Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории - Морис Дрюон 12 стр.


Кессель, затребованный английскими и французскими властями, вышел из Patriotic School через пять дней. Я задержался на неделю дольше, потому что Жермена Саблон, направленная в аналогичное заведение для женщин, оказалась чересчур словоохотливой и все рассказала о нашей испано-португальской авантюре, а потому спецслужбы хотели прояснить ее рассказ с помощью моих показаний.

Этот случай наглядно продемонстрировал мне, насколько организованно, точно и компетентно работает "Интеллидженс сервис", вполне оправдывая свою репутацию.

Вас вызывал к себе в маленький кабинет отменно вежливый офицер и допрашивал в течение часа-полутора, задавая вопросы обо всем: не только о вашем гражданском состоянии и профессиональной деятельности, но и о происхождении, семье, учебе. На следующий день другой офицер, ведущий себя так же отменно вежливо, вновь начинал тот же допрос, чтобы удостовериться, не было ли противоречий в ваших ответах. Им были нужны всевозможные подробности: фамилии, места, даты… Третий офицер придавал допросу неожиданные направления. А потом вы вновь оказывались перед первым. Зачем в самом деле им было нужно знать имена моих преподавателей латыни или математики в третьем классе? Да потому что, если другой беглец заявлял, что учился в том же лицее в то же время, становилось возможным судить о правдивости его слов. Так экзаменаторы накапливали массу информации, иногда очень надежной, которую можно было сопоставить с информацией, полученной от новоприбывших.

Если при cross-examination какой-то пункт казался сомнительным, служба без колебаний задерживала допрашиваемого и одновременно отправляла шифрованные телеграммы, порой очень далеко, чтобы расследование было проведено на месте. А иначе к чему держать было агентов в баре палас-отеля "Авенида" в Лиссабоне и других местах? Сеть "Интеллидженс сервис" охватывала всю планету.

В Patriotic School ходила история про беглеца, который соответствовал по всем пунктам - возраст, внешность, образование, профессия, поездки - одному вычисленному и ожидаемому шпиону с той лишь разницей, что шпион превосходно говорил по-немецки, а подозреваемый не знал этого языка.

Его проверяли раз двадцать. Расставляли всевозможные ловушки. Отправляли провокаторов крутиться рядом и заговаривать с ним по-немецки. Ничего, ни малейшей реакции. Шли недели. Проводившие допрос офицеры неоднократно собирались по его поводу и уже готовы были признать, что обознались; правила fair play говорили им, что надо сдаться. "Честно говоря, мы не можем его дольше держать. Не хватает абсолютного доказательства".

Тогда один из офицеров попросил, чтобы ему в последний раз дали поработать с подозреваемым. Он его вызвал, как на рутинную встречу, задавал банальные вопросы, на которые тот отвечал уже раз двадцать, а потом самым дружелюбным тоном, словно хотел выразить симпатию за все, что тому пришлось вытерпеть, сказал:

- Ну что ж, ваши неприятности кончились. Вы свободны.

Только он сказал ему это по-немецки. И подозреваемый, вздрогнув, испустил глубокий вздох облегчения.

На следующий день его расстреляли.

II
Страна повседневного героизма

В оккупированной Франции, униженной, ограбленной, где правила предписывались врагом или крепостным, то есть полностью зависящим от него, правительством, любое нарушавшее закон действие было проявлением хотя бы минимального сопротивления. Привезти тайком из деревни продовольствие, продавать и покупать товар на черном рынке расценивалось как реванш. Систематически обходить распоряжения властей стало чуть ли не проявлением патриотизма.

Подобные умонастроения совершенно менялись, стоило ступить на английскую землю.

У входа на вокзалы большие плакаты вопрошали: "Is your journey really necessary?" Повсюду были расклеены инструкции, призывавшие сократить потребление благ или энергии. Цена обеда в ресторане не должна была превосходить пяти шиллингов. Никто не мог тратить больше. Не было ни голода, ни дефицита, но все было рассчитано на справедливое удовлетворение потребностей.

Люди быстро научились осторожно вскрывать конверты лезвием, чтобы полоска клейкой бумаги могла еще послужить.

Англичане со всем осознанием гражданского долга старались уважать эти предписания. Как можно было им не подражать?

В ванных комнатах всех отелей, будь то "Риц", где я провел свою первую ночь, можно было прочитать маленькое уведомление: "Take a five inch bath". Это совсем не много - пять дюймов! Меньше, чем ширина ладони. И никто не проверял. Однако предписание старались уважать.

Лондон уже не подвергался воздушным налетам, как во время "большого блица", когда летом 1940 года город был буквально разворочен. Но разве не было этого дня в конце сентября, когда свобода Европы держалась всего на трех сотнях английских самолетов в небе? В ангарах оставалось всего семь резервных машин, и длина надежды исчислялась лишь несколькими часами.

В тот день Россия ждала, начищая до блеска собственные пушки, а Соединенные Штаты, за исключением нескольких war mongers, которые лишь позже получат влияние на Рузвельта, занимались торговлей.

В тот день Франции, Бельгии, Голландии, Норвегии, Чехословакии, Польше и стольким другим странам вместе с Англией с наступлением вечера предстояло узнать, будет ли ночь последней или же завтра снова займется день. И в восемь часов мир узнал, что решающим усилием триста английских летчиков сбили сто восемьдесят пять самолетов люфтваффе.

И хотя "большому блицу" предстояло продлиться еще до 10 мая 1941 года, именно в тот день Гитлеру пришлось отказаться от вторжения на британскую землю.

Да, у Фермопил триста спартанцев остановили армию Ксеркса. И сейчас, у горячих ворот неба, триста отважных молодых людей снова победили.

Что выиграли эти триста английских летчиков, измученных, с нервами на пределе, когда поднимались в воздух до десяти раз на дню, а некоторые спрыгивали на парашюте и вновь поднимались в одном из семи самолетов отчаяния?

"Никогда столько людей в мире не будут так обязаны столь малому числу", - произнесет свою бессмертную фразу Черчилль.

Они сохранили территорию свободы и заработали право, которого добивались в течение нескольких недель: добавить к парадному мундиру шарфы всевозможных расцветок. Эти шарфы, подаренные им подружками, во время вылетов они повязывали себе на удачу.

Дневные бомбежки прекратились. Но город сохранил от них гигантские шрамы. Целые кварталы Сити превратились в обугленные развалины. Немногие улицы избежали разрушений, хотя и там зияли бреши. Входы в общественные здания уцелели, потому что были защищены мешками с песком. Бесчисленные задетые и поврежденные лавки объявляли в разбитых витринах таблички "Business as usual".

На Пикадилли, напротив Грин-парка, стоял разрушенный ровно наполовину старый частный особняк, где располагались службы его величества. Правая часть рухнула. Над левой, где заменили стекла, на самом краю каменного разлома реял большой флаг Соединенного Королевства. Внутри продолжалась работа.

Я не знаю, что было бы более волнующим символом: прошитый пулями флаг на форте или это, вполне целое, знамя, реющее над домом, наполовину уничтоженным слепой бомбой, на самом знаменитой улице имперской столицы.

Движение на лондонских улицах было оживленным, непрекращающимся, напряженным. Каждый знал, что ему делать. Военный не смотрел на штатского как на уклониста от воинской службы, каким бы молодым тот ни был. Задача, приковавшая его к письменному столу, наверняка была необходима для обороны. Впрочем, штатских уже не оставалось, были только сражавшиеся. Разве Home Guard, созданная из служащих, бюрократов, коммерсантов, не тренировалась после работы, облачившись в battle dress? Высокие молодые женщины в темно-синей форме водили черные "даймлеры", в которых разъезжали начальники штабов и дипломаты. А у девушек из Land Army в бежевых бриджах и зеленых свитерах щеки порозовели от полевых работ.

Офицерам всех стран, вкрапленным в эту толпу, люди выражали симпатию.

Мою национальность узнавали по форме с небесно-голубым кепи, и я не помню, чтобы хоть раз вышел из магазина и не услышал: "Да здравствует Франс, мсье!" "Да здравствует Франс!" - у портного, "Да здравствует Франс!" - у парикмахера, сапожника, табачника; это пожелание сопровождало меня от лавки к лавке. Да, я был здесь, чтобы Франция здравствовала! Я был кузен, брат, явившийся на смену тем двумстам французам, которым 14 июля 1940 года, три недели спустя после своего призыва, генерал де Голль устроил смотр перед статуей маршала Фоша. Крохотный авангард армии, будущую эпопею которой радостно приветствовали тысячи лондонцев.

Просторный Королевский автомобильный клуб на Пэлл-Мэлл был открыт для всех иностранных офицеров. Его гардеробная в час обеда являла собой самую удивительную коллекцию фуражек, кепи, беретов, пилоток - с галунами, с шитьем, со звездочками, всех форм и цветов, - которую только можно вообразить.

Чудесный лондонский народ, который теснился на одной стороне эскалаторов в метро, чтобы спешившие люди могли спускаться бегом! На этот счет не давали никакого распоряжения. Это делалось инстинктивно, спонтанно, из общего сознания гражданского долга.

На станциях метрополитена оставшиеся без жилья мужчины и женщины спали ночью на металлических койках в два-три этажа неверным сном, который нарушался грохотом поездов. Приходилось создавать импровизированные дортуары, поразительные зарисовки которых оставил Генри Мур. Не слышалось ни криков, ни жалоб.

И ни одной жалобы не слетело с уст немного бледной секретарши, которая явилась в контору позже обычного часа и коротко извинилась: "Sorry to be late. My house has been bombed last night". Быть может, она присоединялась к спящим в метро, когда зажигались прожектора пассивной обороны, скрещивая над городом огромные световые копья, а пожилые господа из Fire Watching в куртках защитного цвета и свистками у рта расхаживали по крышам, предупреждая о пожарах, и на улицах звучали сирены доблестных лондонских пожарных.

Единственный раз в своей жизни, когда я предстал перед правосудием, случился именно в эти времена. Меня судили за то, что я забыл вечером задернуть занавески на окнах освещенной комнаты. С делом было покончено в две минуты.

- Guilty, not guilty?

- Guilty.

Штраф в фунт стерлингов. Из уважения к моему мундиру судья снизил его до десяти шиллингов.

В те времена в Лондоне много танцевали по ночам.

Танцевали во всех центрах для приезжающих солдат, куда официально привлекали девушек из хорошего общества в качестве сотрудниц, встречавших гостей.

Танцевали в многочисленных, работавших только по ночам так называемых клубах, где за фиктивный взнос покупали бутылку спиртного, на этикетке которой, уходя, отмечали уровень, на котором остановились. Была только опасность выпить ужасного джина из древесного спирта - единственного поддельного продукта, который можно было встретить.

Да, танцевали, но не похотливо и неистово. Просто пытались танцем укачать, обмануть свои одиночество, ностальгию, тревогу. Танцевали, чтобы почувствовать себя живыми, ощутить присутствие кого-то живого рядом с собой.

За три года до войны Англии, видевшей отречение своего не созданного править короля, выпал неожиданный шанс благословить государя с неуверенной речью, но проявившего себя образцовым монархом. Георг VI, как никто другой, воплощал достоинство, постоянство, бесстрашие, которые являл его народ на протяжении всей этой трагедии. Королевская семья постоянно находилась в Букингемском дворце, в центре столицы, разделяя с подданными все опасности и лишения.

И никто не мог сравниться с королевой Елизаветой, будущей королевой-матерью и тоже непредвиденной государыней, по благожелательности, участию, великодушной щедрости. Никто лучше ее не мог распространить материнские чувства на все страждущее население.

Особое внимание она проявляла к "Free French". И казалось, была так рада находиться среди нас, что ее шталмейстерам всегда приходилось напоминать ей, что пора удалиться. Мы с волнением показывали друг другу на золотой лотарингский крестик, который она обычно носила на корсаже. Это была наша королева, мы ее любили.

Вот почему эти годы испытаний оставили в моей душе несравненное чувство благодарности, восхищения и любви к Англии, которое я буду хранить до последнего вздоха. Никакие превратности политики, никакое изменение нравов не смогли ни поколебать мою привязанность к ней, ни заставить меня пренебречь случаем ее засвидетельствовать.

III
Посланцы из ночи

"Победа отныне несомненна. Остальное не более чем вопрос формальностей". Надо быть де Голлем, чтобы так резюмировать военную ситуацию в конце января 1943 года, когда он принял Кесселя по выходе из Patriotic School.

Формальности! Их соблюдение потребует два года с половиной и нескольких миллионов погибших. Но для де Голля, глядящего с высоты своего роста поверх всех календарей, дело было уже решенным.

Немецкая армия под Сталинградом оказалась уже окружена, и всего несколько часов отделяли фон Паулюса от капитуляции. В Тихом океане японцы потерпели ужасную неудачу при Гуадалканале, и еще один факт, на первый взгляд второстепенный, но решающий с точки зрения геостратегии: Португалия передала свои базы на Азорских островах в распоряжение союзников. Таким образом, Гитлер, не предусмотревший необходимость строительства достаточного числа подводных лодок, терял контроль над Атлантикой.

Теперь можно было заняться другим, то есть преимущественно будущим Франции. Однако де Голль только что вернулся с конференции в Касабланке, где вместе с Черчиллем и Рузвельтом рассматривал вопрос об этом будущем, и был взбешен.

Взбешен, потому что эта конференция состоялась в Марокко, на территории, находившейся под французским мандатом, а его мнения никто спросил. Взбешен, потому что был вынужден туда приехать; Черчиллю пришлось даже пригрозить ему, что если он будет упорствовать в своем отказе, то его не признают главой Национального комитета освобождения. Взбешен, потому что его поселили в Анфе: комфортабельном квартале, но на вилле, окруженной колючей проволокой и охраняемой американской полицией. Он не имел свободы передвижения и не мог принимать тех, кого хотел. И особенно взбешен, наконец, потому что был вынужден совещаться с генералом Жиро, которому англичане и главным образом американцы, казалось, отдавали предпочтение.

Официальным и принципиальным предметом конференции была безоговорочная капитуляция Германии; но тут возникло непредвиденное затруднение совсем другого свойства: сложнее всего оказалось добиться от де Голля, чтобы он пожал перед объективами фотоаппаратов руку Жиро. Де Голль согласился на рукопожатие крайне неохотно, сказав при этом Черчиллю с самым ужасным акцентом, на который только был способен: "I shall do it for you".

Призыв, прозвучавший 18 июня, сделал радио орудием Истории. После снимка этого рукопожатия, растиражированного по всему миру, фотография вошла в обиход дипломатии.

О! Де Голль умел становиться несносным. Из всех перебравшихся в Лондон с июня 1940 года монархов и глав правительств, включая королеву Нидерландов, короля Норвегии, великую герцогиню Люксембургскую, премьер-министров Бельгии, Польши и прочих, именно этот бывший заместитель статс-секретаря, которого сопровождал всего один адъютант, сделался самым заметным, больше других занимал международное общественное мнение и доставлял массу забот принимающей стороне.

"Как могу я уступить что-нибудь, раз у меня ничего нет?!" - говорил он с гениальным чувством очевидности. И шел вперед царственным шагом по натянутой проволоке.

Меня представили ему в свой черед. Я был не настолько важной персоной, чтобы он стал тратить время на комментарии о состоянии мира. Ему было явно не до того. Тем не менее я не смогу забыть слова, упавшие с сияющих высот на меня, лейтенанта с одним галуном: "Вы из тех добрых французов, которые диктуют нам наш долг". Позднее я пытался выяснить, была ли эта подавляющая своим великодушием формула обычной для него и обращался ли он с ней ко всем добровольцам, приезжавшим, чтобы вступить в его ряды. Но нет, никто другой ее не слышал. Эта фраза пришла ему на ум и была предназначена исключительно для меня. Может, я и в самом деле выглядел "добрым французом". Следующий раз мне пришлось снова удивляться уже через двадцать три года, во время ритуальной аудиенции по случаю моего избрания во Французскую Академию - аудиенции, которой он меня удостоил как глава государства. Я напомнил ему о лондонских временах.

- Да, помню, - сказал он мне. - Вы были из тех добрых французов, которые диктовали нам наш долг.

Та же фраза, слово в слово. Только на сей раз он добавил: "Снимаю перед вами шляпу". У этого человека мозг был устроен не как у всех.

Прав был дʼАстье, прозвавший его Символом. Когда де Голль шел через Пэлл-Мэлл, направляясь в свой штаб по адресу: Карлтон-Гарденс, 4, или с прямой спиной сидел за своим письменным столом, он с таким же успехом мог быть в кольчуге, брыжах или камзоле, а не в перекрещенном портупеей френче и гетрах из рыжеватой кожи. Он был рожден в доспехах. И продолжал постоянный диалог с Историей, не имея другого собеседника, кроме события.

Назад Дальше