V
"Гамильтон-хаус"
В конце Пикадилли существовал, да и по-прежнему существует, хотя и стал не так заметен с тех пор, как перепланировка немного изменила вид Гайд-Парк-Корнер, ансамбль из трех зданий, объединенных в отель под названием "Гамильтон-хаус". Почему он был так назван? Никто не знал. Во всяком случае, леди Гамильтон никогда там не проживала.
Здания, выходившие углом на Парк-лейн, были построены в несколько агрессивном тюдоровском стиле и принадлежали маркизе Куинсбери. В центральном из них, Георгианской эпохи, женился лорд Байрон. Пройдя несколько дверей, еще можно было увидеть бальный зал с бело-золотым убранством, который служил лишь для того, чтобы громоздить тут до потолка сломанную мебель, десятилетиями ожидавшую маловероятной починки. Третье же здание не имело ничего, что привлекало бы внимание. Из здания в здание переходили по разноуровневым внутренним коридорам.
Несмотря на прекрасное местоположение отеля, цены в нем были скромные из-за его относительной ветхости. Он предназначался для постояльцев двух типов. С одной стороны, давал приют проезжим младшим офицерам союзнических армий, а с другой - служил местом жительства блокированных войной иностранцев, которых британские службы, не особенно подозревая, предпочитали держать под негласным контролем.
Именно в "Гамильтон-хаусе" я встретил женщину, ставшую прототипом главной героини одного из своих будущих романов.
Она была увенчана чем-то вроде шлема из леопардовой шкуры и облачена в отороченное леопардом длинное потертое пальто из черного бархата, на руках - поношенные леопардовые перчатки. Кроваво-красные губы на оштукатуренном лице и ресницы, размашисто приклеенные черной тушью; эта высокая, худая женщина была уже по ту сторону всякого возраста: полупризрак-полутруп. Встретив ее в холле, американские лейтенанты застывали, разинув рот, и даже англичане, безразличные к любым сумасбродствам, оборачивались на нее, проходя по Пикадилли.
Никто и не догадывался, глядя на эту развалину, что некогда она была одной из самых знаменитых, самых вожделенных женщин Европы.
Маркиза Луиза Казати, венецианка, ослепляла современников празднествами, которые давала в своем незаконченном дворце на Большом канале. Ее путешествия, обставленные роскошью, и множество любовников, среди которых Габриэле ДʼАннунцио был отнюдь не последним, соткали ей яркую, но скоротечную легенду. Она промотала все свои состояния, но перед войной 1914 года все же успела сыграть роль тайной советчицы некоторых политиков. Как же она превратилась в этот обломок кораблекрушения, выброшенный на лондонские тротуары? На что жила? На последнюю брошь, проданную антиквару, или на добровольные пожертвования дальней британской родственницы?
Я довольно быстро заметил, что она не совершенно безумна. Только чуть-чуть. Она вдруг начинала переживать свое прошлое в настоящем и обращалась к вам как к оперному композитору начала XX века или как к министру Эдуарда VII.
Ее одиночество, если, конечно, здесь могла идти речь об одиночестве, поскольку она беспрестанно беседовала с тенями прошлого, прерывалось другим постояльцем гостиницы - темноликим египетским гомосексуалистом из очень обеспеченной семьи. Он страдал маниакально-депрессивным психозом и каждую неделю разыгрывал комедию с самоубийством. Входил, задыхаясь, с пистолетом в руке, в апартаменты маркизы Казати и объявлял, что собирается покончить с собой.
Тогда приходилось окружать его заботой, уговаривать отдать оружие, прятать пистолет или за разорванными двойными шторами, или за одноногой Психеей, или на шкафу с облупившейся деревянной мозаикой. "Ну вот, спрятано. Ты не сможешь его найти".
На следующий день ему возвращали пистолет, в котором, впрочем, и не было патронов.
Когда я начал писать "Сильных мира сего", то хотел ввести туда и Казати, в галерею стариков. Но она воспротивилась. Беспокойная и привередливая, она требовала себе все больше и больше места. Пришлось извлечь ее оттуда и посвятить ей отдельный роман - ей одной. Так она стала графиней Санциани в "Сладострастии бытия".
Война - это ожидание. В начале 1943 года, когда закончилось большое сражение в Ливии, в наземных операциях наступила пауза. У меня не было никакого желания месяцами томиться от скуки в подготовительном лагере, и я стал добиваться назначения в одну из частей, которым предстояло вскоре отправиться на фронт. Но места там были дороги.
Однако в Лондоне почти в то же время, что и мы с Кесселем, оказался полковник Вотрен - начальник вишистского Второго бюро, который оказал большую помощь Сопротивлению, а именно с сетью Карта.
Все думали, что он благодаря своему званию, авторитету и опыту возглавит Центральное бюро разведки и действия. Но создавший его молодой подполковник Пасси не собирался ни уступать руководство, ни становиться вторым номером.
Так что было решено отправить Вотрена, с обещанием будущих звезд, усилить штаб генерала Лармина в Каире.
"Франция должна узнать имя генерала Вотрена" - такой формулировкой сопроводили его назначение.
Вотрен был располагающим к себе человеком, под началом которого хотелось служить. Единственное, что меня в нем настораживало, был странный тик, заставлявший его наклонять голову влево и дуть на розетку ордена Почетного легиона, словно ему хотелось сдуть с нее пыль. Я истолковывал это, сам не знаю почему, как знак того, что его жизнь будет короткой. Что и случилось.
Мне не пришлось проявлять особую настойчивость, чтобы попасть в небольшую группу молодых офицеров, тоже недавних беглецов, которых брал с собой Вотрен. Один из них, Пьер Луи Дрейфус, который впоследствии станет моим верным другом, располагал в Англии достаточно большими средствами. Он воспользовался ими, чтобы купить противотанковую пушку. Он хотел воевать с собственной пушкой. Все "свободные французы", как я сказал, были люди особенные.
Уверенный в своем назначении, я с легким сердцем отдался тому, что мне предлагал Лондон.
Режиссер Альберто Кавальканти, у которого моя мать снималась в 20-х годах, готовил пропагандистский фильм о Свободной Франции и привел меня на студию "Эллинг", одним из столпов которой являлся. В ее ангарах, расположенных в северной части Лондона, продюсер Майкл Бэлкон, отличавшийся уникальными для этого места элегантностью и изяществом, помогал рождению юмористических фильмов, которые были небесполезны для поднятия морального духа нации и составили славу английского кино, поскольку Бэлкон привлекал таких актеров, как Алек Гиннес.
Паб студии по вечерам превращался в теплый вольер талантов. Тут всегда находился повод отметить какое-нибудь событие: запуск нового фильма, окончание другого, день рождения сценариста или оператора. Пили в огромном количестве, в основном джин или пиво пинтами, когда джин был сомнителен. Опьянение тут было не случайным - его искали.
Видимо, благодаря этому, а еще густому туману я в первый же вечер увел оттуда весьма согласную на все молодую женщину ангельского вида с золотыми волосами, ниспадавшими вдоль щек. Она довольно уверенно говорила по-французски и была простодушно и очаровательно аморальна.
- Не думай, что я часто обманываю Роберта, - заявила она мне. - Я это делала всего три раза. Первый раз во время нашего медового месяца…
Причем Роберт был не кто иной, как кинорежиссер Роберт Хеймер, которому мы обязаны легендарным "Kind Hearts and Coronets" - для нас "Честь обязывает".
Я мало склонен распространяться о своих приключениях, а если и упоминаю об этом случае, то лишь потому, что, хотя мне и попадались снисходительные мужья, я никогда еще не встречал такого крайнего супружеского мазохизма, как у Боба Хеймера. Едва я появлялся на студии "Эллинг", он спешил сказать мне: "Схожу за Джоан", - а ночью звонил нам, весь в слезах, чтобы поделиться своим горьким одиночеством.
За какой воображаемый грех он себя наказывал? Или какую странную сладость находил в том, чтобы вызывать к себе жалость? В душе даже самых одаренных людей имеются престранные закоулки.
Мой отъезд приближался. Я уже знал свой маршрут: кораблем - до Лагоса в Нигерии, потом самолетом - через Африку, до Каира.
Накануне отплытия я устроил себе праздник. В Лондоне не было русских кабачков, но цыган можно было услышать в ресторане "Венгрия". Я пригласил на ужин десяток друзей, чтобы пропить остаток жалованья. По прибытии в Каир я должен был получить денежное довольствие, если, конечно, не утону и не буду сбит по дороге.
Мое внимание привлекла сидевшая за отдельным столиком пара. Я осведомился у официанта, кто они. Женщина удивительной красоты оказалась молодой актрисой; мне даже сообщили имя, которое я тотчас же забыл. Ее спутник, выглядевший немного старше, был австрийским князем, по-среднеевропейски элегантным.
С помощью шампанского я предался банальной меланхолии, сравнивая наши судьбы. Вот два существа, явно щедро осыпанные милостями жизни: любовь, успех, состояние. И вот я - одинокий, разлученный с близкими, уезжающий навстречу неизвестному… Несколько месяцев спустя у меня снова возник образ этой пары, словно чтобы доказать, насколько обманчивы могут быть причуды воображения.
На следующее утро, собрав чемодан, я спустился в холл "Гамильтон-хауса" и стал ждать. За мной должны были заехать в восемь часов. В девять, к своему удивлению, я так никого и не увидел. Еще после получаса ожидания решился позвонить в штаб. И услышал в ответ:
- А! Так вас не предупредили? Вы вычеркнуты из shipping. Понадобилось место для английского генерала. А поскольку вы самый молодой и в самом низком офицерском звании, то вашу каюту и забрали. Вы никуда не едете.
VI
Песня для Сопротивления
Не знаю, представляет ли мой читатель, в каком бешенстве от унижения, в каком унынии я оказался на лондонской мостовой в этот промозглый мартовский день, со своим тропическим шлемом в одной руке и чемоданом с обмундированием для пустыни - в другой, всего с несколькими фунтами в кармане и без всякого назначения.
Возможна ли ситуация нелепее, чем у меня? Вечно говорят о песчинке, отклоняющей судьбу в сторону. Для меня такой песчинкой стало койко-место для английского генерала. Разумеется, я был возмущен. Но никаких отправлений на Восток в ближайшее время не предвиделось. Меня внесли в список ожидавших.
А пока я переехал из "Гамильтон-хауса" в однокомнатную служебную квартирку по адресу: Пэлл-Мэлл, 14, где уборщик, раздергивая каждое утро шторы, так желал сообщить мне хоть что-нибудь приятное, что порой говорил: "Nice rain today, sir!"
Поскольку все-таки необходимо было, чтобы какая-нибудь организация обо мне позаботилась, я был приписан к Комиссариату внутренних дел, в отдел информации. В конце концов, у меня было перо. Оно могло послужить.
Самый надежный друг, которого я приобрел на этой службе, был лейтенант Жан Луи Кремьё-Брийяк, секретарь Комитета пропаганды. Он входил в знаменитую группу из ста восьмидесяти пяти пленных, которым удалось совершить побег из лагерей Померании под предводительством генералов Бийотта и де Буассьё. Они добрались до Советской России, где им пришлось выдержать еще шесть месяцев заключения, и только потом смогли попасть в Англию.
В это трудное время образ Франции, сложившийся за границей, был во многом обязан краскам, которые сумел придать ему Кремьё-Брийяк, никогда не прося за это признания для себя самого. Впоследствии этот неутомимый труженик стал важным функционером и государственным советником, сделавшись незаменимым историком Свободной Франции.
Той весной нам пришлось заниматься первым литературным событием Сопротивления. Я сказал, что у нас еще не было своего духовного Бир-Хакема. Он случился в виде рассказа, не больше сорока шести страниц, но в данном случае все были единодушны в том, что это событие.
Написанный в октябре 1941 года, рассказ "Молчание моря" был выпущен в виде роскошной брошюры под маркой никому не известного издательства "Минюи" ("Полночь") со следующей пометкой:
Эта книга, опубликованная за счет патриота,
была напечатана при нацистской оккупации
20 февраля 1942 года.
Рассказ посвящался памяти Сен-Поля Ру - убитого поэта.
Произведение было подписано псевдонимом Веркор, что отдавало подпольем. Из трехсот пятидесяти отпечатанных экземпляров сто были распространены среди важных парижских особ, а остальные захвачены немцами.
Это означает, что все, кто способствовал этой публикации, кто добывал деньги и бумагу (в то время как ее не хватало даже для разрешенных изданий), кто предоставлял свои печатные машины, равно как печатники и брошюровщики, рисковали головой.
Это привлекло бы внимание даже к бесталанному тексту. Но сорок шесть страниц "Молчания моря" были шедевром. Эта алмазно-прозрачная, алмазно-твердая новелла была символична своим абсолютным отказом, даже на уровне взгляда, от всякого сотрудничества с врагом, монолог которого падал в пустоту.
Весной 1943-го один экземпляр достиг Лондона. Были поспешно сделаны копии, и произведение вызвало восторг у наших английских друзей, в первую очередь у Мортимера и Коннолли. Прежде у них было, увы, такое чувство, что все писатели Франции согнулись под игом оккупантов; кое-кто без зазрения совести поступил к ним на службу, а остальные замуровали себя в осторожной немоте.
"Молчание моря", которое помогло избавиться от этого мучительного чувства, было воспринято со вздохом облегчения. Начали спорить, кто же скрывается под псевдонимом. Упоминались самые значительные имена. По строгости стиля это мог быть Жид; напряженность повествования заставляла думать о Мориаке. Но пришлось дожидаться Освобождения, чтобы узнать, что "Молчание моря" принадлежало перу Жана Брюллера - талантливого иллюстратора, который тем самым занял место среди писателей.
Было немедленно решено издать произведение в Лондоне, написать предисловие доверили мне.
Там я обрисовал ситуацию с нашей словесностью; не думаю, что сегодня можно оттуда что-нибудь взять. Разумеется, я избегал называть имена, кроме Бернаноса и Маритена, живших вне Франции, чтобы не подвергать опасности писателей, которые, как я знал, входили в Сопротивление. Но я процитировал Дриё Ла Рошеля - запевалу среди писателей-коллаборационистов, поскольку тот признал: "Почти вся французская интеллигенция, почти вся французская лирика против нас".
Я горжусь тем, что был, пусть и скромно, связан с "Молчанием моря".
Комиссариат внутренних дел и его Центральное бюро разведки и действия организовали при посредстве английской авиации челночные перелеты руководителей Сопротивления между французской территорией и Лондоном. Осуществлялись они по ночам, с большим риском, на маленьких монопланах "лизендер", которые могли взять на борт двоих-троих пассажиров и которым для приземления требовалось всего несколько сотен метров. Оставалось только подыскать импровизированную посадочную полосу и обозначить ее с помощью добровольцев с факелами. В любой момент могла нагрянуть немецкая полиция. Случалось, что пилоты не могли обнаружить посадочную полосу и им приходилось заходить на второй круг или же маленький "лизендер" увязал в слишком мягкой почве. Тогда факельщикам приходилось толкать его, чтобы он мог взлететь.
"Самолеты полнолуния", как их называли, перевезли в общей сложности как в ту, так и в другую сторону около пятисот человек: тайных агентов, военных и гражданских уполномоченных, присоединившихся к правому делу политических деятелей.
Благодаря этому английскому каналу вновь появился Эмманюэль дʼАстьеде Ла Вижери, все такой же элегантный и непринужденный, каким я знавал его во Франции, но более уверенный в себе и сильный, поскольку был непосредственно связан с Черчиллем. Быть может, значение его организации "Освобождение" немного и преувеличивалось, но она обладала несомненным престижем, так как была первой вместе с основанной Френе "Борьбой".
Впрочем, оба они - интеллектуал и офицер - плохо ладили между собой, хотя и согласились объединиться в Совете Сопротивления под руководством Жана Мулена. За исключением Френе и Пасси, главы Центрального бюро разведки и действия, который терпеть не мог Эмманюэля, дʼАстье очаровывал всех. Этот эстет вбил себе в голову создать песню для Сопротивления. Он и сам охотно ее сочинил бы, если бы обладал талантом. Но он твердил нам с Кесселем об этом при каждой встрече.
- Ничто, - говорил он, - так не объединяет людей в борьбе, как песня. Она нужна нам тем более, что мы бойцы, не знающие друг друга. Нам требуется связь. Вы двое - вот кто должен сочинить нам боевую песню.
Порой эти разговоры происходили у его лондонской любовницы Любы Красиной, на которой он вскоре женился. То, что она была дочерью бывшего посла Советской России в Великобритании, ничуть не мешало их идиллии. ДʼАстье уже тогда проявлял склонность к левым партиям, даже крайне левым, с которыми завязал связи благодаря своей подпольной деятельности.
- А музыка? - отвечал я ему. - Мне нужно опираться на какую-то музыку.
- Спросите у Анны. Наверняка что-нибудь найдется среди мелодий, которые она сочиняет…
Уже по одному этому можно судить, что "Песня партизан" была в некотором роде коллективным произведением.
Однако тогда меня больше заботило мое военное назначение, чем написание песни. Но здесь за меня думал майор Буассуди, с которым мы вместе проводили воскресенья в Кулсдоне (это название скоро вернется в мой рассказ). Ги де Буассуди одним из первых примкнул к Свободной Франции; ему отрезало обе ноги пулеметной очередью под Дамаском, во время одного из яростных столкновений в Сирии и Ливане, когда верные Петену офицеры иногда стреляли в спину "свободным французам", поддержавшим английскую операцию.
Чтобы объяснить, каким человеком был Буассуди, достаточно сказать, что он, едва поправившись, угодил под арест за то, что без разрешения прыгнул с парашютом на протезах! После этого он поступил на службу в штаб де Голля.
- Генерал, - сказал он мне, - регулярно меняет своих адъютантов. Он наверняка будет менять их и перед поездкой в Алжир. Я поговорю с ним о вас.
Адъютант де Голля, я о таком и думать не смел! Но подобная перспектива весьма меня воодушевила.