Писал я и в "Ле мо дʼордр", единственную приемлемую газету вишистской прессы. Она была основана в Марселе Эдмоном Нежеленом, братом эльзасского политического деятеля, который после Освобождения станет министром. Он предлагал там трибуну писателям, состоявшим, как считалось, в интеллектуальном сопротивлении. Просто приходилось, выбирая темы, играть с цензурой. Журналистика со вторым смыслом для тех, кто хотел его понять.
Единственный счастливый день в том 1941 году был днем июньского солнцестояния, когда Гитлер вторгся в Россию. Едва радио распространило новость, едва газеты вышли с заголовками, которые перечеркивали всю первую полосу, огромная волна надежды обежала Францию. Люди шли по улицам другим шагом. Прохожие обменивались радостными взглядами. Хотя это было делом решенным, ожидаемым, дата оставалась неизвестной.
"Внешняя политика расистского государства должна обеспечить средства существования на этой планете расе, которую объединяет…
Насколько нам сегодня необходимо свести счеты с Францией, настолько она будет недееспособна, если наши внешнеполитические цели этим не ограничатся…
Мы остановим вечный марш германцев на юг и запад и бросим наши взгляды на восток…
Германия должна видеть в уничтожении Франции только средство дать наконец нашему народу возможность распространиться на другом театре, так далеко, насколько он способен…
Если мы говорим сегодня о новых землях в Европе, мы не сможем не подумать в первую очередь о России и о сопредельных странах, которые от нее зависят".
Но кто читал "Майн кампф"? Черчилль в Англии, Мандель во Франции да несколько любопытных, и я в том числе, ради общего развития.
Пакт Молотова - Риббентропа, который так сильно нас потряс летом 39-го, был всего лишь большим притворством Сталина, вдохновленного реалистической оценкой ситуации. Если бы мы воспротивились аншлюсу с оружием в руках или же, вместо того чтобы лечь в Мюнхене, открыли боевые действия, Россия вошла бы в коалицию и Германии пришлось бы драться на два фронта с большим риском быть побитой. Но, завидев наше малодушие, Сталин решил держаться в стороне, походя прихватив часть Польши, согласно лучшим царистским традициям.
Теперь, когда на Россию напали, все менялось. Англия была уже не одинока в своей героической борьбе. Французская коммунистическая партия немедленно отринула свою прежнюю позицию, и ее структуры были готовы усилить Сопротивление, первые же сети которого становились действенными.
Да, ветер надежды подул над Францией, особенно над Лазурным Берегом, убежищем стольких предосторожностей и тревог.
Я часто виделся со своим дядей Жефом, который вечно был в разъездах. Он устроил свою мать Раисантонну в Тулоне, военно-морском городе, отныне обреченном на неподвижность и тишину. Чтобы обмануть монотонность тамошних вечеров, Жеф переводил мне старинные русские и цыганские песни, а я, забавы ради, перекладывал их на французские стихи. Так, сами того не зная, мы играли свои гаммы для "Песни партизан".
Бывал я вместе с ним и у Жермены Саблон в Антеоре, в доме рядом с виадуком, который позже уничтожили бомбежки. Мы ходили купаться меж красных, величаво изрезанных скал залива Aгe.
Мы провели прекрасный сентябрь в маленькой горной гостинице в Сен-лез-Альп, над Систероном. Там кроме наших номеров у нас была большая комната, выходившая окнами на луга, где мы писали спина к спине: он - продолжение "Башни несчастья", я - начало "Последней бригады".
Никогда мы не были ближе. В Жефе я нашел вдохновителя и учителя, который мог бы быть моим отцом, не жалевшим для меня ни критических замечаний, ни советов, ни поддержки. Он помог мне обтесать трагедию "Мегарей", которая была еще несколько рыхловата, благодаря чему она превратилась в поджарую, но энергичную пьесу. Он сопровождал мои первые шаги романиста-ученика.
Вместе со мной у него как будто появился сын, который восхищался им во всем и выбирал тот же путь в том же искусстве. Я давал ему чувство, будто у него появилось потомство.
Осень вернула меня на улицу Эдмона Ростана. В высшей степени почтенный характер квартиры каноника, при соблюдении некоторых предосторожностей, делал ее хорошим прикрытием для деятельности, которая считалась тогда не слишком благовидной.
Некая коммунистическая группа, где у меня был друг, собиралась здесь, чтобы сочинять листовки и готовить диверсии. Подпольщики, которым приходилось беспрестанно менять адреса, провели там ночь или две. Они научили меня делать фальшивые удостоверения личности.
Но самый необыкновенный человек из всех, кому я давал приют, не принадлежал к Сопротивлению. Это был русский еврей без гражданства, лет сорока, по имени Борис: что-то вроде бродячего певца, которого Жеф со своим даром притягивать к себе странных типов выудил бог знает на какой террасе бистро. Борис сначала был юнкером в императорской армии, потом служил в Красной армии. Он хотел сбежать оттуда, выпрыгнув в окно. "Но я близорук. Не видел, что оно закрыто".
Ему все же удалось ускользнуть из России, но за время своих странствий он перебывал по меньшей мере в четырнадцати тюрьмах, хотя никогда за преступление, а всегда лишь из-за отсутствия бумаг. Его хватали, отправляли на несколько недель за решетку и вновь доставляли на границу. Так он приобрел особое знание Европы. Говорили при нем о Венгрии? С мощным акцентом, выдававшим его происхождение, он начинал: "А, Будапешт! Знаю, там хорошо. Подъем в шесть часов. В восемь прогулка во дворе…"
Борис умел делать всего две вещи: пить и петь, часто одновременно. Его голос был великолепен, жажда неутолима. Он был единственным из всех мне известных гитаристов, кто мог играть во сне, когда был пьян. Глаза закрыты, а рука продолжала щипать струны. Когда его окликали: "Борис!" - он, вздрогнув, просыпался и переставал играть.
Опьянение порой делало его сентенциозным. "Я не понимаю этих людей. Они придают значение ценным вещам, а я - ценности вещей".
Он мог быть трогательным. Однажды вечером он пел два часа подряд, а потом вдруг вытащил из своего портмоне желтую фотографию с истрепанными краями и показал нам. На ней была изображена молодая, потрясающе красивая белокурая женщина с лицом прерафаэлитовой Девы. И он сказал, любуясь ею: "Господь создал ее для себя, а не для бедного Бориса".
Бедный Борис однажды исчез, без причины, вновь увлеченный ветром странствий. И думаю, что он, скорее всего, кончил свои дни в концентрационном лагере.
V
Премьера в Монте-Карло
Во времена моей юности еще существовал обычай, чтобы авторы, едва осушив чернила, читали свои произведения друзьям, близким, уважаемым людям, на чье благосклонное мнение надеялись. Не возник ли этот обычай в первые годы существования Французской Академии, члены которой не публиковали ничего, не прочитав сначала своим собратьям?
Так что я устроил несколько чтений своего "Мегарея", причем одно - для Франсиса Кремьё, сына выдающегося критика, эрудита и переводчика Бенжамена Кремьё, которому было суждено умереть через два года в концентрационном лагере.
Франсис был высокий, крепкий парень примерно моего возраста, с черными кудрявыми волосами и бараньим профилем. Он принадлежал к коммунистическому Сопротивлению и нашел для прикрытия своей подпольной деятельности пост инспектора театров от вишистского правительства. Благодаря этой должности ему случалось порой летать на самолетах германских властей. "Если меня собьют, - говорил он, - то примут за подлого коллаборациониста".
"Мегарей" его заинтересовал, но прежде всего он попытался обратить меня в свою веру с помощью евангелия от Карла Маркса.
Я также прочитал свою пьесу Жаннетте де Бриссак, которая приехала, чтобы подышать воздухом на Лазурном Берегу и избежать мрачной зимы в Париже. Она пришла в восторг, но ее суждение, возможно, было навеяно чувствами, которые я к ней испытывал и к которым она оказалась неравнодушна.
Эта молодая женщина, с изящными чертами, с виду такая хрупкая, обладала незаурядной энергией, которую проявила, записавшись медсестрой во время французской кампании. Она была пламенной патриоткой и обладала редким даром не лезть за словом в карман.
Однажды офицер оккупационных войск позвонил в дверь ее квартиры на улице Пресбур. Горничная прошла в соседний кабинет, чтобы сказать ей:
- Госпожа маркиза, там ваш кузен князь фон Аренберг из Германии. Он только что прибыл в Париж и хотел бы засвидетельствовать вам свое почтение.
Тогда Жаннетта повысила голос, чтобы ее было хорошо слышно в прихожей:
- Соблаговолите передать моему кузену фон Аренбергу из Германии, что сейчас я не могу его принять, потому что слишком… оккупирована.
Еще одно чтение "Мегарея" мой дядя Кессель организовал для Марселя Саблона, брата его любовницы Жермены и артистического директора оперного театра Монте-Карло. Мы были уже знакомы, поскольку Саблон возглавлял странную транспортную колонну с сокровищами княжества Монако, вместе с которой я вернулся в Париж накануне объявления войны.
Велико же было мое удивление, когда, закончив читать, я услышал, как Марсель Саблон сказал после минутного молчания:
- Я поставлю вашу пьесу в Монте-Карло в начале следующего года.
В начале года… Однако был уже конец ноября. Приходилось спешить, и в первую очередь с распределением ролей - свободных актеров на Лазурном Берегу было не так уж много.
Но "Мегарею" повезло: здесь как раз находился Жан Меркантон, высокий белокурый, довольно красивый малый, который по возрасту и внешности подходил для роли, к тому же достаточно талантливый. Этого актера открыли после фильма "Трое из Сен-Сира", вышедшего как раз перед началом войны, и он пользовался недавней известностью.
Возникли кое-какие неувязки с Мадлен Сильвен, исполнявшей роль Исмены; это и в самом деле было сценическим чудом, что полновесные тридцать лет этой актрисы, какими бы прекрасными ни были ее голос и смуглая внешность, не помешали ее правдоподобному превращению в юную девственницу, влюбленную в Мегарея.
Для божественного Тиресия обратились к старому пенсионеру "Комеди Франсез" Марселю Делетру, который обладал великолепным замогильным голосом, но, к несчастью, и ослабевшей памятью, а потому пользовался услугами суфлера. Да так хорошо, что иногда, после долгой паузы, слышалось его глухое рычание: "Боже, что я говорю?"
Уже не упомню, кем была эта г-жа Нодия, однако она получила довольно важную роль Эвридики.
Постановку доверили великолепному актеру Самсону Фенсильберу, которого в Париже заставили бы надеть желтую звезду.
Мою пьесу начали репетировать 3 января в Средиземноморском дворце в Ницце, спектакли которого были парными с теми, что шли в Монте-Карло. Вишистская цензура проявила себя или близорукой, или снисходительной. Впрочем, не все цензоры были коллаборационистами, а античная мишура явилась хорошей маскировкой.
Месяцами я попеременно обитал то в отеле "Негреско" на Английской набережной, то в знаменитом отеле "Париж" в Монте-Карло, где в пышном холле сидели несколько старичков-миллионеров в ожидании смерти в мягком климате.
В ту эпоху несчастья у меня был все-таки, должен признаться, один счастливый момент. Я жил в странной замкнутости, которую создает подготовка театрального представления, в некоем пузыре, где не существует ничего другого, кроме декораций, труппы, текста. Создать на два часа мир воображаемый - это полностью изолирует вас от мира реального. Вас занимает только изменение реплики, движение актера, тирада, которую надо сократить, настроение актрисы, драпировка костюма. Есть в театральной труппе что-то от монастыря, это искусство помнит, что бы с ним ни делали, о своем священном происхождении.
И вот 3 февраля 1942 года в роскошном оперном театре Монте-Карло поднялся занавес, открыв озаренный светом зари храм, где старый прорицатель, лежа на ступенях, предвещал кровь, много крови, павшей на город.
Из Парижа приехали несколько друзей, приглашенных Жаннеттой де Бриссак, которая в очередной раз проявила свою верную привязанность ко мне.
Публика была великодушна и хлопала мне стоя в конце спектакля. Необычно было в те времена слышать, как люди выкрикивают слово "свобода".
Когда меня вывели на сцену, чтобы чествовать вместе с актерами, аплодисменты на какой-то миг стихли и кто-то воскликнул: "О! Какой молодой!" Я и в самом деле был молод, мне было двадцать три года.
Один швейцарский профессор написал чуть позже, что "Мегарей" был первым театральным произведением Сопротивления. Хотя думаю, что их было не слишком много.
Книга четвертая
От одного Сопротивления к другому
I
Сеть Карта
С Эмманюэлем дʼАстье де Лa Вижери я познакомился при посредстве Кесселя то ли в баре "Синтра", в полумраке оттенка красного дерева, благоприятном для незаметных встреч, то ли в салонах отеля "Ноай", где постоянные хождения постояльцев обеспечивали анонимность.
Он был младше двоих своих братьев, монархиста Анри и генерала авиации Франсуа, которые вскоре заставят говорить о себе. Эмманюэлю, сокращенно Мане или Манни, только перевалило за сорок, и он был весьма обаятельным человеком.
Высокий, даже долговязый, худощавый, с аристократически вылепленным лицом, он напоминал вельможу эпохи Возрождения. Ему вполне подошли бы кираса и брыжи. До войны он сделал мало. Несколько лет - на флоте, откуда ушел в отставку. Несколько лет - в литературе, откуда тоже ушел в отставку после двух безуспешных романов. Он немного пробавлялся журналистикой, хотя и был дилетантом, а еще он увлекался женщинами и курил опиум. Думаю, что именно эта склонность сблизила его с Кесселем.
Поражение Франции дало ему возможность раскрыться, наполнило новым смыслом его жизнь. Он начал свое Сопротивление немного неуклюже, расклеивая антифашистские листовки на стенах, что, однако, стоило его первым соратникам ареста. Движение, которое он основал, назвав "Освобождением", приобрело определенную значимость лишь после того, как он вступил в контакт со штабами левых и крайне левых политических партий, в ту пору вынужденных молчать. ДʼАстье начал издавать подпольный журнал, тираж и популярность которого беспрестанно росли. Сеть приобрела достаточный размах, чтобы дʼАстье пригласили в Лондон, где он был принят де Голлем, которого называл Символом. Черчилль тоже заинтересовался дʼАстье и в свою очередь назвал его Scarlet Pimpernel.
Сопротивление начало существовать.
Совсем другим был Анри Френе, с которым я встретился тоже в Марселе, хотя обстоятельств той встречи уже не помню. Крепкий, квадратный, коротко остриженный человек плебейской внешности - он был примечателен лишь своими необычайно оттопыренными ушами. Будучи потомственным военным, военным до мозга костей, этот молодой капитан прошел через Военную школу и Центр германских исследований в Страсбурге. Считал себя специалистом по нацистским методам и менталитету. После разгрома Франции в его сердце жило только одно желание: реванша. При вишистах он поступил во Второй отдел, то есть в разведку. Сторонник маршала и участник Сопротивления - его случай не был исключением. Но он считал себя основателем сети и поэтому не признавал ничьих авторитетов, даже де Голля, а стало быть, и Жана Мулена.
Его организация, сменив множество имен, приняла название журнала, который распространяла, - "Борьба" - и стала одной из важных составляющих Сопротивления.
Френе, в чьем мужестве сомневаться не приходилось, обладал трудным и себялюбивым характером. Все-то он сам сделал, все придумал, все решил. Из-за имевшихся у него зачатков паранойи он часто оказывался в щекотливых отношениях с реальностью.
Мы много беседовали как о настоящем, так и о будущем; собирались не только освободить Францию, но и переделать мир. Френе даже написал в своих воспоминаниях, что это он вдохновил меня на мое первое произведение: "Письма европейца". Утверждение слегка преувеличенное; но, по крайней мере, он так хорошо усвоил мои идеи, что в конце концов стал считать их своими.
Любопытно, что ни дʼАстье, ни Френе не просили меня вступить в их организации и не поручали каких-либо заданий, которые я охотно исполнил бы. Наши отношения оставались интеллектуальными.
Я вступил в сеть Карта.
У Сопротивления было свое величие, были свои подвиги, герои, жертвы. Была молчаливая преданность бойцов, скрывавшихся в тени. Были и свои предательства. Были расстрелянные на заре заложники и погибшие в лагерях смерти узники. У него был Броссолет, бросившийся в высоты здания гестапо на авеню Фоша, чтобы не заговорить под пыткой. Был Медерик, который, когда его арестовал вишистский полицейский, сказал ему: "Ты увидишь, парень, как умеет умирать француз", - а потом разгрыз ампулу с цианистым калием и упал замертво. Я знал людей, о которых могу сказать наверняка, что они были моими друзьями. Я навсегда сохраню восхищенное благоговение перед ними.
Сопротивление породило обильную литературу, вписавшую его в скорбную память Франции. Но у него имелись также свои безумцы.
Карт - это подпольная кличка Андре Жирара, рисовальщика-плакатиста, который, как это часто бывает с художниками, еще и мыслил. Он казался человеком серьезным, очень серьезным. С самого начала оккупации он тщательно изучил, если верить его словам, историю всех тайных или революционных обществ, их образование и функционирование: карбонариев, русских террористов, большевиков, усташей.
Исходя из этого, он разработал собственную доктрину, методы и принципы которой собирался применить в созданной им сети. Самым главным для Карта был принцип разобщенности. Один член организации должен знать лишь того, кто отдает ему приказы, плюс двух других, которые зависят от него самого. Записывать адрес строго запрещается: необходимо все держать в голове и ежедневно тренировать память. И, самое главное, сеть не должна иметь политической привязки. Он посвящал себя исключительно трем видам деятельности: разведке, диверсии, покушению.
Такая излишняя закрытость организации стоила Карту доверия полковника Вотрена - начальника Второго отделения Ниццы, решительного антивишиста, который благодаря своей должности оказал большую помощь участникам Сопротивления. Профессиональные связи позволили Карту вербовать сторонников в артистических кругах. Морис Диаман-Верже, до войны директор Парижской почты, который позже будет больше известен под псевдонимом Андре Жийуа, стал практически заместителем Карта. Вступили в эту сеть и молодой блестящий актер Клод Дофен, сын поэта Фран-Ноэна, и Жермена Саблон, а стало быть - Жозеф Кессель. Ну и я сам, рикошетом.