бе слово и слово бе…
Он, снова взрываясь:
– И этот Мара-Мара! Что это такое? Откуда взялось? Я от него еще – не только слова: звука не слыхал! Это просто немой. Или идиот. Ни одной вырезки не получает – только жалованье. Да мне не жаль. Бог с ним, но зачем приходит? Ведь каждый день, дурак, приходит! До четырех, дурак, сидит. Приходил бы 20-го, к получке.
Я, коварно:
– А может быть, он, бедненький, все надеется? Приду, а на столе вырезка про мою Мару-Мару?
Он, раздраженно:
– Ах, товарищ Эфрон, бросьте! Какие там вырезки? Кто про эту Мару-Мару писать будет? Где она? Что она? Кому она нужна?
Я, задумчиво:
– А в географии ее нет… (Пауза). И в истории нет… А что, если ее вообще нет? Взяли и выдумали, – для форсу. Дескать, все нации. А этого нарядили… А это просто немой… (конфиденциально:) – Нарочно немого взяли, чтоб себя не выдал, по-русски…
Он, с содроганием доглатывая остывший чай:
– А чччёрт их знает!
* * *
Топота́ и грохота́. Это национальности возвращаются с кормежки. Подкрепившись кониной, за вырезки. (Лучше бы вырезку, а? Кстати, до революции, руку на сердце положа, не только не отличала вырезку от требухи, – крупы от муки не отличала! И ничуть не жалею).
Товарищ Иванов, озабоченно: – Товарищ Эфрон, товарищ М<илле>р может зайти, спровадим-ка поскорей наше барахло. (Разгребает:) – "Продвижение Красной Армии"… Стеклова статья… "Ликвидация безграмотности"… "Долой белогвардейскую свол…" – Это вам – "Буржуазия орудует"… Опять вам… "Все на красный фронт"… Мне… "Обращение Троцкого к войскам"… Мне… "Белоподкладочники и белогвар…"… Вам… "Приспешники Колчака"… Вам… "Зверства белых"… Вам…
Потопаю в белизне. Под локтем – Мамонтов, на коленях – Деникин, у сердца – Колчак.
– Здравствуй, моя "белогвардейская сволочь"! Строчу со страстью.
– Да что же вы, товарищ Эфрон, не кончаете? Газету, №, число, кто, о чем, – никаких подробностей! Я сначала было тоже так – полотнищами, да М<илле>р наставил: бумаги много изводите.
– А М<илле>р верит?
– Во что?
– Во всё это.
– Да что тут верить! Строчи, вырезай, клей…
– И в Лету – бух! Как у Пушкина.
– А М<илле>р очень образованный человек, я все еще не потерял надежду…
– Представьте, мне тоже кажется! Я с ним недавно встретилась у виселицы… фу ты, Господи! – У вешалки: все эти "белогвардейские зверства" в голове… Четверть первого! Ничего, даже как-то умно поглядел… Так вы надеетесь?
– Как-нибудь вечерком непременно затащу его в клуб эсперантистов.
– Аспирант в эсперанты?
Espère, enfant, demain! Et puis demain, encore..
Et puis toujours demain… Croyons en l’avenir.
Espère! Et chaque fois que se lиve l’aurore
Soyons là pour prier comme Dieu pour nous bénir
Peut-être…
Ламартина стих. Вы понимаете по-французски?
– Нет, но представьте себе, очень приятно слушать. Ах, какой бы из вас, товарищ Эфрон, эсперантист…
– Тогда я еще скажу. Я в 6-ом классе об этом сочинение писала:
"A une jeune fille qui avait raconté son rêve".
Un baiser… sur le front! Un baiser – même en rêve!
Mais de mon triste front le frais baiser s’enfuit…
Mais de l’été jamais ne reviendra la sève,
Mais l’aurore jamais n’etreindrera la nuit -
Вам нравится? (И, не давая ответить:) – Тогда я вам еще дальше скажу:
Un baiser sur le front! Tout mon être frisonne,
On dirait que mon sang va remonter son cours…
Enfant! – ne dites plus Vos rêves à personne
Et ne rêvez jamais… ou bien – rêvez toujours!
Правда, пронзает? Тот француз, которому я писала это сочинение, был немножко в меня… Впрочем, вру: это была француженка, и я была в нее…
– Товарищ Эфрон! (Шепот почти над ухом. Вздрагиваю. За плечом мой "белый негр", весь красный. В руке хлеб). – Вы не обедали, может хотите? Только предупреждаю, с отрубями…
– Но вам же самой, я так смущена…