Первая волна самолетов пролетела над нами на небольшой высоте. Я увидел, как из их брюха посыпались бомбы. Земля дрогнула подо мной. Еще до того как летчики смогли нас обнаружить, нас накрыло второй волной. На этот раз меня чуть было не разрезало пулеметной очередью. Пули прошли справа, всего в нескольких сантиметрах, поднимаясь от ног к голове и пробивая землю с довольно неприятным свистом.
Когда тревога миновала, я увидел на расстоянии нескольких метров мертвого солдата из неизвестной части; из его бедра, развороченного взрывом бомбы, торчали желтый жир и окровавленное мясо.
Все мои люди остались целы. Я проверил машины - они тоже не получили никаких повреждений. Был только этот таинственный убитый, взявшийся неизвестно откуда, словно искупительная жертва для утоления ярости богов.
Пока мои подчиненные копали ему временную могилу, я отправился пешком в городок, чтобы разыскать своего подполковника и дать ему отчет. И нашел его на перекрестке, все такого же огромного и бледного, опиравшегося на окованную медью длинную землемерную палку, которую он, должно быть, подобрал в каком-то брошенном английском автомобиле. Подполковник спокойно отдавал приказы, чтобы разгрузить перекресток.
Я был рядом с ним, когда начался новый воздушный налет, во время которого на нас сбросили с десяток бомб. ДʼАрод остался на ногах и "приветствовал" каждое падение снаряда легким кивком головы. Внезапно я почувствовал его руку на своем плече.
- Ложитесь, мой мальчик! - крикнул мне он. - Сам-то я не ложусь, потому что у меня сердце больное!
Когда вражеские самолеты скрылись из виду, мы обнаружили в трех шагах от себя уткнувшуюся в траву, словно крупный кабанчик, пятисоткилограммовую неразорвавшуюся бомбу.
Я всегда полагал, что где-то есть рука, направляющая случай. Признайтесь, что было бы досадно, если бы моя карьера закончилась так рано!
Моя добрая звезда, по крайней мере одна из моих звезд, дважды в течение часа уберегла меня от того, чтобы оказаться одним из последних погибших во французской кампании. Поскольку уже завтра, в восемнадцать часов пятьдесят минут, было подписано перемирие с Германией.
Оставалось дополнить его перемирием с Италией, на что потребовалось еще два дня, и мы остановились.
Я следовал за группировкой дʼАрода, но с некоторым отставанием из-за медлительности моих машин. Мы были настоящим арьергардом. Пуату, Лимузен, Перигор… Рюффек, Сент-Аман, Ангулем, Монморо… Я регулярно приходил последним.
24 июня после полудня, когда я въезжал в Дордонь, доброжелательные крестьяне предупредили меня, что впереди, в километре отсюда, по дороге, пересекающей мою, движется немецкая танковая дивизия. Не хватало еще наткнуться на эти танки! Но как быть?
Я съехал с главной дороги и, положившись в который раз на почтовый календарь, двинулся по самым мелким проселкам. Остановившись недалеко от перекрестка, стал наблюдать.
Подразделения немецкой дивизии не следовали непосредственно одно за другим. Иногда промежутки составляли многие минуты.
Я дождался одного из таких благоприятных моментов и, благодарение богу, удачно пересек шоссе во главе своей колонны.
И мы поехали дальше по спокойной сельской местности.
В конце дня я достиг Монпона, где нашел своего подполковника в доме нотариуса. Как всегда, определенный порядок был соблюден: двое вооруженных дневальных стояли в дверях.
- А! Вы все-таки смогли нас догнать, - сказал он мне. - Ну что ж, мой мальчик, я уж и не чаял вас увидеть.
Мы поговорили еще несколько минут, как вдруг в дом ворвался запыхавшийся солдат с ликующим криком:
- Готово, господин подполковник, готово! Они его подписали, это перемирие!
ДʼАрод не отреагировал. Он удовлетворился лишь тем, что довольно тихо сказал:
- Хорошо, мой мальчик. Можешь идти. Я тебя благодарю.
Казалось, что новость ему неприятна.
И тут на моих глазах разыгрался один из самых удивительных человеческих спектаклей, которые мне доводилось видеть.
Шея моего подполковника над воротником кителя налилась кровью, потом побагровели подбородок и шрам, оставленный пикой улана в 1914 году. Потом тот же цвет принял нос, сломанный о препятствие на конных состязаниях - "у моей лошади при проходе через параллельные брусья случилась закупорка сосудов. Упала замертво…" - потом виски. Это лицо, когда-то равномерно белое, теперь стало темно-красным до самого лба.
Я побежал на кухню за стаканом воды. Он выпил, и покраснение постепенно исчезло.
Так я узнал, что выражение "прилив крови" - не пустой образ. Он и в самом деле оказался сердечником, мой подполковник.
Партия была сыграна, не оставалось ни одной карты.
Девять месяцев назад я воображал, как отправлюсь верхом на Берлин. И оказался в Дордони со своими нелепыми тележками.
Меня терзало чувство чудовищного унижения; и оно будет терзать меня до конца жизни.
Книга третья
Уход в себя
I
Убийство республики
В последующие за перемирием дни Франция была словно ошалевшей и лихорадочно возбужденной.
Ошалевшей от военной катастрофы, которую люди прочувствовали так, будто на страну обрушился удар дубины. Все иллюстрированные журналы воспроизвели на обложке залитое слезами и искаженное от горя лицо какого-то славного пятидесятилетнего человека - земледельца, коммерсанта или бухгалтера, - казавшееся символом национального отчаяния.
А лихорадочно возбужденной, потому что все пары, все семьи, разлученные и разбросанные из-за боев или массового бегства, пытались найти друг друга. Не было такой матери, жены, сестры, любовницы, которая не писала бы, не звонила бы, не бегала бы, чтобы узнать, где находится ее сын, муж, брат, любовник. И была счастлива, если поиски не приводили ее к госпиталю либо кладбищу. А солдат искал, куда могли податься его близкие. Образовались огромные пустоты из-за отсутствия полутора миллиона человек, взятых в плен. Большинство из них, впрочем, могли бы избежать плена, но одни были убаюканы невесть какой надеждой, другие впали в оцепенение, и таким образом все они позволили увести себя, как остриженных овец. Они вернутся только пять лет спустя.
Что же оставалось каждому - как военному, так и штатскому? Ничего. Разве что замкнуться в самом себе и в своем непосредственном окружении.
Я не был в числе тех, кто услышал первый или второй призыв де Голля. Но я почитал его воззвание в "Петит Жиронд", ежедневной бордоской газете, свободно выходившей еще несколько дней, где ему была посвящена заметка из пятнадцати строчек. Я тогда был расквартирован в некогда принадлежавшем Монтеню замке Сен-Мишель, где провел несколько ночей, восхищаясь толстой круглой башней, в которой первый из великих французских мыслителей писал под балками с вырезанными на них римскими и греческими изречениями.
Статья в "Петит Жиронд" возымела свое действие. Я поспешил показать ее нескольким сослуживцам, у которых она вызвала тот же порыв, что и у меня. Через час, во главе четырех-пяти младших лейтенантов и аспирантов моего возраста, я предстал перед подполковником дʼАродом и, вытянувшись по стойке "смирно", сказал ему:
- Господин подполковник, мы пришли с просьбой дать нам свободу.
- И зачем? - спросил он.
- Чтобы попытаться присоединиться к генералу де Голлю.
Мы ведь вышли из Сомюра, не стоит этого забывать. Уехать, чтобы продолжить борьбу, - да. Но не без разрешения.
Тогда наш долговязый, бледный и великолепный подполковник сказал нам:
- Мои милые друзья, однако, под вашим началом люди. Их не бросают. И к тому же позвольте мне думать, что маршал Петен - лучший судья, чем генерал де Голль, в вопросах чести французской армии.
Мой подполковник был образцом солдата. Если бы он получил приказ отправиться в Северную Африку, то исполнил бы его без колебаний, и весь его полк преданно последовал бы за ним. Но именно потому, что он был солдат, маршал и дал приказ прекратить сопротивление. И он прекратил; ошеломленный, подавленный, но прекратил.
Петену нет прощения именно за то, что он предоставлял утешение трусости, потворствовал косности и оправдывал измену.
В то время сослуживцы мои вели себя по-разному, в зависимости от крепости их духа. Меня, как самого молодого и самого младшего по званию, определили на должность ответственного за офицерскую столовую полка, кое-как восстановленную в Сент-Фуа-ле-Гранде. Когда однажды во время обеда, зачитывая вслух меню, я объявил: "Телячья печень", - один майор-резервист, разыгрывавший этакого аристократа-фанфарона, воскликнул: "Ах нет, малыш, больше никакой телячьей печенки, война окончена!" То, что он не любил потроха, - еще куда ни шло. Но какая связь между печенкой и окончанием войны?!
А вот еще один случай. Среди нас был провансальский дворянчик, высокого роста, весьма упитанный и довольный собой, которому досталось, как самому старому лейтенанту, временное командование эскадроном, к коему я был приписан. Он объявил молодым офицерам, собранным под его началом, что представляет их всех к военному кресту с лестной характеристикой в приказе. Очевидно, для него это был способ, возглавив список героев, самому получить награду. Мы дружно рассмеялись ему в лицо и попросили спрятать листок в карман. Привести людей, сохранив при этом оружие, не казалось нам подвигом, заслуживавшим отличия.
Один лейтенант из соседнего эскадрона бросил свою противотанковую пушку в Дордонь. Его обязали выудить ее и наказали двумя неделями ареста. Вся наша тяжелая техника должна была быть передана неприятелю под контролем комиссий перемирия.
Немцы, озабоченные тем, чтобы у них были развязаны руки для продолжения войны с Англией, диктовали Франции довольно хитроумные условия перемирия, превращая французов не в завоеванную или аннексированную, но скорее в вассальную нацию. Они разбили страну на три зоны: запретную зону, включавшую Эльзас, часть Лотарингии и прибрежные области, где контроль осуществлялся непосредственно немецкими службами; так называемую свободную зону к югу от Луары с французским, петеновским, правительством; и оккупированную зону между ними, где располагались силовые структуры рейха, в частности жандармерия и полиция, но администрация зависела от свободной зоны. Это приводило к усложнению необходимых процедур. Кроме того, солдаты и властные структуры захватчика получили инструкцию: вести себя с побежденными вежливо и проявлять терпимость. Людоед подпилил себе зубы, чтобы казаться улыбчивым.
Все это время Петен голосом доброго дедушки, ворчавшего на своих внуков, убеждал французов, что они сами повинны в своих несчастьях, что они были побеждены из-за собственных ошибок, беззаботности, невежественности и распущенности нравов. Он даже имел наглость утверждать, что тяжкое несчастье стало справедливым наказанием за их грехи.
"Я ненавижу ложь, которая причинила вам столько зла", - бросил он свою знаменитую фразу. Петен, стало быть, изрекал истину. И проповедовал возврат к земле, "земле, которая не лжет", что также было уходом в себя.
29 июня совершенно раздавленное и не слишком дееспособное правительство Петена переехало из Бордо в Клермон-Ферран, чтобы 1 июля остановиться в Виши. Термальному курорту предстояло стать убогой столицей.
Петен и Лаваль обосновались в "Отеле дю парк", а его министерства - в прочих гостиницах. Секретарши поставили свои пишущие машинки в ванных комнатах. Все это напоминало дешевую оперетту.
У Пьера Лаваля, который не мог пережить, что во время выборов 1936 года у него отняли власть, были две навязчивые идеи: сговор с Германией и уничтожение Третьей республики. И Лаваль составил проект государственной реформы, который рассчитывал представить на рассмотрение парламента, созванного 10 июля:
"Единственная статья: Национальная ассамблея передает всю власть правительству республики под руководством маршала Петена, председателя Совета, чтобы утвердить одним или несколькими актами новую конституцию Французского государства.
Эта конституция должна гарантировать право на Труд, Семью и Отчизну. Она будет ратифицирована ассамблеями, которые создаст".
Третья республика агонизировала. Судьба была готова нанести ей последний удар.
Англичане, по-прежнему неуверенные в ситуации с французским флотом, насчет которого имели лишь ненадежные заверения адмирала Дарлана, чтобы положить конец своему беспокойству, решились на операцию "Катапульта". 3 июля на рассвете все французские корабли, стоявшие в Портсмуте и Плимуте, были захвачены. Стремительная и хорошо проведенная операция. За исключением одной отчаянной стычки, стоившей жизни двум британским офицерам и одному матросу, равно как и французскому боцману, французские экипажи без сопротивления сошли на берег.
Тогда же мощная английская эскадра под командованием адмирала Соммервилла появилась в море возле Орана, где на широком рейде Мерс-эль-Кебира стояла на якоре треть французского флота. У адмирала Женсуля, который им командовал, было довольно ограниченное представление о чести. Ему не хватило проницательности; он недооценил решимости наших союзников и ненадежности собственной позиции.
Не позволив подняться на борт посланцу английского адмирала, он получил его предложения в письменном виде. Предложения те содержали заверения в уважении и верности братству по оружию; там же выражались сожаления по поводу вынужденных крайних мер.
Вот предложения, сделанные адмиралу Женсулю:
1. Вы продолжите борьбу вместе с нами.
2. Вы направитесь в какой-нибудь британский порт; экипажи вернутся на родину при первой возможности. Корабли будут возвращены Франции, как только кончатся боевые действия, а ущерб, который им может быть причинен, будет возмещен.
3. Вы направитесь вместе с нами с ограниченным экипажем в какой-нибудь французский порт на Антильских островах или доверите ваши разоруженные суда Соединенным Штатам, где они будут в безопасности.
4. В случае если вы откажетесь от этих разумных предложений, я должен буду, к моему глубокому сожалению, потребовать от вас затопить ваши корабли через шесть часов.
Я получил приказ использовать все силовые средства, чтобы ваши суда не попали к немцам или итальянцам…
Переговоры продолжались почти весь день и велись через английского офицера, бывшего военного атташе в Париже, чей крейсер стоял бортом к борту с французским адмиральским кораблем. Женсуль противился всему. Он передал в Виши лишь последнее из английских предложений: "Послан ультиматум; потопите ваши корабли; срок шесть часов; мы вас принудим силой. Ответ: мы ответим силой на силу". Разумеется, Дарлан одобрил действия Женсуля.
Британский адмирал и его офицеры были постоянно на связи с Лондоном и давали понять, что с трудом сдерживаются, чтобы не открыть огонь по французским морякам.
Черчилль, не покидавший зала заседаний и находившийся в постоянном контакте с первым лордом Адмиралтейства и первым морским лордом, отправил Соммервиллу телеграмму: "Вы облечены самой неприятной и самой трудной миссией, которая когда-либо поручалась британскому адмиралу, но мы питаем к вам полное доверие и весьма рассчитываем, что вы четко ее исполните".
В семнадцать часов Соммервилл отдал своим кораблям приказ открыть огонь при поддержке морской авиации.
Четверть часа спустя Женсуль отправил своему коллеге следующую телеграмму: "Все мои корабли выведены из строя; прошу вас прекратить огонь".
Итог этих пятнадцати минут был ужасен. Кроме линкора "Страсбург" и четырех эскадренных миноносцев, которые смогли ускользнуть, вся остальная флотилия была уничтожена, в том числе "Дюнкерк", выброшенный на берег, и "Бретань", затонувшая с девятью сотнями людей на борту. В результате тысяча триста погибших и пропавших без вести.
Черчиллю было небезызвестно, какую безотчетную англофобию это вызовет не только у французских моряков, но и у всего населения Франции. Однако он хотел показать миру, что не отступит ни перед чем, чтобы обеспечить защиту Англии.
В то же время адмирал Годфруа, командующий флотом в Александрии, оказался дальновиднее Женсуля: он договорился с адмиралом Канигхемом, чтобы его разоруженные суда оставались на рейде до конца военных действий.
Но Мерс-эль-Кебирское дело вызвало колебания среди сторонников генерала де Голля и на какое-то время замедлило приток добровольцев в его немногочисленное войско.
Во Франции случившееся дало новые аргументы пораженцам и сторонникам сотрудничества с Германией. Лаваль объявил, что отныне Франция в состоянии войны с Англией. Это усиливало его позиции, тем более что он готовился собрать Ассамблею, на рассмотрение которой собирался представить свою единственную статью.
Было предпринято несколько попыток воспротивиться такому ходу событий. Но Лаваль с помощью хитроумных уловок и рычагов власти их успешно сорвал, даже когда сопротивление его действиям было санкционировано Петеном. "Маршал соглашается на все и тотчас же забывает", - говорил Лаваль.
В Виши собралось около семисот парламентариев. Казино, где 10 июля состоялось заседание, ввело новую игру - игру в институты власти.
Дебаты были короткими, поскольку сторонники Лаваля, устроив большой шум, добились того, что не было ни дискуссии, ни разъяснений по голосованию.
Только восемьдесят парламентариев имели мужество проголосовать против, семнадцать воздержались. Остальные пятьсот шестьдесят девять подписали свидетельство о смерти республики.
Так замечательная палата Народного фронта 1936 года, социалистическая палата сорокачасовой рабочей недели и оплачиваемых отпусков, не только проиграла войну, но и отдала страну дряблой диктатуре престарелого маршала, попавшего в полную зависимость от оккупантов. Марк Блок написал по этому поводу: "Похоже, что странный исторический закон регулирует отношения государств с их военными вождями. Когда они победители, их почти всегда держат в отдалении от власти; но будучи побежденными, они получают ее из рук страны, которой не смогли добыть победу… усыпанные звездами и медалями мундиры символизируют вместе с жертвами, принесенными на поле боя, славу прошлого и, быть может, будущего".
А пока согласие Петена сотрудничать с победителем не побуждало население проявлять величие духа. Об этом свидетельствовало объявление, прибитое в августе 1940-го к дверям префектуры Ангулема: "Немецкие власти извещают, что доносы рассматриваться не будут из-за слишком большого их числа".
Мы достигли самого дна стыда.